Для примера я хочу разобрать девятую сказку братьев Гримм, озаглавленную «Двенадцать братьев»[91]. У короля и королевы было двенадцать детей, одни только мальчики. Король сказал, что если тринадцатой родится девочка, то братья должны будут умереть. В ожидании рождения тринадцатого ребенка король велит изготовить двенадцать гробов. С помощью матери сыновья убегают из дома и прячутся в дремучем лесу, где клянутся убивать каждую встреченную ими девушку.
У королевской четы рождается дочь, она вырастает и узнает от матери, что у нее есть двенадцать братьев. Решив их найти, девушка отправляется в лес, где обнаруживает самого младшего из них. Юноша узнает сестру, но вынужден скрыть это и, помня клятву братьев, хочет ее спрятать. Сестра говорит, что готова умереть, лишь бы спасти своих братьев. В итоге они сердечно принимают ее, девушка остается жить в их доме, где братья нежно о ней заботятся.
В садике возле дома растут двенадцать лилий. Девушка срывает их, чтобы подарить каждому брату по цветку. В тот же миг братья превращаются в воронов и исчезают вместе с домом и садом. Вороны олицетворяют души братьев, а умерщвление двенадцати братьев их сестрой, которое в начале сказки было представлено в виде заготовленных гробов, теперь происходит в результате срывания цветов. Девушка, которая снова хочет спасти братьев, получает условие – она сможет спасти их, если в течение семи лет будет молчать, не произнося ни слова. Она принимает на себя этот обет, подвергающий ее собственную жизнь смертельной опасности, – то есть умирает ради братьев, как и поклялась до встречи с ними. Сдержав обет молчания, в конце концов она избавляет воронов от заклятия.
Точно так же в сказке о шести лебедях сестра своим молчанием спасает превращенных в птиц братьев – то есть оживляет их. Девушка приняла твердое решение спасти братьев, «пусть даже ей это будет стоить жизни», и, будучи женой короля, рискует собственной жизнью, поскольку, несмотря на жестокие обвинения, не желает нарушить обет молчания.
Несомненно, из сказок мы могли бы извлечь и другие доказательства того, что немоту следует понимать как образ смерти. Если мы и дальше последуем по этому пути, то убедимся, что третья из сестер, из которых жених выбирает невесту, это покойница. Хотя возможно, что она олицетворяет саму смерть или богиню смерти. В силу нередкого смещения качество, которым божество наделило человека, приписывается самому божеству. Такое смещение представления не должно казаться нам странным, ибо в современных трактовках, приведенных здесь, сама смерть представляется мертвецом.
Если, однако, третья сестра является богиней смерти, то мы легко узнаем и остальных сестер. Это три богини судьбы, называемые мойрами, парками или норнами, последнюю из которых греки звали Атропос – Неотвратимая.
II
Давайте оставим на время дальнейшие истолкования истории с выбором шкатулок и займемся мифом о роли и происхождении богинь судьбы[92].
Древнейшая греческая мифология знает только одну Мойру, олицетворявшую неотвратимость судьбы (у Гомера). Позднейшее превращение Мойры в союз трех (реже двух) сестер-богинь возникло, вероятно, как подражание богиням красоты и времен года и тоже сестрам – харитам и горам (Орам).
Горы были первоначально дарующими дожди и росу богинями небесных вод, богинями облаков, из которых выпадают дожди, а поскольку облака представляли себе сплетенными из пряжи, то постепенно эти богини стали еще и пряхами, а затем эта функция перешла к мойрам. В избалованном солнцем Средиземноморье урожайность полей и садов зависит от дождей, и поэтому горы превратились в богинь растительного мира. Именно им были обязаны люди красотой цветов и обилием плодов и потому щедро наделили их самих красотой, привлекательностью и приветливостью. Так они стали богинями времен года и приобрели свою тройственность, если мы не хотим удовлетвориться божественным характером числа «три» в качестве одного из возможных объяснений. Дело в том, что древние греки различали лишь три времени года: зиму, весну и лето. Осень была добавлена к календарю позже, уже в греко-римский период. После этого художники стали часто изображать не трех, а четырех гор.
За горами постепенно закрепилась их связь со временем, и они стали надзирать за ходом времени суток, а не только за сменой времен года, так что в конечном итоге само имя богинь стало использоваться как обозначение часа (heure, ora). Функционально близкие горам и мойрам норны германской мифологии также имеют непосредственное отношение к отсчету времени. Естественно, люди не прекращали попыток как можно глубже постичь сущность своих божеств, и на гор была возложена обязанность следить за соблюдением священного порядка и законов природы – неизменностью чередования сезонов.
Такое познание и истолкование явлений природы повлияло на понимание человеческой жизни. Миф о природе превратился в миф о человеке, и богини погоды превратились в богинь судьбы. Но эта особенность гор нашла свое воплощение уже в мойрах, которые следили за соблюдением необходимого порядка в человеческой жизни с той же неумолимостью, с какой горы следили за соблюдением законов природы. Неотвратимая строгость закона, отношение к смерти и гибели, несовместимое с радостным и приветливым обликом гор, воплотились в суровых мойрах, словно человек мог воспринять всю серьезность законов природы, лишь подчиняясь конкретной личности.
Мифологи разобрались и со значением имен божественных прях. Имя второй из них, Лахесис, обозначает «Дающая жребий»[93] – как мы бы сказали сегодня, посылающая испытание судьбой, то есть Атропа «Неотвратимость» олицетворяет собой смерть; на долю Клото «Грядущей» выпадает управление роковым станком.
Теперь самое время вернуться к толкованию мотива выбора между тремя сестрами. Испытывая глубокую внутреннюю неудовлетворенность, мы замечаем, что ситуация становится абсолютно запутанной и непонятной, если мы остановимся на прежнем своем толковании. Мы видим, что пришли к странному противоречию. Третья из сестер должна быть богиней смерти, самой смертью, но в суде Париса – это богиня любви, в сказке Апулея – богоравная красавица, в «Венецианском купце» – красивая и умная женщина, в «Короле Лире» – единственная верная и любящая дочь. Может ли противоречие быть более явным и неоспоримым? Но может быть, такое невероятное возвышение на самом деле вполне естественно. Это возвышение действительно происходит, если в нашем мотиве всякий раз женщин выбирают свободно и если выбор смерти случаен, ибо никто сознательно не выберет собственную погибель.
Между тем устранение противоречий известного рода, их контрадикторная замена – как показывает опыт психоанализа – происходит без всяких затруднений. Мы не станем здесь ссылаться на то, что в таких внешних проявлениях бессознательного, как сновидения, внешне несовместимые противоположности могут обозначать один и тот же элемент. Подумаем вместо этого о том, что в психической жизни существуют мотивы, способствующие осуществлению реакций, замещающих какие-то элементы их противоположностями, и благодаря этим реакциям мы можем в ходе психоаналитических сеансов вскрывать эти скрытые мотивы. Появление мойр явилось следствием догадки о том, что человек есть часть природы и поэтому подлежит непреложному закону смерти. Но в человеке есть нечто, изо всех сил сопротивляющееся такому подчинению и не желающее отказываться от представлений о мнимой исключительности человека. Мы знаем, что человек использует воображение для удовлетворения тех своих желаний, которые не могут быть удовлетворены в реальности. Воображение восстает против мифа о мойрах и воплощенных в них представлений и создает новый производный миф, в котором богиня смерти замещается образом богини любви со всеми благодеяниями, которыми она осыпает человека. Третья сестра перестает быть смертью – отныне она самая красивая, самая лучшая, самая желанная и наиболее достойная любви женщина. Технически такая замена не вызывает никаких трудностей. Она возможна благодаря давно известной нам амбивалентности, завершающей и придающей законченный вид древнейшим представлениям о взаимосвязях вещей, которые были забыты нами сравнительно недавно. Сама богиня любви, занявшая место богини смерти, некогда идентифицировалась с ней. Еще греческая Афродита не полностью разрывает свою связь с загробным миром, несмотря на то что она уже давно уступила свою хтоническую роль другим божествам – Персефоне, многоликой Артемиде-Гекате. Великие богини-матери народов Востока являются одновременно родительницами и убийцами, богинями жизни и плодовитости и одновременно богинями смерти. Таким образом, замена неприемлемого элемента его желательной противоположностью восходит в наших мотивах к их древнему тождеству.
Теперь мы можем ответить на вопрос о том, откуда взялся обычай выбора в мифе о трех сестрах. Здесь снова имеет место желаемая инверсия. Выбор становится на место необходимости и неотвратимости рока. Так человек стремится преодолеть смерть, неизбежность которой он мысленно вынужден признать. Человек выбирает там, где на самом деле он должен подчиниться неизбежности, и выбирает человек не свой ужасный жребий, а самую красивую и желанную женщину. Какой триумф исполнения желания!
Правда, при ближайшем рассмотрении мы замечаем, что трансформация древнего мифа является далеко не полной и недостаточной для того, чтобы нельзя было об этом догадаться. Свободный выбор между тремя сестрами не является, собственно, свободным. Необходимо выбрать именно третью, и если этого не происходит, если выбирают других, то этот выбор сопровождается великими несчастьями – как в «Короле Лире». Самая лучшая и самая красивая, заменившая собой богиню смерти, сохраняет тем не менее черты чего-то ужасного, по которым мы можем угадать ее скрытую сущность[94].
Проследив превращения мифа, попытаемся теперь вскрыть тайные причины этих превращений. Для этого мы посмотрим на трактовку этого мотива у Шекспира. Создается впечатление, что писатель сводит его к первоначальному мифу, чтобы дать нам почувствовать его столь захватывающий и поблекший впоследствии смысл. Этим возвращением к истокам драматург достигает глубокого воздействия на наши чувства и переживания.
Чтобы избежать недоразумений, хочу сказать, что в мои намерения не входит возражать против того, что драма короля Лира призвана внушить нам две житейские мудрости: покуда жив, не отказывайся от своих прав и достояния и не принимай лесть за чистую монету. В пьесе действительно есть эти и подобные им предостережения, но мне представляется, что совершенно невозможно только ими объяснить то потрясающее впечатление, какое производит пьеса на зрителя, я не могу согласиться с тем, что намерения и цели автора были исчерпаны этими простыми предостережениями. Мне думается также, что мнение, согласно которому автор хотел представить хорошо знакомую ему трагедию неблагодарности, а эмоциональное воздействие пьесы объясняется художественным мастерством Шекспира, не приближает нас к пониманию того, что открывается при анализе мотива выбора между тремя сестрами.
Лир – старик. Мы уже говорили о том, что именно поэтому три сестры появляются в пьесе в виде его дочерей. Тема их отношений с отцом, которая могла послужить основой плодотворной драматургической разработки, дальше в пьесе не разрабатывается. Лир – не только старик, он умирающий старик, и это обстоятельство делает вполне естественным и оправданным столь торопливый дележ наследства. Этот обреченный на скорую смерть человек не желает тем не менее отказываться от женской любви – он хочет слышать, как его любят. Вспомним последнюю душераздирающую сцену, этот апофеоз трагичности на современной сцене: Лир выносит на руках мертвое тело Корделии. Корделия – это смерть. Если перевернуть эту ситуацию, она станет нам понятнее и ближе. Тогда Корделия – это богиня смерти, выносящая убитого героя с поля брани, как валькирия в германской мифологии. Вечная мудрость в обличье древнего мифа велит старику отречься от любви, выбрать смерть и примириться с ее неизбежностью.
Драматург приближает и делает понятным для нас древний мотив, предоставляя выбор между тремя сестрами престарелому умирающему человеку. Регрессивная обработка, которой Шекспир подверг искаженный миф, позволяет разглядеть скрытый за аллегорическим толкованием трех женских образов глубинный смысл этого древнего мифа. Можно смело утверждать, что существуют лишь три типа отношений, в которые мужчина вступает с женщинами. Женщина может выступать в роли родительницы, спутницы и губительницы. Можно также сказать, что женский образ матери на протяжении жизни предстает в трех разных формах: в образе собственно матери, в образе возлюбленной, которую мужчина выбирает по образу матери, и наконец, мать-земля, которая снова принимает мужчину в свое лоно. Старик, однако, тщетно гонится за любовью женщины, за любовью, полученной от матери; только третья из женщин судьбы, молчаливая богиня смерти, принимает его в свои объятия.
БОЛЕЗНЬ КУЛЬТУРЫ (1930)
I
Невозможно отделаться от впечатления, что люди, меряя вещи фальшивой мерой, стремятся к власти, успеху и богатству, искренне удивляясь тем, кто ни во что не ставит эти якобы истинные ценности жизни. Тем не менее при таком суждении трудно избежать опасности забыть о пестром разнообразии человеческого мира и его духовной жизни. Есть люди, почитаемые современниками, несмотря на то что их величие, душевные качества и достижения чужды целям и идеалам массы. На это можно легко возразить, что почитает этих людей лишь незначительное меньшинство, а все остальные не желают даже слышать о них. Но думается, что не так все просто, поскольку существует несоответствие между мыслями и поступками и невероятное многообразие мотивов, движущих людьми.
Один из таких превосходных людей в письмах называет себя моим другом. Однажды я послал ему небольшое эссе, в котором трактовал религию как иллюзию, и он ответил, что с радостью согласился бы с моим суждением, но очень сожалеет о том, что я должным образом не оценил собственно источник религиозности. Этот источник – совершенно необычное чувство, каковое никогда не покидало его самого и которое он с уверенностью обнаруживает у многих других людей и полагает, что оно присуще миллионам. Чувство, которое он предлагает назвать «ощущением вечности», ощущением чего-то безграничного, бескрайнего, поистине «океанического». Это чувство – факт сугубо субъективный, не имеющий отношения к догматам веры; он не дает гарантий личного бессмертия, но это источник религиозной энергии, каковую улавливают церкви и религиозные системы, направляют в нужное им русло, заодно истощая и обесценивая ее. Только на основании одного этого океанического чувства человек может называть себя религиозным, даже если он отвергает всякую веру и всякую иллюзию.
Это откровение моего искренне уважаемого друга, который и сам является непревзойденным мастером поэтических иллюзий, доставило мне немалые трудности[95]. Сам я не могу открыть в себе этого «океанического» чувства. Всегда испытываешь неудобства, пытаясь научно описать и обработать чувства. Можно, конечно, попытаться описать их физиологические проявления. Там, где это не удается, – а думается мне, что и океаническое чувство лишено таких проявлений, – не остается ничего иного, как ухватиться за содержание представления, ассоциативно связанного с разбираемым чувством. Если я правильно понял моего друга, то он имеет в виду то же, что и один оригинальный и необычный драматург, который сказал: «Мы не можем выпасть из этого мира»[96]. То есть это чувство нерасторжимой связи, принадлежности к окружающему миру во всей его полноте. Хочу сказать, что для меня это скорее интеллектуальное знание, не лишенное, правда, некоторого чувственного оттенка, что характерно и для других мыслительных актов подобного масштаба. Мой личный пример не убеждает меня в первичности природы такого чувства, но это не значит, что я могу оспаривать его существование у других людей. Вопрос заключается в другом: правильно ли оно истолковано и в какой мере его можно признать «источником и купелью» всякой религиозной потребности?
У меня нет аргументов, способных решающим образом повлиять на решение этой проблемы. Идея о том, что человек с помощью непосредственного, целенаправленного чувства получает знание о своей неразрывной связи с окружающим миром, звучит настолько странно, настолько не вяжется с тканью нашей психологии, что стоит попытаться исследовать это чувство психоаналитически, то есть генетически. Мы можем руководствоваться следующим ходом мыслей. В норме у нас нет более отчетливого чувства, чем чувство собственной самости, ощущения собственного «я». Это «я» представляется нам чем-то само собой разумеющимся, единым и четко очерченным, отличающимся от всего остального. То, что эта видимость не более чем иллюзия, что на определенной глубине наше «я» без четко очерченной границы переходит в нечто неосознаваемое, обозначаемое нами термином «оно», которому «я» служит лишь фасадом, мы узнаем только в ходе психоаналитического исследования, каковому мы обязаны и многими другими данными об отношении «я» к «оно». Однако по меньшей мере извне нам представляется, что «эго» утверждает себя в четко очерченных границах. Только в одном состоянии – в очень необычном состоянии – это не так, хотя такое состояние мы не можем назвать болезненным. На пике влюбленности стирается и расплывается граница между «я» и предметом влюбленности. Вопреки всем доводам рассудка влюбленный утверждает, что «я» и «ты» едины, и искренне готов принять это за истину. То, что временно возникает в результате влияния мощного физиологического фактора, может, конечно, стать результатом устойчиво действующих болезненных факторов. Патология демонстрирует нам великое множество состояний, при которых граница между «я» и окружающим миром либо стирается, либо начинает проходить не в том месте. В некоторых случаях части нашего собственного тела, фрагменты духовной жизни, восприятия, мыслей и чувств кажутся нам чужими и не принадлежащими нашему «я». Здесь мы отдаем окружающему миру то, что очевидно возникает в «я» и по праву должно принадлежать ему. То есть чувство «я» подвержено нарушениям, и границы «я» нельзя считать неизменными.