И суд постановил, что виновный не только заслуживает смертной казни, но, чтобы смерть его была позорнее, гильотина будет в отступление от закона заменена виселицей, и он будет повешен на той же площади, где совершил преступление.
Палач получил приказание поставить виселицу на том же эшафоте, где возвышался позорный столб.
Вид этой работы, а также уверенность в том, что преступник не убежит, потому что содержится под стражей у всех на виду, окончательно успокоили толпу.
Вот какое событие беспокоило Собрание, вот о чем мы говорили в конце одной из предыдущих глав.
На следующий день было воскресенье, и это явилось осложняющим обстоятельством; Собрание поняло, что дело идет к резне. Коммуна хотела выжить любой ценой: резня, то есть террор, была для этого вернейшим средством.
Собрание отступило перед принятым за два дня до этого решением: оно отменило свой декрет.
Тогда поднялся один из его членов.
— Отменить ваш декрет недостаточно, — заявил он. — Третьего дня, когда вы его принимали, вы объявили, что коммуна имеет заслуги перед отечеством; похвала эта не совсем ясна, потому что однажды вы сможете сказать, что коммуна имеет, конечно, заслуги перед отечеством, однако такой-то или такой-то ее член к этой похвале отношения не имеет; и тогда этот член будет преследоваться законом. Значит, нужно сказать не коммуна, а представители коммуны.
Собрание проголосовало, за то, что представители коммуны имеют заслуги перед отечеством.
В то время, как Собрание голосовало, Робеспьер выступал в коммуне с длинной речью, в которой он говорил о том, что Собрание благодаря бесчестным маневрам губит общий совет народного доверия, что общему совету следует добровольно устраниться и прибегнуть к единственно возможному способу спасения народа: передать власть народу.
Как всегда, Робеспьер был неясен и туманен в своих выражениях, но от этого было не легче. Передать власть народу; что же означает эта фраза?
Значило ли это, что нужно подчиниться декрету Собрания и согласиться на новые выборы? Маловероятно!
Значило ли это сложить с себя власть, объявив этим, что коммуна после событий 10 августа считает себя бессильной продолжать великое дело революции и поручает довершить начатое народу?
Итак, поручить народу продолжать начатое 10 августа, продолжать безудержно, с преисполненным жаждой мщения сердцем означало одно — перерезать тех, кто сражался 10 августа против народа и с тех пор находился под стражей в парижских тюрьмах.
Вот что случилось вечером 1 сентября; вот к чему приходят всегда, когда гроза носится в воздухе и чувствуется, что гром и молния вот-вот грянут.
Глава 11. В НОЧЬ С 1 НА 2 СЕНТЯБРЯ
1 сентября в девять часов вечера служащий Жильбера — слово слуга было отменено как антиреспубликанское, — вошел к доктору в спальню со словами:
— Гражданин Жильбер! Фиакр ждет у дверей. Жильбер надвинул шляпу на глаза, застегнул редингот на все пуговицы и собрался было выйти; однако на пороге квартиры он увидел завернувшегося в плащ господина в широкополой шляпе, скрывавшей лицо.
Жильбер отступил: в темноте да еще в такое время кто угодно покажется врагом.
— Это я, Жильбер, — доброжелательно молвил незнакомец.
— Калиостро! — вскричал Жильбер.
— Ну вот, вы забыли, что меня зовут не Калиостро, а барон Дзаноне! Правда, для вас, дорогой Жильбер, мое имя, так же как мое сердце, неизменно: для вас я всегда Джузеппе Бальзамо; во всяком случае, я надеюсь, что это именно так.
— О да! — подтвердил Жильбер. — А доказательством служит то, что я как раз собирался отправиться к вам.
— Так я и думал, — молвил Калиостро, — поэтому я и пришел: вы, должно быть, понимаете, что в такие дни, как сегодняшний, я не сделал бы того, что только что сделал господин де Робеспьер: уж я не уехал бы за город.
— Я боялся, что не застану вас, и потому особенно рад вас видеть… Входите же, прошу вас, входите!
— Итак, вот и я! Скажите, чего вам хочется? — спросил Калиостро, проходя вслед за Жильбером в самую дальнюю комнату доктора. т — Садитесь, учитель.
Калиостро сел.
— Вы знаете, что сейчас происходит, — начал Жильбер.
— Вы хотите сказать: что произойдет, — поправил Калиостро, — потому что сию минуту ничего не происходит.
— Не происходит, верно; однако готовится нечто ужасное, не так ли?
— Да, в самом деле, это ужасно… Правда, иногда ужасное становится необходимым.
— Учитель, — проговорил Жильбер, — когда вы произносите подобные слова, с присущим вам непоколебимым хладнокровием, вы заставляете меня трепетать!
— Что ж поделаешь! Я всего-навсего эхо: эхо рока! Жильбер поник головой.
— Вы помните, Жильбер, что я вам сказал в тот день, как встретил вас в Бельвю шестого октября? Я тогда предсказал вам смерть маркиза де Фавра.
Жильбер вздрогнул.
Он, смотревший прямо в лицо не только людям, но и обстоятельствам, перед этим таинственным существом чувствовал себя беззащитным.
— — Я вам сказал тогда, — продолжал Калиостро, — что если у короля в его жалком умишке есть хоть крупица здравого смысла, во что мне самому не хотелось верить, то он согласится на побег?
— Он и согласился! — заметил Жильбер.
— Да; однако я имел в виду: пока у него есть время.., а когда он, наконец, собрался бежать.., черт побери! Оказалось, что времени-то уже и нет! Я еще тогда, если помните, прибавил, что если король будет сопротивляться, если королева будет сопротивляться, если дворяне будут сопротивляться, мы сделаем революцию.
— Да, вы опять правы: революция свершилась, — со вздохом признал Жильбер.
— Не совсем, — поправил Калиостро. — Однако она свершается, как видите, дорогой мой Жильбер! Помните, как я вам рассказывал о машине, изобретаемой одним из моих друзей, доктором Гильотеном.?.. Вы проходили через площадь Карусели, там, напротив Тюильри? Так вот, это та самая машина, которую я показал королеве в замке Таверне в графине с водой.., вы припоминаете, не так ли: вы тогда были мальчиком вот такого роста, не больше, и уже были влюблены в мадмуазель Николь… А знаете, ее муж, милейший господин де Босир, только что приговорен к повешению, и казни ему не избежать!.. — так вот, эта машина уже действует!
— Да, — кивнул Жильбер, — и пока чересчур медленно, потому что ей помогают сабли, пики и кинжалы.
— Послушайте! — проговорил Калиостро. — Необходимо принять во внимание следующее: мы имеем дело с жестокими упрямцами! Ведь аристократов, двор, короля, королеву не раз так или иначе предупреждали, но это не принесло никаких плодов; народ взял Бастилию — им хоть бы что; произошли события пятого-шестого октября — им и это не пошло впрок; наступило двадцатое июня — их и это ничему не научило; вот уж отгремело и десятое августа — опять ничего; короля заключают в Тампль, аристократов — в Аббатство в Ла Форс, Бисетр — ничего! Король в Тампле радуется тому, что прусская армия захватила Лонгви; аристократы в Аббатстве кричат: «Да здравствует король! Да здравствуют пруссаки!» Они пьют шампанское перед самым носом у простых людей, которые пьют воду; они едят пирог с трюфелями на виду у простых людей, когда тем не хватает хлеба! Прусскому королю Вильгельму пишут: «Берегитесь! Если вы позволите себе еще что-нибудь после Лонгви, если вы еще хоть на шаг приблизитесь к сердцу Франции, это будет смертный приговор королю!», а он на это отвечает: «Как бы ужасно ни было положение королевской семьи, войска не могут отступать. Я всей душой желаю успеть прибыть вовремя, чтобы спасти короля Французского; однако мой долг прежде всего — спасти Европу!» И он идет на Верден… Пора положить этому конец.
— Чему?! — воскликнул Жильбер.
— — Необходимо покончить с королем, королевой, аристократами.
— И вы убьете короля? Вы убьете королеву?
— О нет, отнюдь не их! Это было бы большой глупостью; их необходимо судить, вынести приговор, казнить их публично, как поступили с Карлом Первым; но от всего остального необходимо избавиться, доктор, и чем раньше, тем лучше.
— Кто же так решил? Ну, говорите! — вскричал Жильбер. — Может быть, ум? Или честь? А может, совесть того самого народа, о котором вы говорите? Когда бы у вас был Мирабо в роли гения, Лафайет — как воплощение преданности и Верньо — как олицетворение справедливости, и если бы от их имени вы пришли ко мне и сказали:
«Надобно убить!», я содрогнулся бы, как содрогаюсь теперь, но я бы усомнился в своей правоте. От чьего же имени, скажите на милость, вы говорите мне это сегодня? От имени какого-нибудь Эбера, торговца контрамарками; какого-нибудь Колло д'Эрбуа, освистанного комедианта; какого-нибудь Марата, психически больного, которому его врач вынужден пускать кровь всякий раз, как он требует пятьдесят, сто, двести тысяч голов! Позвольте же мне, дорогой учитель, отвергнуть этих посредственных людей: им нужны стремительные и шумные изменения, которые бросались бы всем в глаза; эти бездарные драматурги, эти напыщенные говоруны, находящие удовольствие во внезапных разрушениях и считающие себя настоящими волшебниками, когда на самом деле они — простые смертные, разрушившие творение Божье; им представляется прекрасным, великим, возвышенным подняться вверх по реке жизни, питающей весь мир, уничтожая на своем пути одним словом, одним жестом, одним дуновением всякое живое существо, для создания которого природе понадобилось двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят лет! Дорогой учитель, эти люди — ничтожества! И ведь вы-то сами не из их породы!
— Дорогой мой Жильбер! — молвил Калиостро. — Вы еще раз ошибаетесь: людей вы называете людьми, чем делаете им слишком много чести: они не более чем орудия.
— Орудия разрушения!
— Да, они разрушают во имя идеи. Эта идея, Жильбер, — освобождение народов; это — свобода, это — республика, и не французская, храни меня Бог от столь эгоистической идеи! Это — всемирная республика, братство людей всего мира! Нет, эти люди — не гении; нет, они не воплощают преданность, они не олицетворяют собою справедливость; они — гораздо большее, гораздо более непреклонное, гораздо более неотразимое, чем все другое: они следуют инстинкту.
— Инстинкту Аттилы!
— Совершенно верно: Аттилы, называвшего себя карающим мечом Господа Бога, объединившего кровожадных варваров: гуннов, аланов, геркулов, чтобы закалить римскую цивилизацию, разложившуюся за четыре века правления Неронов, Веспасианов и Гелиогабалов.
— Давайте лучше подведем итоги, вместо того чтобы делать обобщения. К чему приведет вас резня?
— А вот к чему: мы скомпрометируем Собрание, коммуну, народ, весь Париж. Необходимо запятнать Париж кровью — это вы, должно быть, отлично понимаете,
— дабы Париж, почувствовав, что прощения ему быть не может, поднялся как один человек, расшевелил бы всю Францию и прогнал бы неприятеля со священной земли своего отечества.
— Но ведь вы же не француз! — вскричал Жильбер. — Какое отношение все это имеет к вам? Калиостро усмехнулся.
— Как можно, чтобы вы, Жильбер, вы, воплощение высшего разума, сильная натура, сказали кому бы то ни было: «Не вмешивайся в дела Франции, потому что ты не француз»? Разве дела Франции не являются в то же время делами всего мира? Разве Франция действует ради одной себя, как недостойная эгоистка? Разве Иисус умер, спасая только иудеев? Разве ты посмел бы сказать апостолу: «Ты не назарянин!» Слушай, Жильбер, слушай! Я в свое время обсуждал все эти вопросы с истинным гением не моего и не твоего ума, человеком или демоном по имени Альтотас; это было в тот день, когда он подсчитывал, сколько крови должно пролиться, прежде чем солнце поднимется над освобожденным человечеством. И ты знаешь, доводы этого человека не поколебали моей веры; я шел, иду и буду идти, сметая все на своем пути со словами: «Горе тому, что препятствует моему продвижению! Я — будущее!» А теперь перейдем к другому вопросу: ты ведь хотел попросить у меня милости для одного человека, не так ли? Я заранее тебе ее обещаю. Назови мне того или ту, кого ты хочешь спасти.
— Я хочу спасти женщину, гибели которой ни вы, учитель, ни я не можем допустить.
— Ты хочешь спасти графиню де Шарни?
— Я хочу спасти мать Себастьена.
— Ты же знаешь, что ключи от всех тюрем находятся в руках у министра юстиции — Дантона.
— Да; но мне также известно, что вы можете приказать Дантону: «Отопри или запри такую-то дверь!»
Калиостро поднялся, подошел к секретеру, начертал на небольшом листке бумаги нечто похожее на каббалистический знак и протянул его Жильберу со словами:
— Возьми, сын мой! Ступай к Дантону и проси у него, чего захочешь. Жильбер встал.
— А что ты собираешься делать потом? — опросил Калиостро.
— Когда потом?
— По прошествии нескольких дней, когда наступит очередь короля.
— Я надеюсь стать членом Конвента, — отвечал Жильбер, — и всеми силами попытаться не допустить казни короля.
— Да, понимаю, — кивнул Калиостро. — Поступай, как подсказывает тебе совесть, Жильбер; однако обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Бывали времена, когда ты обещал, не спрашивая, Жильбер.
— В те времена вы не говорили мне, что народ можно спасти ценой убийства, а нацию — резней.
— Ну, хорошо… Итак, обещай мне, Жильбер, что после того, как король будет осужден и казнен, ты последуешь совету, который я тебе дам.
Жильбер протянул графу руку.
— Я очень ценю ваши советы, учитель.
— И ты ему последуешь? — продолжал настаивать Калиостро.
— Я готов в этом поклясться, если, конечно, он не будет противоречить моим убеждениям.
— Жильбер, ты несправедлив ко мне, — заметил Калиостро. — Я многое тебе предлагал; разве я хоть раз чего-нибудь требовал?
— Нет, учитель, — подтвердил Жильбер. — Вот и теперь вы только что подарили мне жизнь женщины, а ее жизнь для меня дороже моей собственной.
— Ну, ступай! — приказал Калиостро. — И пусть гений Франции, одним из достойнейших сынов коего ты являешься, ведет тебя!
Калиостро вышел. Жильбер последовал его примеру. Фиакр по-прежнему ждал его у ворот; доктор сел в него и приказал трогать. Он отправился в министерство юстиции: именно там находился Дантон.
Будучи министром юстиции, Дантон имел удобный предлог не являться в коммуну.
Да и зачем ему было там появляться? Разве там не находились безотлучно Марат и Робеспьер? Робеспьер не отстанет от Марата; впрягшись в колесницу смерти, они поскачут бок о бок. Кроме того, за ними приглядывает Тальен.
Дантон стоял перед выбором: либо он решится на коммуну, и тогда его ждет триумвират вкупе с Маратом и Робеспьером; либо Собрание решится положиться на него, и тогда он станет диктатором.
Он не желал быть рядом с Робеспьером и Маратом; однако и Собрание не хотело его самого.
Когда ему доложили о Жильбере, он находился в обществе своей жены, вернее, жена лежала у него в ногах: о предстоящей резне всем было известно заранее, и несчастная женщина умоляла его не допустить кровопролития.
Бедняжка умерла от горя, когда резня все-таки произошла.
Дантону никак не удавалось растолковать ей одну вещь, весьма, впрочем, очевидную: он не мог воспротивиться решению коммуны до тех пор, пока Собрание не облечет его властью диктатора; опираясь на поддержку Собрания, он мог надеяться на победу; без помощи Собрания он был обречен на провал.
— Умри! Умри! Умри, если это необходимо! — кричала бедная женщина. — Но резни быть не должно!
— Человек, подобный мне, просто так не умирает, — отвечал Дантон. — Я готов умереть, но так, чтобы моя смерть принесла пользу отечеству!
В эту минуту доложили о приходе доктора Жильбера.
— Я не уйду до тех пор, — заявила г-жа Дантон, — пока ты мне не дашь слово сделать все возможное, чтобы помешать этому возмутительному преступлению.
— В таком случае оставайся здесь! — отозвался Дантон.
Госпожа Дантон отступила на несколько шагов, пропуская мужа к двери, чтобы он мог встретить доктора, которого он знал в лицо и понаслышке.
— А-а, доктор! — воскликнул он. — Вы как раз вовремя; если бы я знал ваш адрес, я, признаться, сам послал бы за вами!
Жильбер поздоровался с Дантоном и, увидев позади него заплаканную женщину, поклонился ей.
— Позвольте представить вам мою жену, жену гражданина Дантона, министра юстиции, которая полагает, что я один достаточно силен, чтобы помешать господину Марату и господину Робеспьеру, опирающимся на поддержку коммуны, совершить задуманное, то есть не дать им убивать, уничтожать, душить.
Жильбер взглянул на г-жу Дантон: та плакала, умоляюще сложив руки.
— Сударыня! — обратился к ней Жильбер. — Позвольте мне поцеловать ваши милосердные руки!
— Отлично! — вскричал Дантон. — Кажется, ты получила подкрепление!
— О, скажите хоть вы ему, сударь, — взмолилась несчастная женщина, — что если он это допустит, кровь невинных на всю жизнь несмываемым пятном падет на него!
— Добро бы еще только это! — заметил Жильбер. — Если это пятно останется на лбу у одного человека, который, полагая, что приносит пользу отечеству, добровольно запятнает свое доброе имя, пожертвует ради отечества честью, подобно Децию, пожертвовавшему во имя родины жизнью, это бы еще полбеды! Что значит в переживаемых нами обстоятельствах жизнь, доброе имя, честь одного гражданина? Но ведь это пятно ляжет на Францию!
— Гражданин! — перебил его Дантон. — Скажите: когда извергается Везувий, может ли какой-нибудь смельчак остановить его лаву? Когда наступает время прилива, властен ли кто-нибудь помешать Океану?
— Когда есть человек по имени Дантон, такого смельчака искать не нужно; люди говорят друг другу: «Вот он!»
— Нет, вы все просто сошли с ума! — вскричал Дантон. — Неужто я должен сказать вам то, в чем не смею признаться перед самим собой? Да, у меня есть воля; да, я наделен талантами, и если бы Собрание пожелало, в моих руках была бы и сила! А знаете ли вы, что произойдет? То же, что было с Мирабо: его гений не мог подняться над его дурной репутацией. Я не взбесившийся Марат, чтобы внушать ужас Собранию; я не неподкупный Робеспьер, внушающий ему доверие; Собрание откажется предоставить в мое распоряжение средства, необходимые для спасения государства, а я буду нести крест своей дурной репутации; это все растянется на многие дни; все станут потихоньку передавать друг другу, что я — человек без морали, которому и на три дня нельзя доверить абсолютную, полную, безграничную власть; будет назначена какая-нибудь комиссия из почтенных граждан, а тем временем бойня уже состоится; и, как вы и говорите, кровь тысяч невинных, преступление нескольких сотен пьяниц задернет кровавым занавесом революционные сцены, и за ним никто не сможет увидеть сияющих вершин революции! Нет! — прибавил он, величаво взмахнув рукой. — Нет, обвинят не Францию, а меня; я отведу от нее проклятие всего мира и обращу его на свою голову!