Опоздавшие к лету - Андрей Лазарчук 39 стр.


— Тогда я сейчас обольюсь холодной пресной водой и буду по вкусу напоминать не селедку, а какую-нибудь речную нимфу… и если ты опять станешь подглядывать, я не знаю, что с тобой сделаю.

— А что ты можешь сделать?

— Укушу, например.

— Тогда кусай сразу.

Элли тяпнула его зубами за палец.

— Ну вот, — сказал Эрик, — наказание я уже поимел, теперь надо совершить преступление. Беги! — Он повернул ее лицом к двери душевой и провел рукой по натянувшейся спинке, Элли скользнула за дверь и оттуда, высунувшись, показала ему язык. Ах да, письмо, вспомнил Эрик. Он взял конверт, прошел в кухонный угол, поискал нож, не нашел, порвал конверт руками. В конверте была тонкая, почти папиросная бумага, лист, сложенный вчетверо. Эрик бросил конверт в ведро и развернул этот лист. Там были буквы и цифры, напечатанные на принтере. Он несколько раз перечитал текст, пытаясь понять содержание:

ЭРЕБУС 66 68 РАСТР РАСТР ОБСЕРВАНТ 83 ИКОНА КОН К 0000 ИСТ

ПЕРЕХОД ОБРЫВ РАСТР ИСТ

ПЕРЕХОД 211 00 КОММИТ АПЛАЗИЯ ЭРБ

КРУГ ФАТУМ ФАТУМ ПРОП 211 66 68 0000 ИСТ

КОНЕЦ

Странно, подумал Эрик. Кто-то разыгрывает? Ему вдруг представилось очень важным сравнить шрифт на письме и на конверте. Он полез в ведро. В ведре конверта не было. Чертовщина какая-то. Он поискал на полу и не нашел. Может быть, и не было никакого конверта?.. Он опять взял в руки листок. От листка исходила непонятная, но отчетливая угроза. Что-то этот листок должен был означать… не помню. Помню, что должен, и не помню, что именно. Или — ну это все на фиг? Эрик огляделся, куда бы деть листок. Спрятать? Найдут. Он опять развернул листок и посмотрел на текст. На короткий миг приоткрылась завеса и задернулась вновь, и Эрик не успел понять, что там, за ней, но почувствовал, как покрывается холодным потом. Его вдруг затрясло, колени подогнулись. Что это со мной, с бессильным изумлением подумал он, но это была последняя ясная мысль, сознание потонуло в густом тумане. Трясущимися руками он поднес листок ко рту, зубами стал отрывать от него клочки и судорожно глотал их, озираясь по сторонам. Он успел проглотить все, прежде чем что-нибудь произошло. Наступило облегчение. Он сел на краешек дивана, перевел дыхание, разогнулся и откинулся на спинку. Вытер пот, прикрыл глаза. Что-то странное творилось с глазами, будто песка насыпали под веки. Паника, подумал он. Я чего-то испугался. Теперь паника прошла, но туго натянутая сторожевая струна гудела, готовая лопнуть в любой миг. Да что же это было-то такое, чего я вдруг испугался? Ничего не помню. Мы пришли, Элли полезла под душ… и все? Да, все. Очень странно. Что же это с глазами? Он потрогал глаза пальцами, помял их, потер — каждое прикосновение отзывалось болью, но потом стало легче.

В душевой перестала литься вода, открылась дверь, и донеслось легкое шлепанье босых ног по покрытому циновками полу. Звук как бы осветил квартиру, и Эрик, не открывая глаз, тем не менее увидел всё: толстую глухую стену с висящими на ней книжными полками — напротив окна; окно и балконную дверь, ненадежная дребезжащая защита от непогоды; согнанные в углы шторы; посудный шкафчик на стене и газовую плитку на две горелки, кухонный стол, складной обеденный стол; высокий потолок и странный светильник из деревянных лучинок, напоминающий по форме планету Сатурн; открытую дверь в прихожую и закрытую дверь на гулкую лестницу… Шаги остановились перед ним, он с трудом поднял засыпанные песком веки и поразился тому, что увидел: в поле его зрения возникла точно такая же картина, которая только что была перед его мысленным взором, лишь более четкая в деталях и притом увиденная вся сразу: взгляд его не был сосредоточен ни на одном предмете, тем не менее он четко видел все, даже то, что было на самом краю поля зрения — почти за спиной; Элли стояла перед ним, наклонившись вперед и заглядывая ему в лицо, улыбалась растерянно, и он видел ее тем жестким, беспристрастным взглядом, которым видит людей фотоаппарат: жесткие, как проволока, матово-черные волосы, собравшийся морщинками лоб над приподнятыми бровями, белки глаз с красными прожилками и тяжелые веки, запекшиеся корочки на губах, худые плечи и поросшее черной шерсткой родимое пятно возле правого локтя, и синие нитки вен на левой руке, которой она придерживала на груди махровое полотенце…

— Что с тобой? — спросила она, и, хотя спросила она это быстро и испуганно, Эрик чувствовал, что прошло очень много времени, и видел, как медленно открывается рот и изгибаются губы, как за зубами ворочается язык, как истекают звуки и складываются в слова, а слова постепенно обретают смысл… Он глубоко вздохнул, в груди заломило от воздуха, а время натужно разогналось и пошло в нормальном темпе.

— Не знаю, — сказал он. — Ничего. Все хорошо.

— Ты такой бледный, — сказала она.

— Да, — сказал он. — Как конь.

— Почему конь?

— Конь бледный.

— Не говори глупостей, зачем?

— А я что, часто говорю глупости?

— Нет, просто…

— Что просто?

— Все хорошо.

— Не знаю.

Она села рядом с ним, положила руки ему на плечи, погладила пальцами шею, затылок. Лицо ее приблизилось к его лицу, стало большим и плоским. Веки опустились, прикрывая радужки — зеленовато-коричневого цвета с темными точками — и зрачки, темные и глубокие; длинные ресницы подрагивали, губы слегка приоткрылись; за окном, видимая в щелях жалюзи, стая голубей описывала круги над крышей дома напротив; сдутая легким сквознячком со стола, на пол скользнула газета и легла заголовком кверху: «Выживание любой ценой?»

— Ты не знаешь, куда я дел конверт? — вспомнил вдруг Эрик.

Сторожевая струна, ослабшая было, вновь натянулась и загудела высоко и сильно.

— Боже мой, — слабым голосом сказала она. — Какой конверт, о чем ты, какой может быть конверт…

— Никак не могу вспомнить, куда я дел конверт, — сказал он.

— Зачем тебе конверт, когда у тебя есть я?

— Ты ничего не понимаешь, — раздраженно сказал Эрик. — Это очень важно.

— Это тебя и испугало? — спросила она. — Только это?

— Меня ничего не пугало, — сказал Эрик. — Ты что, видела его?

— Ну конечно.

— А где он сейчас? — спросил он нетерпеливо.

— Не знаю, — сказала она растерянно. — Ты же его держал в руках…

— Я не могу его найти, — сказал он.

— Успокойся, — сказала она. — Куда он может деться?

— Поищи, — сказал он. — Это страшно важно.

Элли вздохнула и встала на ноги.

— Какой же ты, право…— начала она и сделала шаг к столу. — Ничего бы с тобой… Струна вдруг загудела сильнее.

— Стой! — испуганно сказал Эрик.

Она вздрогнула и оглянулась на него:

— Что?

— Иди сюда, — сказал Эрик. — Ничего не было. Иди сюда.

— Господи, — сказала она. — Ты просто сумасшедший сегодня.

Эрик обнаружил вдруг, что стоит на ногах.

— Ну что ты, — сказала Элли, и в голосе ее был страх. — Как маленький… как не знаю кто…

— Ты его взяла, — понял вдруг Эрик. — Ты его прячешь. Зачем ты со мной… так?

— Я? — изумилась она совершенно неподдельно.

— Как ты изображаешь удивление, — сказал Эрик. — Не всякая актриса сможет. Я тебе так доверял…

— Эрик, — сказала она. — С тобой что-то случилось. Что-то не так. Мне страшно с тобой.

— А мне с тобой противно! — выкрикнул Эрик. — Воровка! Ты украла его!

Он бросился на нее и рванул полотенце. Элли судорожно вцепилась в его руки, и боль от глубоко проникших в тело ногтей на секунду отрезвила его. Он увидел ее лицо, искаженное болью и обидой, и сам он, наверное, тоже переменился в лице, потому что Элли отпустила его руки и зажала в ужасе рот, и спасительная боль исчезла, и мрак, наполнявший его, вдруг выплеснулся наружу; он увидел свои пальцы, сомкнувшиеся на горле Элли, — и крик ее вдруг прервался, а на лице сквозь ужас проступило что-то твердое, упрямое, жесткое — когда он повалил ее на спину и овладел ею — и растеклось, расплылось — когда он наконец отпустил ее, и она лежала без движения, только хрипло дышала, и черные пятна от пальцев проступали на ее горле, — а потом вдруг мрак исчез, втянулся внутрь, и Эрик остался сидеть на полу рядом с изломанной, бессильно плачущей девочкой… в комнате висел, замерев на одной ноте, далекий гул, давил на уши и глаза, и Эрик попытался встать, но пол уходил из-под ног, как плывущая льдина, он упал и ударился плечом об угол стола, электрической резкости боль пробила что-то внутри, лопнул какой-то пузырь, нарыв — и стало страшно. Боже мой, подумал Эрик, что со мной? Что я наделал? Что я натворил?..

— Элли, — сказал он — попытался сказать, слова вязли в горле и не выходили наружу, он прокашлялся и повторил: — Эл-ли… Она открыла глаза — он не видел ничего, кроме ее глаз, — и посмотрела на него. Левая рука ее поднялась и легла на горло.

— Элли, — еще раз сказал он.

Она закрыла глаза. Будто ушла.

Цепляясь за стену, он встал и прошел в душевую. Там он сунул голову под кран и пустил холодную воду. Сильная струя била в темя, разлеталась брызгами по спине. Показалось вдруг, что он стоит так целую вечность. Ломило уши. Потом он почувствовал, что между теменем и глазами, где-то посередине, сооружена темная и прочная преграда, не пропускающая сквозь себя понимание и страх; тогда он повернул голову так, чтобы вода хлестала в лицо, но легче от этого не стало.

Она закрыла глаза. Будто ушла.

Цепляясь за стену, он встал и прошел в душевую. Там он сунул голову под кран и пустил холодную воду. Сильная струя била в темя, разлеталась брызгами по спине. Показалось вдруг, что он стоит так целую вечность. Ломило уши. Потом он почувствовал, что между теменем и глазами, где-то посередине, сооружена темная и прочная преграда, не пропускающая сквозь себя понимание и страх; тогда он повернул голову так, чтобы вода хлестала в лицо, но легче от этого не стало.

Он автоматически взял полотенце, чтобы вытереть лицо, — и вдруг, зажмурившись, будто в ожидании чего-то стыдного и желанного, обмотал полотенце вокруг головы, закрыв лоб и глаза, и стал тянуть за концы, сдавливая голову и замирая в предвкушении того, что должно было сейчас произойти… произойти… ничего не происходило, руки разжались, полотенце съехало на шею, и он с отвращением бросил его в угол и заметил, что пальцы дрожат и ногти побелели.

Страшно не хотелось выходить из душевой. Стоило открыть дверь… Он стоял и держался за ручку двери и все никак не мог заставить себя ее открыть. Это было то же самое, что прыгать с парашютом, — страх, пересиливающий волю. Потом он все-таки прыгнул.

От рванувшего навстречу воздуха остановилось дыхание. Мир раздвоился, миров стало два: в одном Эрик вошел в свою собственную комнату, в другом — он проваливался, кружась и задыхаясь, в непроглядную ночь, парашют не раскрылся, и вот-вот — сейчас, сию секунду — удар, которого уже не успеешь почувствовать, — смерть — воображение тут же подсунуло замедленные кадры: тело, как пластилин, расплющивается о камни, растекается и размазывается…

Этот второй — с падением — мир был проницаем и прозрачен, в первом можно было потрогать стену и убедиться, что она прочна и холодна; во втором мире трогать было нечего, но реагировать приходилось на оба, потому что оба — были… Постепенно, когда миллион ожиданий удара и конца прошли, чувство притупилось и что-то внутри подсказывало, что падение может быть бесконечным или по крайней мере очень долгим. Таким же долгим, как сама жизнь, — таким же коротким… тогда только стало возможным оторваться от двери, за которую, оказывается, продолжал держаться, и выйти на середину — зачем-то… Эрик стоял и озирался, будто хотел что-то вспомнить, хотел, но не мог. Ах да — Элли. Элли. Элли ушла. Я не слышал. Дверь не хлопнула, замок не щелкнул. Не закрыла дверь. Он сходил, проверил. Дверь была закрыта. Непонятно. Может быть, лил воду и не слышал. Сейчас она пойдет и вызовет полицию. Изнасилование. Я ее изнасиловал. Эрик повторил это несколько раз, пытаясь понять смысл слов. Слова были как из ваты. Меня арестуют. Будут судить. Посадят в тюрьму. Потом перевезут на рудники. Ну уж нет. Он взял дорожную сумку, бросил в нее какое-то белье, рубашку, теплый свитер, плащ из пленки, что-то еще. Оделся и обулся более основательно. Пересчитал деньги. Оказалось тридцать семь динаров с мелочью и восемьдесят марок. Марки надо бы обменять. Пока он сунул их за подкладку сумки.

Оказалось, что уже вечер. Странно — прошло так немного времени. Есть два десятка мест, где можно пожить спокойно, не привлекая ничьего внимания. Вот хотя бы… он попытался вспомнить — ничего не получалось. Вдруг откуда-то снизу всплыло имя:

Меестерс. Точно, подумал Эрик. Именно Меестерс. Он же приглашал, так и говорил: если тебе, мол, некуда будет податься — приезжай, всегда буду рад… Поезд отходит, кажется, в час ночи. Решено — к Меестерсу.

Да, но деньги… Восьмой час, Святоша должен быть уже дома — спит перед ночной сменой.

Бодро — даже то падение в темноту стало призрачным, ненастоящим, маленьким в сравнении с остывающими от дневного жара громадами домов Нового центра — Эрик пересек проспект Сорокалетия Республики, нырнул в арку, где громоздились мусорные баки, пролез между раздвинутыми прутьями забора, огораживающего пустой, подлежащий сносу четырехэтажный особняк — одно из мест, где собирались прошлым летом «Малютки» и «Чугунные», одни на чердаке, другие в подвале, — и, сокращая путь, пошел вдоль заднего забора огромной автостоянки, битком набитой машинами со всей Европы. Года три назад, когда динар был еще в цене, на этом заборе гроздьями висели пацаны, скупая у туристов вещи и спиртное; нынче не было никого. Пипиевичи жили в старом, еще довоенной постройки квартальчике, в трехэтажном доме с двором-колодцем и галереями на втором и третьем этажах — с галерей и попадали в квартиры. Всегда двор этот был многолюден и шумен, сегодня же — непонятно — не было никого. Эрик поднялся на третий этаж, подошел к знакомой двери. Кто-то, не открывая окна, смотрел на него из квартиры второго этажа. Из двери Пипиевичей вышла какая-то незнакомая старуха и прошла мимо Эрика, не замечая его. Эрик посмотрел ей вслед, потом постучал. Дверь тут же открылась, будто стука ждали. Это была мать Пипиевича, тетя Ралица.

— Эрик, — сказала она, — а я думаю — кто это? А это Эрик.

— Здравствуйте, тетя Ралица, — сказал Эрик.

— Здравствуй, — сказала она. — Ты проходи.

Эрик вошел, она закрыла дверь и пошла впереди него, приглашая его в комнату. Эрику показалось, что в комнате много людей и все молчат, но он ошибся — никого не было.

— Садись, — сказала тетя Ралица и подвинула Эрику стул. Он сел, облокотясь о стол, покрытый белой нарядной скатертью. Тетя Ралица села напротив него и улыбнулась.

— Как живешь, Эрик? — спросила она. — Домой не поехал?

— Кому я там нужен? — сказал Эрик. — Они мне даже не пишут.

— Как плохо, когда родители не понимают детей, — сказала она и замолчала.

— Что-нибудь случилось? — спросил Эрик.

— Да, — сказала она и опять замолчала.

— Что-нибудь с Ангелом?

— Да. Его застрелил полицейский. Представляешь? — Она усмехнулась. — Говорят, он ударил полицейского и побежал, и полицейский выстрелил в него. Врут, наверное. Зачем Ангелу надо было убегать от полицейского?

Эрик похолодел. Это из-за марок, подумал он. Никогда бы Святоша не стал убегать — наверное, его накрыли с поличным, с марками в руках… или еще с чем-нибудь, посерьезнее, кажется, последнее время у Святоши стали появляться чересчур большие деньги…

— Ты представляешь? — продолжала она. — Вызвали в морг, на опознание. Лежит, спокойный такой, хороший…— Она опять усмехнулась. — Да что я тебе… Кофе хочешь? Эрик замотал головой, сказать что-нибудь он не мог.

— Вот и хорошо, сейчас кофе попьем, сейчас я его сварю, и попьем… Странно, знаешь, — ты есть, я есть, а его — нет. Не жизнь, а непонятно что.

Она пошла на кухню, а Эрик вдруг начал раскачиваться на стуле: вперед-назад, вперед-назад — как метроном, что-то раскручивалось у него внутри, он просто не мог иначе — судорожно вцепившись руками в край стола, сжав зубы, он качался на стуле, пока стул не заскрипел, тогда он с трудом оторвал одну руку от стола и вцепился зубами в запястье, пронзительная боль принесла облегчение… Тетя Ралица расставляла на столе чашки, сахарницу, корзинку с печеньем и конфетами, наливала кофе из кофейника («Сладкий, Эрик?» — «Чуть-чуть»; «Сливки?» — «Нет, я — черный…»), а Эрик, прикрыв левую кисть носовым платком и не убирая руку с колена, сосредоточенно пил совершенно безвкусный напиток, откусывал кусочки знаменитого печенья тети Ралицы и о чем-то думал — сам не понимал о чем.

— …как бы хорошо всем было, — услышал он вдруг ее голос и вспомнил то, что она говорила только что: чтобы Эрик переселялся к ней, комната Ангела будет его комнатой, а вещи Ангела — его вещами (и сам он будет Ангелом — ангелочком, подумалось Эрику), и ей будет не так одиноко, и Эрику, почти сироте при живых родителях, будет лучше, и всем будет хорошо, — Эрик испытал вдруг острый укол неприязни, потому что это был запрещенный прием: ей нельзя было этого предлагать, потому что она знала, что Эрику будет невозможно отказаться, — по крайней мере, нельзя было предлагать сейчас…

— Тетя Ралица, — сказал Эрик. — Подождите немного. Я просто не знаю, как буду жить. Может быть, я скоро уеду… домой. И вообще — я стесню вас. А Август вас любит, я знаю. Он хочет на вас жениться.

Август был преподавателем на кафедре всемирной истории в университете, где учились Эрик и Святоша, и у него уже несколько лет тянулся с матерью Святоши странный безнадежный роман; и Эрик, и Святоша об этом знали и очень сочувствовали Августу.

— Милый, — сказала тетя Ралица грустно, — Августу не это мешает… мешало, мешает и будет мешать… Августу — вовсе не это… Я, кажется, догадываюсь, почему ты отказываешься. Она симпатичная. Я видела вас на бульваре. Чтоб ты знал: я не навязываюсь тебе в матери. Но комната Ангела с сегодняшнего дня — твоя. Хочешь — живи, хочешь — не живи. Ты меня понимаешь?

— Спасибо, тетя Ралица, — сказал Эрик.

— Хоронить будем послезавтра, — сказала тетя Ралица.

— Я приду, — сказал Эрик.

— И еще, — сказала тетя Ралица. — Мальчик мой…— Она запнулась. — Ты шел к Ангелу… тебе было что-нибудь нужно?

Назад Дальше