Замолчали надолго.
Кутаясь в плащ, пришел Сильвестр Петрович, принес под плащом хлеба, рыбину жареную, гуся.
— Чего будет? — опять спросил Крыков.
Иевлев ответил не сразу, было видно — нелегко отвечать.
— Забыли про меня? — спросил Афанасий Петрович.
— Нет, не забыли. Быть тебе, поручик, капралом!
Крыков вскочил, крикнул:
— Разжаловали? Им на радость — иноземцам-ворам?
— Ты — тише! — посоветовал Иевлев. — Смирись покудова. Там видно будет. Может, с прошествием времени и упросим… Нынче — без пользы просить, больно гневен. Афанасий владыко заступился — не помогло…
Крыков вновь сел, задумался. Иевлев утешал его, он будто и не слушал. Потом, не простившись, ушел.
— Афанасий Петрович! — крикнул ему вслед Рябов.
Но бывший поручик не ответил. Шел березником — наискось, дышал тяжело, все думал одну и ту же думу: «Как же оно так? За что? Как теперь быть?»
Рябов пошел за ним, еще окликнул, Крыков опять не ответил.
Дождик перестал, возле дворца пускали потешные огни, в сером небе шипели змеи, метались драконы; треща, фыркая и стреляя, крутились цветастые колеса. Шхипер Уркварт, веселый, лоснящийся, очень довольный одержанными за один день победами, с запальным факелом в руке стоял возле крыльца. Рябов долго, не мигая, смотрел на него, потом разыскал Иевлева и попросил:
— Сильвестр Петрович, помоги!
— В чем?
— Есть у меня мальчонка один, вроде как бы в товарищах. Калечка он, хромуша. Забрали его монаси проклятые, посадили в подвал на смертное сидение. С ним рыбаки монастырские, народишко смелый, умелые мореходы…
— Ну?
— Вызволи царевым именем. В море пойдем — вспомнишь. Рыбаки — лучше не надо, а на иноземцев не надейся. Боцман Роблес, коли буря ударит, всех нас потопит. Наше морюшко знать надобно…
— Ты что меня, кормщик, пужаешь? Я не пугливый, — улыбаясь в темноте, сказал Иевлев.
— Не пугаю — правду сказываю. Так думаю, что дело к падере идет…
— Откуда думаешь?
— По приметам, Сильвестр Петрович. На земле-то все мы молодцы, а вот как морюшко ударит, тогда и поглядим. Верно говорю…
Иевлев молчал. Опять в небо с шипением и воем понеслась хвостатая комета, завертелась там и разорвалась звездочками.
— Вызволи! — настойчиво попросил Рябов.
Иевлев думал, не отвечал.
— Не вызволишь — не пойду с вами в море! — тихо, но с угрозой в голосе сказал Рябов. — Пускай вам Роблес кормщит. Да и как обратно пойдете? До горла он с вами, а назад? Назад кто?
Он усмехнулся:
— Антипа Тимофеева возьмете? Хорош был кормщик, да пужлив нынче без меры…
— Ты с нами пойдешь! — властно сказал Иевлев.
— Неволею?
— А хоть бы и так.
— Не было так со мной и не будет, Сильвестр Петрович! — сказал Рябов спокойно и негромко. — Не таков я на свет уродился!
— Еще кормщика найдем! — ответил Иевлев. — Ты сам давеча сказывал, что много у вас мореходов не хуже тебя…
— А вдруг да хуже? — с усмешкой спросил Рябов. — А? Тогда как?
И засмеялся так душевно и весело, что у Иевлева потеплело на сердце.
— Ладно! — сказал он. — Утро вечера мудренее.
— А может, сейчас и нагрянем? Ночью — хорошо! Разом бы все дело и сделали…
Горячей ладонью он стиснул запястье Иевлева, потянул стольника к себе и быстро шепотом заговорил:
— Велено же тебе матросов набрать, а там такие мореходы, и-и-и!.. Ваше благородие, господин, чего откладывать? Лодья есть, солдат возьмешь человек с пяток, милое дело, а? Разлюбезное дело! Господин, да мы мигом там, ветерок свежий, под парусом! А народ какой, — такого народа не сыщешь, господин, с таким народом не токмо что в океан без компаса поплывешь, с таким народом и тонуть весело…
Он опять засмеялся своим добрым раскатистым смехом, опять дернул стольника за руку, добавил горячо:
— Из темницы-то людей ослобонить, какое дело разлюбезное! Двери-то железные перед ними раскрыть! А? Водочки им дать хлебнуть по глоточку, гусем закусить. Да ведь такие люди за тобой хоть в самый что ни на есть ад взойдут, не моргнувши, ей-ей, верно говорю…
Иевлев вырвал руку и быстро зашагал к дворцу, а Рябов побежал в березник, собрал завернутую там в рогожку еду и стал торопливо готовить лодью…
Архиепископа Важеского и Холмогорского Иевлев застал за игрою в кости с иностранными конвоями. Вокруг дымили трубки, пили и ели стоя, толкались. Пробраться к преосвященству было делом нелегким.
— Ну, чего? — обернувшись к Иевлеву, недовольно спросил Афанасий.
Игра в кости ему нравилась, он только-только начинал понимать хитрости Голголсена, и вдруг его отвлекли.
— Язык присох?
Иевлев шепотом объяснил свое дело.
— Да зачем они вдруг понадобились, на ночь-то глядя?
— Мореходы отменные, а великий шхипер приказал, чтобы к завтрему яхта была снаряжена…
Владыко собрал бороду в кулак, сунул в рот, прикусил, подумал, потом приказал:
— Моим именем вели Агафонику заточенных тебе отдать для государственной нужды. Да медов ставленных, монастырских, чтобы к государеву столу прислал, чтобы не скаредничал Агафоник… Иди с богом!
Иевлев пристегнул шпагу, положил в сумку пистолеты, велел полковнику прислать к лодье солдат — не более пяти, да с барабаном — для острастки. Рябов стоял у берега, широко расставив ноги, ждал…
— Ну? — спросил он, когда Иевлев подошел совсем близко.
— Сейчас солдаты явятся.
— То-то! — ответил Рябов. — Иди, Сильвестр Петрович, садись на ту лавочку, способнее тебе там будет.
Иевлев сел, закутался в плащ и тотчас задремал от усталости.
7. Узники
Незадолго до утра поднялись на взгорье, посоветовались шепотом, подошли к монастырским воротам, и барабанщик обеими палочками ударил тревогу. В сером предрассветном тумане норовисто, зло бил барабан, пробуждая от сладкого сна монахов, настоятеля, келаря, послушников, служников монастырских. Хрипя, заходясь от ярости, лаяли цепные монастырские псы, за высокой стеной забегали монахи, со скрипом открывались двери келий.
Иевлев, закусив губу, что есть силы колотил сапогами в кованные железом, ржавые ворота…
Наконец волчок в воротах отворился, воротник, весь обросший бородой, спросил испуганно:
— Что за люди?
В другом волчке, повыше, появился ствол пищали, из-за стены возле воротной башни высунулись с алебардами в руках монастырские воины — Варнава, Корнилий и Филофей. Слева — глухонемой старик, послушник Кухря, кряхтя тащил монастырскую пушчонку. Солдаты-преображенцы у ворот смеялись, — больно весело было смотреть, как божьи люди готовятся к бою.
Иевлев строго, раздельно, чтобы каждое слово было понято, приказал ворота открыть, нисколько не медля. Имя владыки Афанасия, прапорец, колеблемый предутренним ветерком, обожженные порохом воинских потех суровые лица преображенцев, треск барабана, государев офицер — все вместе навело такой страх на монахов, что тотчас же заскрипели засовы, воротник отвалил бревно и потянул цепь. Медленно отворотились ворота. В клобуке, маленький, с торчащей вперед бороденкой, опираясь на посох, стоял посередине полукружья из монахов игумен, сердито смотрел на Иевлева, на солдат, на Рябова. Была секунда — взгляды их скрестились: светлый спокойный взгляд кормщика и горящий злобой взгляд настоятеля. Настоятель не выдержал — отворотился. Рябов усмехнулся с ленцой.
Ударив посохом в землю, настоятель закричал старческим слабым голосом: зачем-де охальники покой обители рушат. Но Иевлев так цыкнул, что старичок даже назад подался и замахал прозрачными ладошками. Не попросив благословения, не перекрестив лба, Иевлев пошел вперед, на монахов, плечом растолкал двух дородных квасников, мановением руки убрал с пути Варнаву и велел отворить темницу.
Рябов выхватил из волосатых рук Филофея смоляной факел, высоко поднял его. Маленький ловкий преображенец Коноплев, успев разжиться ломом, с корнем выворачивал на дверях темницы скобу. А чтобы черной братии было пострашнее, барабанщик Неелов все бил и бил в барабан, сменяя тревогу зорей и зорю тревогой.
Наконец, как раз к тому времени, когда отец ключник принес ключи, скобу выломали, и Рябов первым шагнул вперед, в подземелье. На одно лишь мгновение лицо его дрогнуло, он задышал чаще, но тотчас же сдержался и, высоко держа над собою факел с черным гребнем копоти поверх оранжевого пламени, скорым сильным шагом пошел вперед по осклизлым мокрым камням. За ним у самого его плеча с гулом и грохотом бил барабан, железом позвякивали мушкеты преображенцев, придерживая шпагу, шагал Иевлев. От всего этого Рябов словно бы летел, и такая вдруг небывалая сила появилась в нем, что плечом навалился на дверь, крякнул, вдавил во внутрь каморы, во тьму, проржавевшее, истлевшее железо и источенное червем дерево. И едва не упал на ползающих вокруг него, ослепленных факелом, блеском оружия, оглушенных барабанным боем старых и добрых дружков, Белого моря старателей, сразу узнавших его, Рябова Ивана сына Савватеева…
— Иване! — неслось из сырой вонючей тьмы.
— Кормщик!
— Друг добрый!
— Люди, меня поднимите, ноженьки не идут…
— Мамынька родная, не примерещилось ли…
— Иване, да вправду ты?
— Я, я, — светло и широко улыбаясь, говорил Рябов, но глаза его искали колченогого Митеньку, искали и не находили.
А отовсюду неслось:
— Здесь он — убогий твой…
— Далее камора, одного засадили…
— Иди к нему, иди…
Салотопник Черницын заковылял вперед на опухших ногах, дед Федор кричал вслед:
— В нижней каморе он, в дальней, в нижней…
Здесь Рябов ломом сорвал замок, Митенька боком неловко шагнул к кормщику, прижался к плечу, всхлипывая, повторял:
— Дядечка, дядечка…
— Вот то-то что дядечка! — сурово отвечал Рябов. — Дядечка!..
И вдруг, всердцах, крикнул:
— А ты от меня не отставай! Больно умен выискался! Без меня жить захотел. Нажился в каморе-то!
Когда вышли из дальней кельи, Иевлев, при свете факела, скорбными глазами осматривал будущих матросов царевой яхты. Истощенные, грязные, бородатые, кто опухший, кто обеззубевший — люди тащились печальной вереницей, и было трудно верить, что они еще шутят друг над другом, посмеиваются, кто кого хуже, острословят на свое несчастье.
— Ты не смотри, Сильвестр Петрович, что они ползком ползут, — сказал Рябов стольнику, — ты нашего народа не знаешь. Их перво-наперво в баньке попарить, тертым хреном телеса ихние натереть, а потом и еды, да не вволю, а с бережением, чтобы не вспучило пустое брюхо, да не раз с бережением, а два, три…
Иевлев, не разжимая губ, усмехнулся на кормщика, недоверчиво покачал головой.
— Потом, конечно, свежей тресочки им, редьки с маслицем, хлебца сколько похотят, да клюковки. Клюковка, брусничка, еще сосновые иголки, кипятком запаренные, — оно и добро…
— Все выживут?
— Ну, которого и на погост снесем, — ответил Рябов, — а другие выживут.
— Да ведь нам ждать недосуг, нам в море идти! — сердито сказал Иевлев.
В мерцающем свете факела глаза кормщика блеснули хитро. Он огладил ладонью короткую золотистую бороду и не торопясь сказал:
— Идти так идти! На первый ход и без них обойдемся!..
— Чего? — спросил Иевлев, не веря ушам. — Да ведь ты сам давеча сказывал — без них не видать нам моря…
— Мало ли, — боком глядя на стольника, осторожно ответил Рябов, — да и откуда мне знать-то было, как они зачирвели… Вишь, словно покойники, какие теперь из них матросы. Горе одно! Да и то сказать, господин, как у нас народ меж себя толкует: «Здесь келья гроб — коли дверью хлоп. А коли дверь открыл, так — и отжил!»
И, засмеявшись раскатистым смехом, он без всякой учтивости с силой повлек Иевлева на волю — туда, где светлел квадрат двери, прорубленной в темницу. Здесь преображенцы уже разжились ковригами монастырского хлеба, вяленой рыбой, кувшинами с квасом и, при свете наступающего дня, солоно пошучивая, попотчевали монастырских узников. Кормщик Семисадов, без жадности, истово, мелкими кусочками ломая ковригу, наделял своих, чтобы не объелись с голодовки.
Уже почти совсем рассвело. Монастырский служник — пастушок Егорша — длинным кнутом настегивал, не глядя, монастырское стадо, выгоняя его на пастбище. Сонно и недовольно мычали коровы. Словно очумев, прыгали по двору, задрав хвосты, две рыжие телки. Монахи издали смотрели на солдат, курящих табак в обители, на сердитого бледного офицера в Преображенском кафтане, на плечистого золотоволосого кормщика Рябова, на узников, потерявших всякий страх и срамословящих с преображенцами. А Егорша-пастушонок, словно бы заколдованный, все ближе и ближе подходил к монастырским узникам, искал, спрашивал все громче:
— Аггей? Аггеюшка? Аггей наш-то…
— Здесь он, братушка твой! — сказал Рябов. — Здесь живой, вишь задремал на воле…
И толкнул Аггея, чтобы тот обрадовался встрече с братом. Аггей раскрыл глаза, охнул, не вставая с земли протянул руки к Егорше.
— Живешь?
— Живу! — улыбаясь брату и плача от жалости к нему, что так исхудал и почернел, ответил Егорша. — Живу, Аггеюшка…
— И я вот нынче живу! — сказал Аггей. — Вишь, как?
— Егор, а Егор! — окликнул мальчика Рябов.
Тот обернулся, все еще держась за брата.
— Идем с нами в матросы! Желаешь в артель в нашу? Вон ватага будет — велика!
Егорша слабо улыбнулся.
— Дед твой кормщиком был, отца море взяло, — уже без улыбки молвил Рябов. — Брат у тебя мореход добрый. Для чего тебе здесь скотину пасти? Холопь ты им, что ли? Еще в подземелье засадят, как вот Аггея…
Коровы мычали у закрытых монастырских ворот, стучали рогами в трехвершковые сосновые доски, просились в поле. Егорша их не видел. Не видел он и отца келаря, вышедшего на крыльцо своей кельи и злобно слушающего, как сманивает проклятый кормщик монастырского пастуха.
— Али боязлив стал? — спросил Рябов. — Чего так? А было время, совсем махонького тебя помню, — хаживал со мною в большую падеру и не пужался. Верно, Аггей? И с тобою он хаживал и с Семисадовым. Так, Семисадов?
Семисадов, жуя корку, кивнул. Аггей посоветовал:
— Пускай сам подумает, Иван Савватеевич, ему виднее.
— Нынче тебе, Егор, сколько годов? — спросил Рябов. — Шестнадцать, поди? Был бы славный моряк! Ну, да что, коли так…
И отворотился к поднимающимся в путь бывшим узникам Николо-Корельского монастыря. Вновь ударил барабан, воротник заскрипел цепью. Иевлев переждал, покуда уйдет стадо, и вывел людей на двинский берег. У лодьи, на глинистом косогорчике, Рябов дал каждому по глотку водки. Закусили гусем. Дед Федор, садясь в лодью, поднял было руку для крестного знамения на монастырские церковные маковки, но под взглядом Рябова опустил руку и даже плюнул.
— То-то! — молвил кормщик. — На тюрьму на свою на смертную — крестится. Стар старик, а ума не нажил…
Поплевал на руки, взял весло, чтобы отпихнуться от берега, и замер.
По скользкой глине, то увязая, то раскатываясь, словно по льду, бежал Егорша — в лапоточках, с кнутом в руке.
— Дяде-ечка, погоди-и! Дядечка, пожди…
— Пождем! — усмехнулся Рябов.
Брыкнув лаптишками, Егорша с обрывчика прыгнул прямо в лодку и, захлебнувшись от бега, спросил:
— Верно, в мореходы?
— Верно, детушка, — добрым голосом ответил Рябов. — Будешь ты теперь морского дела старателем!
И, повернувшись к Иевлеву, сказал:
— Звать Егором, а кличут Пустовойтовым. Ловок, умом востер, страха в море не ведает. Гож ли на яхту, Сильвестр Петрович?
— Гож! — ясно глядя в Егоршины глаза, ответил Иевлев. — И не токмо на яхту. Может, большой корабль построим, пойдешь на нем в дальние моря…
Егорша молчал. Молчали и другие — бывшие узники-рыбари, кормщики, салотопники, промышленники, охотники. Молчал и Митенька Горожанин, не отрываясь смотрел на Егоршу: этому будет большое плавание. А он? Он, Митрий?
— Вздевай парус-то, мужики! — крикнул вдруг Рябов. — Живо! Али ветра не чуете?
Ветер с моря — пахучий, соленый, веселый — действительно подернул рябью сизые двинские воды, зашелестел кустарником на берегу, заиграл тонкой березкой. Лодья накренилась под ветром, рыжее солнце обдало косой парус теплым светом. Рябов навалился на руль и повел суденышко к далекому Мосееву острову…
Иевлев глядел перед собой и думал.
И чем больше он думал о людях, что сидели за его спиной и гуторили, острословили, пошучивали, тем теплее делалось у него на сердце.
8. Нашла коса на камень
Когда лодья Иевлева, доставив освобожденных узников в Архангельск, причалила к пристаньке, выстроенной напротив дворца, шхипер Уркварт, переночевавший гостем в царских покоях, медленно прохаживался по бережку и покуривал кнастер, раздумывая о том, как и нынче проведет он к своей пользе весь день…
Отдав кумплимент цареву стольнику, шхипер молча и любезно ждал, когда бледный синеглазый офицер выйдет на берег, дабы с ним побеседовать, но Иевлев, по всей видимости, к беседе не был расположен, глядел пустым взглядом в круглое лицо шхипера и молчал, покуда тот изъяснялся о погоде и о приятности утренних прогулок в те часы, пока воздух еще совершенно чист и полон ароматами трав, а также — распускающихся навстречу Фебу цветов.
— Феб Фебом, — без всякой вежливости в голосе произнес Иевлев, — а вот почему ваши люди, сударь, поят некоторых наших лихим зельем и, думая, что опоили, всякую неправду над ними чинят и пытают, где какие корабли мы строим, что строить собираемся, как об чем думаем и размышляем?