Россия молодая - Юрий Герман 20 стр.


Кочнев застонал на своей лавке, с трудом повернулся от стены. По исхудалому измученному лицу ползли капли пота.

— Худо, Тимофей? — спросил Федор. — Может, попа покликать?

— А я, может, и не помру. Не хочу помирать и не стану! — сказал Кочнев. — Ну его к ляду, попа вашего…

И опять застонал.

— Не признаешь меня, мастер? — спросил Иевлев.

Кочнев не ответил — задремал.

— Оживет еще Тимофей! — негромко сказал Рябов. — Я ихнюю породу знаю — жилистые люди. В воде не тонут, в огне не горят…

— Как с точильными работами справились? — спросил Иевлев. — Дело куда как нелегкое…

— А братец сам точить зачал, — ответил Федор. — Ему как в голову что зайдет — никаким ладаном не выкуришь. Выточу, говорит, и шабаш. Я, говорит, человек, богом взысканный, и коли захочу, так меня не остановишь. Привез в Вавчугу станок точильный, привод поставил и давай точить. Сколь ни точит — нейдет дело. Ободрался весь, руки в кровище, глаза дикие. Ну, попался об ту пору мужичок ему, кличкой Шуляк. Сам квелый, богомолец — на Соловки собрался, да путь длинный, не осилил. Осип его и подобрал. «Точить, спрашивает, можешь?» — «Отчего, — отвечает мужичок, — отчего и не мочь? Можем. Такое наше дело, чтобы, значит, точить». А Осип ему: «Блоки корабельные будешь точить». Мужик, известно, блоки в глаза не видывал. Тут в помощь Тимофей кинулся: так, дескать, и так делай. А братец свое: «Коли выточишь — озолочу, коли не осилишь — повешу!»

Федор тихо засмеялся, собрал со скатерти крошки, кинул в окно — чайкам.

— Напугался мужик. Уж я его утешал-утешал. Ничего, водицы попил, давай точить. Ну и выточил.

— Здесь мужичонко-то? — спросил Иевлев.

— А куда ему деваться? Нарядили в кафтан, сапоги дали, шапку. Давеча Петр Алексеевич как про сие прослышал, засмеялся и говорит — корабельный, мол, тиммерман Шуляк.

Сощурив умные глаза, прихлебывая вино, Федор заговорил опять, и под редкими пушистыми его усами заиграла добрая улыбка.

— Братец мой, он, коли подумать, со своим звероподобием — чистый злодей. А ведь без злодейства разве раскачаешь наши-то края придвинские? Сто лет скачи — не доскачешь, мхи, болото — тундра, одним словом. Комарье насмерть заедает, волки стаями ходят. А с моря-то дует, дует…

Выражение робости вдруг исчезло с лица Федора, взор его блеснул, голос стал сильнее.

— С моря тянет, тянет! — сказал он. — Ох, господин, не знаю вашего святого имечка. Тянет с моря, зовет, манит оно, море. Вот сию яхту построили, — может, и комом первый блин, да ведь первый. И по нем видно, что способны настоящие суда строить, да с пушками. Добро бы море было не наше, добро бы деды наши на Грумант не хаживали, добро бы мозгов у нас не хватало, али народ наш беломорский моря бы боялся. Нет, не боязлив помор, смел, крепок да честен — ништо ему не страшно. Ходи мореходом. Так нет того — рыбачим да промышляем, а идут к нам иноземцы на своих кораблях. Посмотришь — горько станет…

Федор задумался, подперев голову руками. Сильвестр Петрович медленно потягивал пиво, тоже думал. В это время наверху барабаны дробью ударили тревогу — алярм. Иевлев поднялся, за ним пошли Рябов с Федором.

Под барабанный бой, под завывание походных рогов, под пение дудок царские потешные со свитскими и с дородными боярами, крякая и ругаясь, тащили с царских стругов на карбасы, шняки и лодьи — пушки, старые ржавые кулеврины и гаубицы, доставленные царским караваном водою из Москвы. В лозовых корзинах волокли блоки, выточенные царевым иждивением, бочки с порохом — для нового корабля, бухты каната, самопалы — для команды. Петр, в поту, с сердито-веселым выражением круглых выпуклых глаз, осторожно, на животе перетаскивал в лодью кошели с осветительными бронзовыми фонарями, сумки с бомбами — очень дорогими и опасными для перегрузки. Ни один человек не оставался без дела, по крайней мере на виду у царя, — все либо работали, либо делали вид, что работают. Даже старый Патрик Гордон что-то подпихивал плечом и грозился бранными словами.

Наконец флотилия, состоящая из карбасов, стругов, лодей, под командованием Гордона, которого Петр почтительно называл контр-адмиралом, отправилась с Мосеева острова к Соломбале. Там готовился к спуску еще один корабль…

И вице-адмирал Бутурлин, и контр-адмирал Гордон, и адмирал Ромодановский побаивались воды даже на Двине, и каждый покрикивал, чтобы солдаты гребли осторожнее, не торопились и не раскачивали суда.

В пути великий шхипер Петр Алексеевич и Патрик Гордон сидели в карбасе на одной лавочке и, словно два школяра, листали книгу — свод корабельным сигналам. Петр разбирался, какой сигнал что обозначает, Гордон кивал или вдруг спорил. Здесь же стали писать свои сигналы: по одному пушечному выстрелу с адмиральского корабля — все должны собираться к завтраку или к обеду; если адмирал даст два выстрела, высшие офицеры должны без промедления идти к господину адмиралу на совет; три выстрела на адмиральском корабле обозначают, что адмирал бросает якорь, — так надлежит делать и всему флоту. Пальба из всех пушек на флагмане — сигнал сниматься с якоря. Если же ночью с каким-либо судном случится несчастье, то ему следует поднять на мачте фонарь и сделать один пушечный выстрел.

Рябов сидел на корме, слушал, мотал на ус, думал: «Словно ребятишки… Все ладно, да где флот? Чудаки-человеки!»

Он покрутил головой, крикнул гребцам:

— Навались! Разо-ом!

Гребцы навалились, карбас вырвался вперед…

В Соломбале воевода Апраксин торжественно повел царя и свиту к почти законченному строением кораблю. Две малые пушки не враз ударили салют в цареву честь, эхо раскатилось над Двиною. Возле корабля у лестницы стояли два иноземца в кожаных шитых красным бисером жилетах, один — кривоногий, низкорослый, другой — дородный, жирный, с тремя подбородками, корабельные мастера — Николс да Ян. Царь обнял их, потом обежал корабль кругом, раскидывая ногами золотистое щепье. Вернувшись к лестнице, распихал иноземцев, взобрался быстрыми ногами наверх и вдруг аукнул с верхней палубы, как мальчишка. Еще через малое время раскрасневшееся лицо его мелькнуло в пушечном окне слева, потом справа. Завизжало железо — царь пробовал затворы на портах, ладно ли запираются. Потом закричал сердито — звал наверх Лефорта, Федора Юрьевича Ромодановского, Шеина, других свитских.

— Хорош кораблик-то! — сказал Рябов старичку плотнику, спокойно полдничающему на бревнах. — Кто строил?

— Николс да Ян.

— Откудова они взялись?

— Известно, откудова немец берется. Из-за моря.

— Сим летом?

— Сим летом они на Москве были.

— Когда же поспели построить?

— То-то, брат, и загадка. Таков иноземец человек: хоть и нет его, а он есть, хоть и не он делал, а выходит — он. Одно слово — фуфлыга.

Рябов подсел к старичку на бревна. Тот спросил, кивнув на корабль, что стоял на стапелях, почти готовый к спуску:

— Царь там?

— Царь.

— Я и то слушаю — шумит. Ну, коли шумит, — царь. Должность его такая.

Посидели, помолчали. С лодей, с карбасов тащили на строящийся корабль пушки, порох в картузах, выточенные самим царем на Москве блоки, вытканные на Хамовном дворе на Москве же парусные полотна, канаты, спряденные на Канатном дворе в Белокаменной.

— Вишь, товару-то! — сказал плотник. — Сей поболее яхты-то! Истинно корабль!

Он попил воды из корца, спрятал ножичек, которым резал шаньгу, рассказал:

— Ждали мы ждали Николса да Яна о прошлом годе — нет мастеров. А лес лежит — тоже ждет хозяина, мастера. На диво лесины, одна к другой, словно бы жемчужины. На Лае-реке рублены, зимней рубки — ни кривулины, ни гнилости, ни свили. Уж такая корабельщина — лучше не бывает. Глядел я глядел — осмелел, да к самому воеводе — к Федору Матвеевичу. Так, дескать, и так, не сплавать ли мне в Лодьму, да не привести ли мне сюда достославного мастера Ивана Кононовича. Воевода наш вострепетал весь. «Да голубь мой, говорит, да вызволь из беды, говорит, нету Николса да Яна, а царь с меня спрашивает. Вези Кононыча, озолочу!» Ну, снарядился я морским обычаем, поднял парус и отправился. Отыскал Кононыча. Вишь, песочек здесь?

— Где?

— Да вот крыша над ним на столбушках наведена!

— Ну, вижу.

— Тут ему и рождение было, кораблю нашему. Уровнял Кононыч сей песок и стал на нем посошком своим план судну делать. Ширину корабля клал в треть длины. А высота трюма — половина ширины. На жерди рубежки нарезал и шпангоуты рассчитал. Шестнадцать ден считал. Дружок у него, мастер тоже — Кочнев-от, яхту строил «Святой Петр», не здесь, а подалее, на Вавчуге, у Баженина. Так они, мил человек, все советовались. То так прикинут, то эдак. И Баженин Федор с ними — помогал… А возле песка ихнего воевода приказал стражу поставить, солдатов с алебардами, чтобы кто чего не попортил. Сам с ними тоже все дни бывал…

— Где?

— Да вот крыша над ним на столбушках наведена!

— Ну, вижу.

— Тут ему и рождение было, кораблю нашему. Уровнял Кононыч сей песок и стал на нем посошком своим план судну делать. Ширину корабля клал в треть длины. А высота трюма — половина ширины. На жерди рубежки нарезал и шпангоуты рассчитал. Шестнадцать ден считал. Дружок у него, мастер тоже — Кочнев-от, яхту строил «Святой Петр», не здесь, а подалее, на Вавчуге, у Баженина. Так они, мил человек, все советовались. То так прикинут, то эдак. И Баженин Федор с ними — помогал… А возле песка ихнего воевода приказал стражу поставить, солдатов с алебардами, чтобы кто чего не попортил. Сам с ними тоже все дни бывал…

— Понимает в корабельном строении? — спросил Рябов.

— Ничего, мужик с головой. Более спрашивает: оно тоже для воеводы дело хорошее — спрашивать. Ну, лекалы сколотили, пошла работа: печи поставили водяные с котлами — доски парить. Вишь, какой корабль построили — облитой весь, почище яхты, — а? Как досками обшивали, так словно бы кожу натягивали — таковы мягки. Сделали почитай что все, — тут и объявились Николс да Ян. Ну, ремесло свое знают, ничего не скажешь, да ведь корабль готов был. Они сразу Ивана Кононовича чуть не в толчки, сами, мол, управимся, иди себе, дед! Поклонился кораблю Иван Кононович большим обычаем, посошок взял, топор свой за пояс заткнул, обладил свой карбас, да и обратно в Лодьму…

— А Николс да Ян?

— Здесь они. Им почет, им ласка, им жалованье царское. Так от века заведено: скажешь, что простой корабельщик с Лодьмы корабль выстроил, — как на тебя глянут? А скажешь Николс да Ян — и ладно будет.

Рябов вздохнул, поднялся:

— Где же Иван Кононович? Ужели и спуска не увидит?

— Сказывал, что домой собрался, а правду не ведаю. Может, и посмотрит спуск издалека. Человек же…

— Денег-то ему воевода дал?

— Денег дал, — нехотя ответил старик, — да что ему в деньгах. Обидно мастеру.

Рябов пошел к кораблю, поднялся на палубу.

Петр Алексеевич ругал Апраксина, что корабль еще не готов, воевода отговаривался: гвозди-де не подвезли, да блоки долго держали, да парусину спервоначала прислали не такую, как нужно. Мастера Николс да Ян тоже оправдывались — очень плохо работают русские плотники, нерадивы, более говорят, нежели делают. Апраксин вдруг вспылил, крикнул иноземцам:

— Вы бы помалкивали, господа достославные! Сколь времени мы вас ждали?

Николс да Ян сразу обиделись, Петр Алексеевич примиряюще спросил:

— Когда же спускать станем?

— Дня через три, не ранее! — ответил Федор Матвеевич. — Недоделано больно много, великий шхипер. А нынче на яхте походить можно. День погожий, морянка подувает…

Позже, проходя по шканцам, Рябов услышал, как Апраксин всердцах рассказывал Иевлеву:

— Давеча говорю, что-де Николс и Ян почти ничего для корабельного строения сделать не успели, — великий шхипер смеется. Не верит…

На строящемся корабле поработали до полуночи и только поздней ночью, не чуя ног от усталости, отправились на Мосеев остров. Царь сидел в карбасе неподалеку от Рябова, смотрел то на Соломбалу, где стоял на стапелях корабль, то на Мосеев остров, где тихо покачивалась у причала яхта «Святой Петр».

— Два еще мало! — сказал Гордон. — Но два уже хорошо… Два еще не флот, но два — почти эскадра.

4. Разные есть ветры…

С утра царя-шхипера не было видно, бояре — побогаче и постарше — ушли во дворец, прочие свитские полдничали на солнечном припеке: резали копченого гуся, выпивали из склянницы по кругу. Один, тощий, подобрав колени, уперся в них бородою, нехотя жевал пироги, тоскливо глядел на двинский простор. Другой, сидя рядом с ним, негромко говорил:

— Ну, край! Распротак его и так. Занесло нас, закинуло, забросило. Птица, и та, что порося, визжит. О, господи!

Тощий кивал головой, жевал сухой пирог, бранился скучным голосом.

Подалее у досок сидели потешные, — Рябов уже знал, каковы они с виду: в кургузых кафтанчиках, поджарые, с дублеными крепкими лицами. Они круто опрокидывали стаканы, нюхали корочку, судили здешних беломорских женок, ржали как жеребцы. Возле них стоял Апраксин — невысокий, прибранный иначе, чем вчера, — поколачивал тростинкой по голенищу блестящего ботфорта, смотрел вдаль, втягивал тонкими ноздрями запах Двины, едва уловимый, солоновато-горький дух далекого моря.

Увидев Рябова, что-то сказал потешным. Один из них, почерневший на солнце, как перепечь, — после кормщик узнал, что звать его Якимкой Ворониным, — громко, сипло крикнул:

— Кормщик, водку пьешь?

— Кормщик, водку пьешь? — передразнил тонкий писклявый голос.

Рябов слегка подался назад, посмотрел под ноги тут крутился маленький старичок в бубенцах, звенел, прыгал, босое сморщенное лицо его кривилось гримасой, изо рта торчал, как пень, один кривой зуб.

Сдерживая дрожь омерзения, кормщик перешагнул через карлика и тогда увидел другого шута: тот сидел в кругу потешных, смотрел круглыми печальными глазками, утирал рот колпаком с бубенцами.

— Иди, водки выпей! — сказал Якимка Воронин. — Воевода ваш Апраксин вот сказывает, что ты здесь первеющий мореход. Садись, гостем будешь!

Он подвинулся на бревне, давая место подле себя. Другие тоже потеснились, и Рябов сразу заметил, что потеснились с уважением, не без любопытства вглядываясь в него. Только Апраксин стоял попрежнему, не меняя позы, глядел на Двину.

— Здорово, — молвил Рябов и принял из рук Якимки тяжелый, до краев налитый стакан. — А что до того, каков я мореход, то насупротив некоторых иных мне и выходить нельзя. Я перед ними вроде как зуек.

— Что за зуек? — спросил Воронин, поддевая на нож ломоть ветчины и протягивая его Рябову.

Рябов принял мясо, сказал с расстановкой:

— Зуек, господин, по-нашему, по-морскому, чайка называется, — малая, робкая. Она сама вроде бы ничего не схватит, боится добычу брать, а норовит взять, что бросовое, ненужное: потроха там, когда рыбину рыбак пластает, али еще что. Вот мы промежду себя ребятишек, которые с нами в море ходят, так называем — зуйками. Доля ихняя вроде бы и никакая, — чего рыбаки не берут, то им годится. Ученики, словом. Меж себя мы и говорим по-нашему: зуек, мол.

Он посмотрел на свет желтого стекла стакан, понюхал и, под перекрестными взглядами потешных, через зубы влил в глотку холодную можжевеловую. Потом выдохнул воздух и деликатно откусил кусочек ветчины.

— Хорош корабль-то? — спросил другой потешный с веселым, покрытым веснушками лицом и с крепкими сочными губами. — Для вашего моря ничего корабль? «Святой Петр»?

— Корабль ваш ничего, — ответил Рябов, — седловат, коли отсюдова глядеть, — вон кормушка горбылем торчит. А так ничего. Баженин-то Осип мужик головатый, коли чего затеет — значит, дело будет. Нынче на корабли его повело, а ведь ранее он этим делом нисколько не занимался. Мельник он, зерно молол. И доски тер — на продажу. Богатеющий мужик.

— А ветры у вас здесь какие? — спросил Воронин.

— Ветры у нас есть, не жалуемся, — ответил Рябов, косясь на карлу, который громко зачавкал, обсасывая жирную кость. — Разные есть, господин, ветры. Наше море Белое, оно ветрами богато…

И он стал говорить о ветрах, показывая рукою с пустым стаканом, как они дуют, откуда заходят и какие надобно ставить паруса при здешних ветрах. Подошел Иевлев в расстегнутом на груди кафтане. Апраксин слегка наклонился — тоже слушал.

— Как на август перевалит, — говорил Рябов, — мы, значит, так по-нашему, по-морскому, меж собою думаем: жди рыбак листопада, — задует он надолго, запылит, завоет в море листопад. Который отсюдова дует, по осени более — не то, чтобы с ночи, с севера, а вот отсюдова, — Рябов стаканом показал, откуда дует, — завсегда он у нас, на нашей стороне беломорской, — с дождем. Мы его называем плаксою, потому как он все плачет, слезьми течет. Оно и выходит — плакса…

— Ну, господа мореходы? — спросил Апраксин. — Кто со всею поспешностью ответит, откуда по-нашему, по-навигаторскому, дует плакса? Не говори, Иевлев, погоди, душа! Знаешь, Прянишников?

Длинный потешный в камзоле без кафтана, с кислым лицом, пожал плечами. Воронин морщил лоб и моргал. Другие отворотились.

— Зюйд-ост, — молвил Апраксин, — верно, Сильвестр? Зюйд-ост поморами зовется плаксою.

— Будто так и голландцы сказывали, — согласился Рябов.

— А еще какие ветры у вас, у беломорцев? — спросил Апраксин, и опять в выражении его лица не было нисколько насмешливости, а только живое любопытство светилось в глазах.

Назад Дальше