Морские сны - Конецкий Виктор Викторович 20 стр.


К старости каждый из нас так или иначе обращается к своим корням, к истокам рода, как бы сверяет себя, свою душу, свою жизнь и ответственность перед нею, перед Родиной и народом. Это чувство и раздумья об этом естественны и святы. Мне кажется, эти высокие слова не покажутся Вам фальшивой нотой в устах 78-летнего человека…

Андрей Владимирович Сакеллари 28.12.91, Елец. Дорогой Виктор Викторович!

Получил днями Ваше письмо… Естественно, облик Н. А. Сакеллари вписывался в тот слой русской интеллигенции, который его формировал, которому он следовал в службе, поведении и быту. Еще бы: морской офицер, дворянин, ученый, патриот. Я понимаю и разделяю Вашу мысль, что умер он вовремя: тень зловещего, черного крыла 37-го накрыть его не успела. А быть такое могло…

Коротко о себе и моих братьях. Все, и я в том числе, вышли лишь в простые рабочие и солдаты. Ни один не получил образования, кроме школьного. Не по бездарности, конечно. Причиной тому — кульбиты истории и, отчасти, происхождение. Весной 1914 года наше семейство переехало из Москвы в Подмосковье, в деревню при ст. Кудиново. Отец после бурной молодости стал земским страховым агентом. А после революции работал по разным предприятиям, преимущественно в Москве главбухом. Я в 31-м кончил 9-летку и встал к станку на заводе «Электросталь». После фронта опять к токарному станку. Закончил трудовой путь ведущим конструктором Базовой лаборатории на заводе. В партию вступил в 51-м году, вышел из нее 9 июля 1991 года. Много читал вообще. Читаю и теперь. «Вчерашние заботы» с чистым сердцем отношу к Вашей большой удаче. Что не фигура, то перл… У Вас свое лицо, своя добрая ироничность, своя незалитературенность…

Примите мои самые добрые пожелания в нашей испоганенной, унизительной обстановке.

А. В. Сакеллари 05.02.92
Из «Морского энциклопедического словаря» (Логос, 1995):

«Сакеллари Николай Александрович (1880 1936) видный специалист в области теории и практики кораблевождения, капитан дальнего плавания, профессор (1935), флагман 2 ранга. В 1901 г. окончил физико-математический факультет Новороссийского университета. С 1903 г. юнкер флота. В 1904 г. сдал экзамены за полный курс Морского корпуса и был произведен в мичманы. В должности штурмана броненосца „Орел“ совершил переход на Дальний Восток в составе 2-й Тихоокеанской эскадры и принял участие в Цусимском сражении (1905). После войны был штурманом крейсеров „Россия“ и „Диана“. В 1913 г. окончил Гидрографическое отделение Николаевской Морской академии и был назначен преподавателем навигации в Морской корпус. Получил чин старшего лейтенанта. В 1913–1914 гг. исполнял должность флагманского штурмана штаба командира учебного отряда Морского корпуса. В 1914–1915 гг. был флагманским штурманом бригады крейсеров Балтийского флота. В 1915 г. командовал учебным судном „Астарта“, а в 1916 г. учебным судном „Рында“. Произведен в капитаны 2 ранга. С 1916 г. на преподавательской работе в военно-морских учебных заведениях. В 1924 г. был штурманом посыльного судна „Воровский“ во время перехода из Архангельска во Владивосток. В 1929–1930 гг. обеспечивал переход линейного корабля „Парижская Коммуна“ и крейсера „Профинтерн“ из Кронштадта в Севастополь. Автор трудов „Сущность кораблевождения“ (1922), „Записки по девиации компаса“ (1932), „Описание мореходных инструментов“ (1933), „Навигация“ (1938). Его именем назван полуостров в Антарктиде».

Смотрю местные журнальчики. Оцениваю степень развращенности — незначительная. Порнография вообще отсутствует. Есть шикарные фотографии полуголеньких белых. Рядом на тротуаре они же идут в куда более раздетом виде. Сорокалетняя мать в сверхмини, в чулках на подвязках, и на трех поводках — три детеныша. Детеныши запряжены по всем лошадиным правилам, упряжь пересекается на груди крест-накрест.

Успеваю заметить дырку на чулке белой значительно выше ватерлинии. В чем смысл мини? Вероятно, не только в экономии материи, но и в сексе. Однако секс из меня куда-то исчезает, когда все тебе видно не через щелочку, а сквозь телескоп атмосферной подушки.

Молодые, состоятельные, ухоженные сенегалки редко в мини. Знают слабое место. Имею в виду ноги. Сенегалки не черные — матово-тепло-коричневого цвета. И одеты ярко, цветасто, кричаще, но крик сведен в гармонию и веселит, а не угнетает глаз. Плечи обнажены, шея не скрывается в волосах, голова сидит гордо. Ножки вот подводят. Длинные очень и костлявые. И все равно отчаянно красивы иногда ухоженные сенегалки. Движутся в полной независимости от остального мироздания. Наплевать им на мироздание. А я на чужбине, среди массы городского люда, с особенной глухой тоской испытываю одиночество. Когда тоска накатывает среди человеческого муравейника, среди диковинных акаций, пальм, запустивших корни в камень под газетным киоском, среди солнца и солнечного шума, тогда она неестественна и глупа, как картины абстракционистов среди реалий Эрмитажа, но так уж меня устроил Бог.

Уличная распродажа

Газели с детишками и без, обрубки идолов, хитроумные зайцы; болтливые, энергичные, необузданные и зловредные обезьяны; коварные и бесчестные пантеры, у которых поступь женщин, взгляд властелина и душа раба; изящные колебассики — сосуды из тыквы; глупые гиены, которые по двадцать лет ходили в мусульманскую школу, но умнее не стали, у них только зады отвисли под тяжестью вязанок хвороста, которые они таскали в школу каждый вечер все двадцать лет… И — маски. Сотни застывших на века ужасных человеческих гримас. Сенегальская смерть зияла пустыми глазницами со всех сторон.

Утешительна была ее дороговизна. Смерть стоила по десять тысяч сенегальских франков. Даже при возникновении кощунственного, извращенного желания купить ее я не смог бы. На прекрасные фигурки стилизованных богинь или черт знает кого валюты тоже не хватало. Богини были из туманного дерева, фиолетового в глубине и с жемчужным отливом на поверхности. Богини и женские головки из красного дерева, тяжелого, как бивень мамонта, уравновешивали смертную пустоту ритуальных масок.

Торгую газель с двумя детенышами. Мать-газелиха целует газеленка. Морда матери переходит в мордочку звереныша плавно и незаметно. Младший детеныш сосет мать, забравшись ей под брюхо. Сентиментальность седьмого месяца рейса. Острое отсутствие вкуса, черт побери. Растерянность под взглядами и гримасами масок вокруг…

Показываю черному продавцу один палец и добавляю таузенд.

Продавец выкатывает белки и машет руками в истерике: демонстрирует обиду и оскорбление. Такое впечатление, что я плюнул на какую-нибудь сенегальскую святыню.

Смотрю на блики, которые вспыхивают на черном лбу продавца. Блики от тропического солнца. Солнце отражается от взмокших черных лбов точно так, как от зеркала специалиста по уху, горлу и носу. А я всегда думал, что черный цвет поглощает чуть не сто процентов лучей. Ерунда это. Если абсолютно черное тело отполировать и слегка смочить потом, оно не поглотит ни единого луча. В этом весь фокус. Нашенская серая кожа поглощает лучи, даже не разжевав, давится ими от жадности.

Продавец махнул широким рукавом бурнуса и повел в тылы хозяйства. Балахон-бурнус — бубу — развевался вокруг длинных и тощих ног коммерсанта.

Через минуту мы оказались в строении, сколоченном из ящиков, — точь-в-точь наш автомобильный гараж на пустыре среди помойки, обреченный на снос неумолимым райсоветом.

Сарайчик был битком набит газелями.

Огромное стадо молчаливых газелей ласкало детенышей и кормило их совершенно адекватным образом. Только бюсты Мао я видел однажды в таком количестве и так же густо покрытых пылью.

Продавец взял франки и ткнул пальцем в ближайшую газель. От пальца осталась в пыли на газели ямка.

— Тряпочку! — заныл я. — Как ее нести, черт возьми? Оботри!

Продавец с раздражением задрал бубу, вытащил из карманов штанов два обломка какой-то кости и засунул в лоб газели. Получились рога. Вероятно, он решил, что я требую за таузенд еще и рогов.

Я взял газель за шею и поволок на свободу. (На судне, когда я протер статуэтку, на ее заду обнаружился здоровенный сук. Выглядел он как знаменитое пятно марала. Газель оказалась бракованной. Потому продавец и не понял просьбы о тряпочке.)

Я шел к порту по узким будничным улочкам.

Бежали из школы черные детишки, тузили друг друга портфелями, как тузят во всем мире.

Детишки бежали разнокалиберные — признак тяжелой жизни. В разном возрасте попадают детишки в школу, и вот в одном классе девушка с пышной грудью и мальчуган — ощипанный воробушек с птичьими ножками, весь тонкий, паутинный, но бежит тоже, молодец, портфелем размахивает. Галдят, радуются вечереющему солнцу, прыгают через поваленную ветром старую акацию, рвут цветы с умирающих веток.

И я сорвал.

Пальмы, пальмы, пальмы. Их стволы обвиты синими венами каких-то лиан.

Банки. Не жестяные, а денежные. Главное, что бросается в глаза в столицах неприсоединившихся стран, — банки. Они заполняют центры, вздымаются над низкой жизнью, над алыми и желтыми цветами декоративных кустов, над пальмами. Далеко вершинам пальм до крыш банков, до флагов Англий, Канад, Америк, свисающих из окон.

А у ворот порта спит на тротуарах у подножья величественных пальм голь перекатная — черные люди без бликов на пыльной коже, с конечностями, отсохшими после неведомых болезней. И сидят на земле недобро раздобревшие негритянки-перекупщицы, торгуют кусками батона и пригоршнями ворованного арахиса. Тут же ченч идет — старинная меновая торговля, объединяющая людей во всемирное общество еще со времен Оленя и Бронзы. Тут за сигареты можешь нос рыбы-иглы выменять, если своих и чужих властей не боишься: везде ныне меновая торговля запрещена. Она в обход таможни идет, в обход организованных денег и порядочных сборов.

Вечерний Дакар блестит и бурлит в центре, как не полупустой, а полуполный Париж. Маяковский так говорил о зрительном зале, где его горланско-бунтарское существо желало бы увидеть побольше читателей и почитателей.

Вечерний Дакар, если всех черных прохожих сделать белыми, а белых черными, вполне сойдет за Париж тех улиц, которые идут параллельно Елисейским полям.

Шикарные витрины, француженки за стойками и прилавками: «Мсье!.. Мадам!.. Бонжур!»

Витрины отражаются в лаке авто.

Лак авто — в витринах.

Волшебная иллюзия современного капиталистического города: кажется, что красота, и легкое счастье, и изящная любовь, и вечность молодости — в любой пачке сигарет «Пелл Мелл», в пене оранжада и рюмке коньяка, в каблучке туфельки на женской ножке. Заверни за угол, еще за тот угол, за этот фонтан вечерних цветов с черной цветочницей, и — никаких мучительных вопросов бытия и быта, вечернее счастье до самого горизонта, остановленное мгновение; все линии и спектры мира сошлись в той точке, которая всегда на уровне твоих собственных глаз, которую носишь с собой всегда, ибо так устроен твой хрусталик — магический кристалл перспективы, вечный обман, подаренный тебе мирозданием; предвкушение хорошей книги, падающие в Сену осенние листья платанов, дрожание Адмиралтейского шпиля в Неве — все будет, только сверни за угол, отразись в витрине, увидь свое лицо среди алмазов бутылок на витрине бара в центре Дакара, где перед полетом сиживал Экзюпери; и забудешь о невзгодах и трудном величии, кроме них есть еще нечто — тебя ждет легкая суть всех вещей мира, тебя ждет Касабланка, как того пилота, перед которым мерно покачивается капот самолета меж звезд, который в ночи возвращается с почтой над твоей головой.

Вот какие миражи научился будить в человеке современный капиталистический город. Не только целая книжная промышленность зиждется на нехватке человеческого счастья, как заметил Грэм Грин, а все промышленности зиждутся на этой нехватке. Надолго хватит им работы, чтобы залить глотку человечества ананасовым джусом «Пам-Пам»!

А пока можете купить к Рождеству елку. Под пальмами, в тени плюща, заткавшего стену дома и нависшего над тротуаром, продают елки. Среди колючей хвои — африканки в цветастых пышных балахонах.

Я думал, елки нейлоновые. Но запах не может обмануть. Настоящим морозцем и грибами пахнут елки в ночном Дакаре на бульваре Пине-Лапрад и на аллее Канар.

Норвежскую елку покупало при мне за полторы тысячи франков смешанное африканское семейство: он — черный, очень черный, антрацитный, высокий, стройный, с умными ироническими глазами; она — белая, веснушчатая, худощавая, с девичьим шармом. И держат за руки сынка между собой — смесь. Никто на семейство не оборачивается — нормальное дело.

Елки в Сенегале я увидел, а где баобабы?

Такое вкусное на слух дерево, великан-симпатяга, которое обнять могут только дружные люди, потому что им надо будет взяться за руки: не меньше пятнадцати друзей на один баобаб.

В сухой сезон он кажется совершенно мертвым, хуже саксаула. Притворяется, подлец. Чуть брызнет дождик, на толстяках-сучьях выбрызгивают листья.

И быстро рождаются в кроне огромные цветы, похожие на водяные лилии.

Баобабы живут в саванне. Их не удается приручить. Они не могут без одиночества. И терпеть не могут современный город. И я их не видел в Дакаре.

Но тамтамы услышал.


Вахты у нас были стояночные — сутки на брата.

Около полуночи я отправился в обход по судну.

Было воскресенье, порт не работал.

По носу спал американский теплоход, по корме — испанец.

Особенное чувство отрешенности появляется, когда ночью один обходишь судно. Сталь палуб, кажется, пружинит под ногами. Самый слабый звук за бортом будит четкое эхо в трюмах. Обычные и привычные предметы на баке — брашпиль, цепи, стопора, флагшток, — лишенные человеческого обрамления, выглядят самостоятельными, живущими сами по себе, как киплинговский кот.

Пнешь ногой швартов на кнехтах — несколько тонн стальных проволок и не подумают шевельнуться.

Положишь руку на рукоять разъединителя, подивишься мощи якорь-цепи.

Без всякой нужды ляжешь грудью на фальшборт, перевесишься, глянешь на сам якорь, торчащий из клюза. Молчит якорь. Спит. Как чуткая собака. Готов залаять в любой момент, ухнуть в суету волн, вцепиться в грунт мертвой хваткой.

Безмолвно работают Золушки-стопора — ни сна, ни отдыха их чугунным мышцам.

Желтые лучики вырываются из клетки штагового фонаря, летят не меньше трех миль во все стороны…

Зевнешь, плюнешь на окурок, выщелкнешь его за борт.

Водичка бормочет между бортом и причалом, колышется у свай, полощет тинную слизь на сваях.

Смотришь почему-то на окурок, ждешь, когда утонет.

И никакого тебе дела нет до чужой земли, возле которой живешь в этот миг своей жизни. Гудок буксира, далекий лязг буферов, шумок стравливаемого пара не слышишь — привычны и везде одинаковы портовые звуки.

А в Дакаре в воскресную ночь из привычности на мягких и хищных лапах подкрались таинственные звуки.

Теплый ветер тянул с северо-востока, и они вплетались в него, несли тени саванны, свет луны на морщинах древних баобабов, низкий гул занимающегося пожара, топот толпы — тысячи голых ступней в едином ритме делают медленные шаги.

Тамтамы проснулись в ночном Дакаре.

так написал президент этой страны еще до того, как стал политиком.

Я не знал, что тамтамы загудели в ночном Дакаре в честь возвращения президента Сенгора из заграничной поездки.

О чем подумает вахтенный штурман, когда ночью услышит гул барабанов? Война, бунт, революция, дворцовый переворот, землетрясение? Не позвонить ли из полицейского поста возле портовых ворот в посольство? Не начать ли сматывать удочки, то есть готовить машину? Ведь стреляют и вешают по всему огромному Африканскому континенту. Об этом подумаешь, а не о лунной тени баобабов в саванне и не о женщине, охваченной возвышенной страстью.

Но мирно продолжали похрапывать суда у причалов и пирсов. Мирно дышала вода за бортом. Театрально-занавесно колыхался тропический мрак вокруг редких фонарей. Неспешно совершал очередной круг почета роскошный Орион в небесах. И корабельный металл впитывал сонное воркование голубей, притаившихся на карнизах пакгаузов.

Гул тамтамов креп, не нарушая торжественной тиши дакарской ночи, существуя помимо нее, как существует без человека якорь на грунте.

Есть певцы, которые, обладая даже сильным и хорошим голосом, усиливают впечатление страстности при помощи раздувания ноздрей. Особенно неловко видеть их ноздревскую чувствительность на экране телевизоров. А есть певцы, которые стараются не использовать при пении даже такой благородный инструмент, как руки.

Тамтамы не рвут занавес африканской ночи. Они колышутся вместе с ней, пульсируют пульсарами из глубин вселенной. Это касается даже тама — самого маленького барабана, величайшего из болтунов. Потому-то у тамтамов нет эха. Оно может родиться только в тени баобаба, освещенного луной. Только тень способна отразить и вернуть голос тамтама.

Тамтам ищет в африканской ночи надежды для своей мечты. Разве найдешь ее среди пакгаузов?

Тамтамы — это ладони, которыми Африка ударяет себя по груди, вспоминая древние ритмы и древнюю мудрость. И духи древности откликаются на зов лунной тени баобабов.

Живые спрашивают глухо и безнадежно:

Из древней тьмы ночи:

Назад Дальше