Морские сны - Конецкий Виктор Викторович 24 стр.


Мария Ефимовна с удовольствием закурила новую «беломорину». Кладбищенские воспоминания никак не угнетали ее. Только маленько спать хотелось хранительнице исторических преданий, составительнице родословных, ценительнице традиций прошлого свободного мореплавания. Так называю я про себя Марию Ефимовну Норкину.

— Да. А пришли во Владивосток — Петька деньги потерял, получку всего экипажа. Подумать только — с такого рейса вернулись, а он деньги потерял! Загулял по дороге с бичменом, тот и увел портфель. Засел штурманец в кают-компании, голову в грязную тарелку положил и навзрыд рыдает. Бьет себя в грудь и кричит, что на все готов и сейчас сам за борт прыгнет, что жизни ему нет! «Ведомости тоже стибрили? — спрашиваю тогда я. — Сколько мне насчитано было?» — «На тебе ведомости, подавись своими ведомостями!» — орет он. А я возьми да и распишись в получении денег. Тут у Петра Степаныча истерика случилась. Слезы даже из ушей полились. Норовил роспись вычеркнуть химическим карандашом. Но вся художественная самодеятельность тоже расписалась, отличные были комсомольцы — не для денег и фарцовки жили, для правильной жизни жили. Увели Петьку в каюту, посадили под замок, чтоб он чего не вытворил. И к вечеру весь экипаж расписался, кроме контры-капитана. Контре ребята собрали полную сумму из своих последних заначек. И стояла «Клязьма» в порту Владивосток тихая, как овечка. Ни одного человека в милицию не забрали — монолитную морально-политическую сознательность матросики проявили. В море капитан стюарда вызвал и вернул через него деньги ребятам. Может, совесть заговорила, может, личного состава застеснялся. И долго потом — несколько лет, до самой войны — то один, то другой из моречманов с «Клязьмы» получал вдруг денежный перевод. Ребята затылки чесали — не понять было, не вспомнить, какая у них добрая тетя нашлась? А это маленький Поддубный долги отдавал. Жена, говорили, от него ушла — надоело ей с хлеба на квас перебиваться. Ясное дело — надоест… После войны он военным остался. Эсминцем целым командовал. Нет, флотом! — закончила Ефимовна, напустила слюны в мундштук и выщелкнула окурок в Габена.

Я легко простил ей некоторую гиперболизацию судьбы героя и его возможностей, ибо это естественные черты всякого эпоса.

Самым эпическим творением Ефимовны является новелла о ее соседе по квартире шофере Ване, его жене Вере и товарище Олеге. Эту новеллу я записал когда-то на магнитофон.


— Ну, молот наш Ваня кидал. Даже чемпионом был по молоту. Часто в драки попадал. За справедливость. Влюбился в Верочку — ладненькая такая, небольшого росточка, с характером, культурная. Пока Ваня ухаживал, все его воспитывала: «Не суйте руки в карманы!.. Не сморкайтесь громко!» А братец у нее был Олег — отчаянный хулиган и Ваню не любил. Пригрозили хулиганы Ване, чтобы перестал к Вере ходить — малокультурный, мол, он, а Верка курсы кройки и шитья на пятерку закончила. Ваня наш, конечно, ноль внимания. Один раз ему банок кинули. Он ходит. Другой. Он ходит. Третий. Тут и Ваня не сдержался, хотя человек был удивительной доброты и тишины душевной. Взял этих хулиганов да и постыковал их лбами. Ну, а они ему тогда кирпичом. В больницу пришлось отправить. Навестила его там. Ну никакой у Вани не было злости! Добрый он был человек до самой своей глубины. Велел мне цветов купить и отнести Верочке. Прихожу к ней с розами. Она в слезах сидит и вытаскивает из братца-хулигана колючки. Тот орет во всю глотку. Оказывается, Веруня в него кактус бросила. У нее все окно было в кактусах… Поженились и зажили все вместе — Вера, Ваня и братец ее, Олег. Ваня Олега в гараж к себе устроил. Да, добрый он был удивительно. И молчаливый. Со странностями — весь от драк за справедливость в шрамах, а как-то мотор в машину вставляли, мизинчик ему чуть придавили, так он месяц ходил с пальчиком кверху — бюллетенил… Двойня у них родилась. Ваня сразу две пары коньков купил, «снегурочки». И не угадаешь по его здоровенной роже: то ли он шутит, то ли взаправду думает, что новорожденным коньки надо…

Двадцать второго июня шоферов с грузовиками вместе — в военкомат, а оттуда на железнодорожную сортировочную. Часам к семи вечера они уже машины на платформах закрепили. Сидят, кукуют. Домой никого не пустили, ясное дело. Начинают Отечественную в безвестности. Ваня колбасу жует. Чего-чего, а пожевать он любил.

Там путей на сортировочной было — тысяча, составы перепутались, черт ногу сломит. И вдруг Веруня появляется. Близнецов из-под вагона тащит. Им по пять лет исполнилось. Митька и Витька. «Отец называется! — сквозь слезы говорит Веруня Ване. — Детишек на меня бросил, а сам колбаску кушаешь? И попрощаться-то не пришел! И как тебе кусок-то лезет? Муж называется! Ты когда меня последний раз в кино брал?..» Только Ваня рот утер, чтобы все по порядку объяснить, как ту-ту и они поехали на фронт. «Обожди! — закричала тогда Веруня вслед эшелону. — Далеко вы от меня не уедете!»

И действительно. Далеко не уехали. В ноябре сорок первого в ужасном душевном и физическом состоянии находятся Ваня и Олег под Москвой в окопе, на самом что ни есть переднем крае. Ваня спит, а Олег в ремне новую дырку прокручивает. И вот вместе с первым снегом падает к ним в окоп сперва Митька, потом Витька, а потом и Веруня заползает собственной персоной. Немцы шевеление заметили, из минометов жахнули. Веруня отдышалась и как зашипит: «Ах ты, такой-сякой! Спишь?! Детей на меня бросил, а сам тут отдыхаешь? Немцы до Москвы дошли, а он нежится!» Ваня проснулся, детишек к стенке окопа прижал, телом заслонил и говорит, как всегда рассудительно: «Тише, Верка! Фрицев напугаешь! И чего с собой сюда ребят тащила? Убить их тут могут ненароком. Табачку-то догадалась прихватить?» — «Он колбасу кушает да спит напропалую, а я ему табак под пулями носи!» — шумит Веруня.

Политрук приполз, интересуется: откуда здесь дамочка и куда смотрит боевое тыловое охранение? Пацаны командирские знаки разглядели и сразу как заверещат: «Мама, писать хотим!» Немцы стреляют, снег и земля дыбом, политрук донесение сочиняет, Веруня близнецов подначивает: «А по-большому хотите?» — «Хотим!» — в один голос орут. Она каску с ближайшего покойничка стащила для этой надобности, начинает окоп обживать. Но политрук в тот раз решительный оказался — эвакуировал Веруню с детишками в тыл. Ну, отстояли они Москву, вперед пошли. Олега к тому времени уже два раза задело. У Вани на гражданских шрамах — ни одной царапины. В июне сорок второго под Кротовом захватывают дружки вражеского фельдфебеля. Случайно они его живьем получили, тепленького: Ваня в пылу сражения запал в гранату не вставил и попал этой гранатой фрицу чуть ниже брюха. Бросанием молота он раньше не зря занимался. Фельдфебель после попадания двое суток беспрерывно выбалтывал военные тайны, и его не остановить было. И комбат Ване с Олегом лично вручил по бутылке трофейного коньяку.

Перерыв как раз в боях. В баньке дружки попарились, коньячок хлопнули. Сидят товарищи на березовой полянке голые после баньки. Из ромашек себе венки сплели. Ваня песню поет: «Эх, Андрюша, нам ли быть в печали?.. В сердце нет ответного огня… Пой, Андрюша, так, чтоб среди ночи промчался ветер, кудри шевеля…»

Останавливается возле них «эмка», вылезает генерал и высаживает Веруню с близнецами, вежливо так высаживает и обходительно. Ваня с Олегом стали как положено. Голые только они, как Адамы. Покачиваются немного с коньяка-то трофейного, но к венкам из ромашек руки как положено суют — честь отдают.

Веруня носом повела и как заголосит: «Посмотрите на него, люди добрые! Детей на меня спихнул, а сам пьянствует!..» И на генерала: «А ты, такой-сякой, куда смотришь?! Ванька всю войну то колбасу жрет, то спит, то теперь и пить вы его здесь выучили! Начальничек! Тебе родина-мать зачем власть дала? Так вы все здесь воюете!» Генерал в свою «эмку» прыгнул — и только пыль завихрилась. А пацаны вокруг отца прыгают, орут: «Здорово, папаня! А у нас немецкий пистоль есть! А мы его сами нашли!» Ваня говорит товарищу, чтобы постерег пацанов, а сам схватил женушку поперек талии и увлек, как Тарзан, в березовую рощу, потому что уже здорово по ней соскучился. Пока они там выясняли отношения, Олег пацанов обезоруживал. Это он все мне сам рассказывал. Близнецы от дяди в драп пустились и вальтером грозят. А заряжен тот вальтер или нет, Олег и не знал, но разоружил все-таки этих разбойников. Через четверть часика Веруня появляется из кустов, помятая и тихая, как овечка, и светится покоем, как Богородица. Ваня говорит в приказном порядке: «Не смей больше с собой детишек таскать! Не на курорт ездишь». — «А как меня без их на передовую пропустят? — резонно спрашивает Вера. — Они у меня тренированные — заместо пропуска. Как вой поднимут: „Писать хотим!“ — святых уноси! Ни один генерал устоять не может — сразу пропуск пишет». И пригрозила еще Ване, что, мол, если еще раз увидит, что он жрет колбасу, когда весь народ голодает, или, например, спит, или пьянствует, то живо его в штрафбат устроит, потому что война идет нешуточная, а Ванька только и делает, что уклоняется от фронтовых тягот. «А вообще-то, — сказала тогда Веруня напоследок задушевно, — нравится мне, когда от вас французским коньяком пахнет!» И уехала к себе в тыл на генеральской «эмке».

Ну, замкнули Ваня с Олегом кольцо вокруг Кенигсберга. Это уже сорок четвертый шел. Взламывают мощные, долговременные укрепления. Полная вокруг неразбериха — и не понять, где еще немцы сидят, где наши проникли. В какой-то момент для военной хитрости драпанули наши опять на восток и зацепились за медсанбат. Невозможно было дальше драпать, потому как скопилось в санбате, в подвале мармеладной фабрики, три сотни раненых. И вот товарищи легли их защищать. И защищали, пока из роты не осталось полтора десятка человек. Много уже раз и Ваня, и Олег с жизнью прощались, а тут и говорить нечего. И все очень хорошие ребята там собрались — доброты необыкновенной. И Ваню там осколок нашел — срезало ему ухо и черепушку задело крепко. Отволок его Олег в подвал, свалил поверх других бедолаг. Бедолаги эти оказались ранеными сандружинницами. Ваня между девчат устроился. Они ему голову бинтуют, он им на конечности индивидуальный пакет разматывает. И все вместе они находятся, в стопроцентном окружении, и до смерти уже и не четыре шага, а обыкновенный сантиметр. И вот Ваня у Олега слабым шепотом спрашивает: какое, мол, число? Олег с трудом вспоминает, что с утра было четырнадцатое сентября. Ваня тогда шепчет другу: «Она сегодня быть обещалась…» — «Кто?» — «Верка. На день нашей свадьбы грозилась обязательно быть. Сегодня день свадьбы». — «Лежи спокойно, дорогой товарищ, — успокаивает Ваню Олег. — Никто тебя сегодня здесь не потревожит, кроме фрицев». — «Ты, — говорит Ваня, — хоть и родной брат ей, а Веруню не знаешь. Отодвинь меня от санитарочек подальше, а то как бы чего не вышло, если она нагрянет…» Олег думает, что забредил его корешок — все-таки человеку ухо оторвало и по черепу проехало. Тут потолок наконец завалился от прямого попадания. Олег глаза прочищает — дым и штукатурка вокруг. И вдруг слышит: «Детей на меня спихнул, а сам с бабами валяется! Да где у тебя стыд-срам, кобель безухий?!» Господи, думает Олег, как война женщин портит, какой у культурной сеструхи лексикон выработался! Неужели с детишками? С ними, с родненькими!.. У Витьки нос перешиблен, Митька на один глаз косит, но сразу к папане подлезли, ластятся: «Здорово, папаня! Мы тебе гостинцев принесли! Пряник на патоке! Настоящий! Ты сразу теперь поправишься!» Как говорится, луч света в темном царстве, потому что немцы в ста метрах к последнему броску готовятся — добрая рота, а наших человек десять всего, кто стрелять еще может.

Веруня командует: «Вставайте, дохлые! Вперед, мармеладники! За мной! За родину!» — и полезла в пролом. Ну, Олег ее за подол поймал, назад сдернул, племянников санитаркам сунул, и заковыляли они на фрицев в контрпсихическую атаку… Тут, как в кино, и наши самоходки подоспели. А Веруня сразу к комбату — требовать для Вани штрафбата. Колбасу, мол, Ваня всю войну ел, спал, пьянствовал, а теперь и с бабами начал валяться. И дома, мол, в мирное еще время не семьей занимался, а молоток кидал и ее в кино не брал… Комбат ей про массовый героизм своих подчиненных вкручивает, а Веруня свое: «Ванин пример детей портит!»

— А на крышу рейхстага она к твоему Ване и Олегу не наведывалась? — не выдержал я эпоса Марии Ефимовны.

— Чего не было, того не было! Проспала она конец Берлинской операции. В копне спала. Спирт им несла ко Дню Победы, а как узнала, что капитуляция, сама выпила с радости и в копне уснула. А Витька с Митькой ее караулили. С фаустпатронами круговую оборону держали. Потом легендарили, что один маршал о Веруниных похождениях узнал и поехал ее поглядеть. А близнецы на маршала фаустпатроны нацелили и орут: «Хенде хох! Цурюк!» И уложили его волевым подбородком в лужу. И он лежал, пока Веруня не проснулась и «Отставить!» не скомандовала… Не веришь?

Я сказал, что верю. И подумал, что зря я плаваю за мифами куда-то к черту на кулички. Мифы-то рядом. И кита не надо никакого. И пророка Ионы не надо. Ваня и Веруня. Ну, приврала Ефимовна, конечно. Однако не все выдумала. От чего-то бывшего оттолкнулась, потому что, как говорится, ветром море колышет, а молвою колышет народ. И хотя финал явно грустнее был в жизни, это по интонации чувствовалось, но убить Верку, Митьку ее и Витьку — невозможное дело. Не она — песчинка, капля протоплазмы в верчении миров и катастроф, а весь мир в ней и для нее. И никаких законов и канонов. Считается, что вечность известна только останкам неизвестных солдат на площадях у негасимого огня. Такая Веруня ее тоже знает.

Когда Ефимовна затушила окурок и выщелкнула его в Габена, я вспомнил ее эпическую новеллу, потому что увидел вдруг в этой истории готовый киносценарий. Габен мне помог его увидеть. Габен в роли генерала, который панически бежит от наскоков Веруни.

— Ефимовна, ты в кого окурком стреляешь? Это же великий артист! Знаешь его?

— Габена? Да ты, Викторыч, очумел! Да я его живого, как тебя, видела! В Марселе на киносъемках. Он капитана спасательного судна изображал…

— А что он сам моряк, знаешь?

— Ты скоро в моряки и Майю Плисецкую запишешь.

— Он, Ефимовна, был старшиной второй статьи. Он командовал танком в полку морской пехоты в дивизии генерала Леклерка. Он на танкере пересек эту голубую Атлантику в сорок третьем, когда здесь держали верхи немецкие подлодки. Он въехал в Париж на своем танке в тельняшке. И больше всего в жизни он гордился тем, что был старшиной второй статьи, а не офицером. Он, вообще-то, терпеть не может военных!..

— Я помню тебя в кителе, — сказала Мария Ефимовна. — И хомутики на плечах от погон. Спороть тебе недосуг было. Я их спорола. Ты большим офицером был?

— Совсем маленьким, Ефимовна.

— Ты молодым строгий был. Я тебя даже боялась.

Она мне льстила. Она знала, что я хочу быть строгим, хотя плохо способен к этому. Это потому, что мой дух ленив. Он не терпит напряжений. Идеал моего духа — Обломов. Другое дело, что Обломов нам только снится.

— Как Ваську-то на Диксоне выгнал! Я его до сей поры помню и жалею. Не встречал больше?

— Нет.

Атлантический океан под нами вздувался, притапливал мели, вода теряла зелень, синела — шел прилив.

— Скоро ты будешь дома, — сказала Ефимовна. — Может, успеете к Новому году?

— Вряд ли успеем.

— Двуличный ты человек, — сказала Ефимовна. — И я двуличная. В море хочешь на берег. На берегу хочешь скорее в море.

— Становишься философом, — сказал я. — Повторяешь старые истины. Все мы амфибии.

Несколько недель назад я думал об этом на противоположном берегу Атлантики, на горе Эль-Серро в Уругвае, возле старинной пушки, колеса которой погрузились в землю, лафет растрескался, а на дульном срезе росла ромашка.

Я стоял над таким же обрывом. Внизу канал Интермедио и проход Банко-Чико вели к Буэнос-Айресу кораблики величиной с муху. Кораблики-мухи оставляли за собой медленно расходящиеся веера кильватерного следа. Была тишина. Штиль. Ясное, четкое, но не палящее солнце. Пальмы кивали на величие океанских пространств равнодушно, привычно. Бараны, белые, кудрявые, как бороды древнегреческих философов, бродили вокруг по скалам. С ними вместе карабкались по скалам белые лошади. Белое живое — среди океанской сини и красных цветов незнакомых кустарников. И надо всем — маяк на вершине Эль-Серро.

Белые лошади на уругвайских скалах, белый скелет кита на желтом берегу Анголы, из белого камня кресты на черных берегах Исландии, белые молчаливые фрегаты возле Огненной Земли…

Я давно свыкся с мыслью, что мы в некотором смысле ведем двойной образ жизни и являемся не более сухопутными, чем морские существа. Это мысль Страбона. Ее надо понимать так же широко, как слова Эйнштейна: «Все начинается со звезд».

Если не будете специально следить за признаками амфибийности вокруг, не заметите их. И тогда мои рассуждения покажутся домыслами мариниста. Но попробуйте искать океан вокруг себя — и найдете даже в Омске. Конечно, искать надо тщательно. Как средней известности писатель ищет в печати свою фамилию.

— Викторыч, у меня к тебе просьба… — тихонько сказала Ефимовна и даже как-то засмущалась.

— Давай.

— Напиши про Степаныча рассказ, а? Как он всю жизнь долги отдавал, а?

— Честно: роман у тебя со Степанычем был?

— Ага, Викторыч.

— А может, выдумываешь?

— А может, и выдумываю. Все равно напиши про него. Если не рассказ, то сказку, ладно?..


Вечером мы отошли на рейд Дакара.

Утром «Литва» снялась на Рио.

Я смотрел из окна каюты в бинокль и углядел Ефимовну. Она на променад-деке стояла и выглядывала меня. На уходящий в прошлое Дакар ей наплевать было.

Среди белых роб матросов-пассажиров Ефимовна четко выделялась черным платьем. Сложенным зонтиком она защищала глаза от солнечного и океанского блеска. И ничем в нашу сторону не махала. Старая морячка знала, как мало шансов увидеть на другом судне товарища за считанные минуты расхождения. Товарищ или спит, или ест, или на вахте, или играет в «шиш-беш».

Назад Дальше