В маленьком мире маленьких людей - Шолом- Алейхем 6 стр.


Через час оба были у писца Юдла, оба выставили свидетелей и оба подали бумаги.

6

Касриловский мировой — пан Милиневский, тучный господин с длинной бородой и высоким лбом, так долго служил в должности мирового, что отлично был знаком со всем городом, и главным образом с касриловскими евреями, каждого он знал в лицо, знал характер каждого, понимал по-еврейски, как еврей, был умницей. «Совсем еврейская голова!» — говорили о нем в Касриловке.

В осеннее время, после праздника Кущей, его забрасывали бумагами, и не кто-нибудь, а все евреи, дай им Бог здоровья! Речь шла не о кражах, упаси Господь, не о злодеяниях или убийствах — нет! Жаловались только на дули и оплеухи, которыми прихожане наделяли друг друга в синагоге из-за почетного права читать молитвы с амвона.

Пан Милиневский не любил церемониться с касриловскими евреями, пускаться с ними в длинные объяснения. Много говорить он им не давал, так как знал, что это история без конца. Желают пойти на мировую — хорошо! (Пан Милиневский — миротворец.) А не желают — он надевает цепь и кричит: «По указу, на основании такой-то и такой-то статьи я присуждаю: Гершке три дня ареста и Янклу тоже три дня ареста». Как видите, предпочтения он не оказывал никому.


За две недели до Пасхи состоялся суд по делу о гостинцах. Присутствие было битком набито свидетелями — мужчинами и женщинами, — яблоку негде было упасть.

— Айзик, Иоська, Злата, Зелда! — вызвал пан Милиневский. И с первой скамьи поднялся реб Иося-ягненок со своей женой и реб Айзик-балбрисник со своей женой, и, прежде чем мировой успел открыть рот, все четверо заговорили разом, и больше всех и громче всех, конечно, женщины.

— Господин мировой! — говорит Зелда, отталкивая мужа и показывая рукой на Злату. — Она, вот эта бесстыдница, присылает мне в нынешний Пурим хороший шалахмонес, курам на смех, паршивый штрудель и один медовый пряничек, просто смех, срам, тьфу!..

— Ой-ой-ой, я этого не выдержу! — кричит Злата и бьет себя кулаком в грудь. — Дай Боже мне такой кусок золота!

— Аминь! — говорит Зелда.

— Да замолчи ты, проклятая! Две подушечки, господин мировой, дай Боже мне такое счастье, и пирожок, и царский хлеб, и несчастье на ее голову, и пряник, и язва египетская, и гоменташ! Горе мне!

— Какой там гоменташ? Это ей приснилось!

Мировой звонил в колокольчик, пытаясь успокоить женщин сначала по-хорошему, потом со всей строгостью, а когда он увидел, что это не помогает, что невозможно заставить женщин замолчать, он их, извините, выставил наружу, чтобы стало немного тише и можно было хоть что-нибудь разобрать. А мужчинам он посоветовал обратиться к раввину.

— До рабина! — сказал он им. — До рабина с вашим гоменташем.

И вся толпа отправилась к раввину.

7

Раввин реб Иойзефл, который уже знаком нашим читателям, может, слава Богу, все перенести. Реб Иойзефл каждого любит выслушать до конца. Он придерживается того мнения, что всякий человек, сколько бы он ни говорил, должен когда-нибудь замолчать. Ведь человек, по словам реб Иойзефла, не машина. Но беда была в том, что все четверо говорили одновременно, перекрикивая друг друга, да и со стороны люди вмешивались. Однако и здесь реб Иойзефл не отчаивался. Все на свете имеет свой конец…

Когда все вдоволь наговорились, накричались, переругались и стало наконец тихо, реб Иойзефл обратился к обеим сторонам, по своему обыкновению, тихо, ласково, со вздохом:

— Ох-ох-ох! Приближается такой праздник, такой святой праздник — Пасха! Шутка ли сказать — Пасха! Наши предки вышли из Египта, перешли море, такое море! Блуждали в пустыне сорок лет, сорок лет! Получили на горе Синайской Тору, такую Тору! И в Торе так хорошо сказано: «Люби ближнего, как самого себя». А тут, ох-ох-ох, грехи наши тяжкие, а тут люди ссорятся, вцепляются друг другу в бороды… Из-за глупостей, из-за чепухи… Поношение Бога перед иноверцами, стыд и позор! Лучше бы помнили про моэс-хитым[29]. У бедняков еще нет мацы на Пасху, что уж говорить о яйцах и гусином сале! Хотя бы мацы, мацы на Пасху! Шутка ли сказать — Пасха! Такой праздник! Наши предки вышли из Египта, перешли море, такое море! Блуждали в пустыне сорок лет, сорок лет! Получили на горе Синайской Тору, такую Тору! Слушайте меня, люди, простите друг друга, помиритесь, идите домой в добром здравии и помните лучше о том, что приближается такой праздник, такой большой, такой святой праздник!..

Украдкой, по одному, начали выходить люди из дома раввина, посмеиваясь, как это свойственно касриловским шутникам, над приговором реб Иойзефла: «Пусть не приговор, зато разговор». Однако в душе каждый понимал, что реб Иойзефл прав, и вспоминать историю с гостинцами стыдился…

В первый день Пасхи, утром после молитвы, реб Иося-ягненок — он был моложе — посетил реб Айзика-балбрисника, похвалил пасхальное вино, сказал, что в этом году оно удалось на редкость, и облизывал пальцы после пасхальных пончиков Златы; а на второй день Пасхи, утром, реб Айзик-балбрисник — он старше — посетил реб Иосю-ягненка и не мог нахвалиться пасхальным вином из изюма и пасхальными пончиками Зелды. А днем, после обеда, когда Зелда и Злата разговорились о гостинцах, правда всплыла, как масло на воде, и обеим прислугам — Нехаме черной и Нехаме рыжей — сразу после Пасхи указали на дверь, как и следовало ожидать.

Не стало покойников

В начале месяца элула я прибыл в Касриловку, чтобы почтить могилы предков.

Старое-старое касриловское кладбище выглядит гораздо красивее и оживленнее, нежели самый город. Вы найдете здесь надгробные домишки-памятники более красивые, чем самые красивые дома в городе. А то, что здесь земля сухим-суха, нет той глинистой топкой грязи, что в городе, тоже чего-нибудь да стоит! Здесь вы, по крайней мере, видите перед собой зелень, когда наступает живительное лето, травку, два-три густолистых деревца, слышите чириканье пичужек, прыгающих с ветки на ветку и болтающих о чем-то на своем наречье. Здесь, как большая голубая ермолка, над вами небо с чистым и горячим солнцем. О воздухе и говорить нечего — он здесь в тысячу раз лучше, свежее и здоровее, чем в городе. А ведь как тут, так и там обитают одни покойники! Разница только в том, что здесь, на кладбище, покойники лежат на месте, а там, в городе, они еще расхаживают; здесь они уже покоятся и не знают никаких горестей, а там они еще бедствуют — и кто знает, сколько еще суждено им страдать и мучиться на этом свете.

Застал я тут нескольких женщин; припав к могилам, они плакали, кричали, причитали в голос. Одна будила мать — пусть встанет, пусть посмотрит на свою единственную дочь, пусть увидит, что с ней сталось!

— Поднялась бы ты, мать моя родная, дорогая, сердечная, взглянула бы на свою дочь, на единственную дочь, на твою хрупкую, бесценную Соре-Перл, на которую ты надышаться не могла, которую оберегала как зеницу ока, увидела бы, как она мается на этом свете. Горе, горе, какую она жизнь бездомную влачит, с малыми детьми, нагими птенцами, ни сорочки на тельце, потому что он, твой зять Исролик, хворает без передышки; с тех самых пор, как он тогда простудился на ярмарке, хворает он и врачуется, его бы надо молоком поить, а — нету! Деточки, бедняжки, тоже просят молочка, а нету! Портной Гендзл, у которого мы теперь живем, требует квартирную плату, а нету! За ученье Гершла — ему в нынешнем году приходит бармицве[30] — надо уплатить еще за прошлый год, а нету! За что ни возьмись — нету, нету, нету!

Другая пришла к могиле отца жаловаться на мужа, которого ей дали. Думала, на редкость хорош, говорили: чудо-человек! Все девушки тогда завидовали ей. А на деле оказалось, что он шарлатан, мот, позволил себе в нынешний праздник уплатить за «мафтир» пятьдесят пять «гилдойн»[31], а в прошлом году за возглашение библейского стиха «Тебе дано видеть» в праздник Торы был не прочь уплатить трешницу! А сколько он изводит на книги, которые покупает всякий раз, — за эти книги он отдаст отца с матерью, а то, что жена хворает и худеет, его не трогает!..

Третья пришла поздравить своего покойного мужа: она выдает замуж старшую дочь, а справить свадьбу не на что, приданого нет, даже первой половины, которую она обещала внести и еще не внесла. Нательной рубахи — и той нет, обуви — ни пары, где уж тут говорить о расходах на свадьбу — на музыкантов, на сервировщиц, на то на се — где она все это раздобудет?.. Голова раскалывается — а что, если, упаси Боже, из-за этого расстроится свадьба, что ей тогда делать?..

Так плачут, жалуются на свои горести и беды и другие женщины, в слезах изливают все, что на сердце накипело, отводят душу в разговоре с любимыми, дорогими, авось хоть немного полегчает, — и впрямь ведь становится легче, когда хорошенько выплачешься…

Я брожу среди старых полуосыпавшихся могил, читаю старые стершиеся надписи на накренившихся памятниках. Издали заметил меня могильщик реб Арье, человек с длинной льняной бородой, красными глазами, и спросил:

— К кому тебе нужно?

Реб Арье так стар, что никто, даже сам он, не помнит, сколько ему лет. А все ж таки содержит он себя в чистоте и опрятности, сапожки его начищены, борода расчесана, ухожен у него каждый волосок; следит за собой старый, как мать за любимым единственным сыном, питается только мягкой едой, каждое утро пьет отвары лечебных трав с леденцами. «Ему хорошо, уж куда лучше!» — говорят о нем в Касриловке и от души ему завидуют.

— Шолом алейхем, реб Арье, как вы поживаете? — откликаюсь я и подхожу к старику.

Уже вечер. Солнце близится к закату и золотит верхушки могил. Реб Арье, прикрываясь ладонью, оценивает меня взглядом своих красных глаз и поглаживает бороду.

— Кто ты такой? Ты к кому?

Реб Арье так стар, что может позволить себе обращаться ко всем на «ты».

Говорю ему, кто я такой и к кому пришел. Реб Арье узнает меня, почтительно здоровается и, шамкая, говорит с присвистом:

— А? Так это ты? Знал я твоего отца и деда твоего — реб Вевика, золотой был человек, и дядю Пиню — тоже почтенный человек, и дядю Берку, он тоже лежит здесь у меня, и тетю Хану — всех я знал, все померли, все самые прекрасные люди поумирали. Ни одного порядочного не осталось. Мои все тоже умерли (он вздыхает и машет рукой). Сначала детей схоронил, всех детей схоронил, потом и сама праведница моя приказала долго жить, оставила меня одного на старости лет. Нехорошо.

— Нехорошо? — спрашиваю.

— Нехорошо, — повторяет он, — нехорошо, не стало покойников.

— Не стало покойников? — говорю я.

— Не стало покойников, — говорит он.

— Перестали, что ли, — говорю, — умирать у вас в Касриловке?

— Смотря по тому, что значит «умирать»! — отвечает он. — Умирать-то умирают, но что в том? Мелкота, птенцы, голь перекатная; что на них заработаешь, по правде говоря! Соберешь им на саван, а после первой надгробной молитвы сироты дарят тебе кусок хлеба. Что поделаешь? Что еще остается? (Он показывает высохшей рукой на плачущих женщин.) Вот ведь лежат они, растянулись, как барыни, на могилах. Что на них заработаешь? Придут, наплачутся, жалко им, что ли, слезы лить? Разве это им денег стоит? А ты ходи, води всех, показывай, где лежит отец, где лежит мать, где лежит дядя, где лежит тетя. Словно я им слуга потомственный! А то, случается, плачет-плачет иная, пока не сомлеет, и приходится отхаживать ее, дать глоток воды, иной раз — и кусок хлеба.

А где мне взять? Из больших моих доходов? Покойников нет, а жить-то ведь надо, и замуж выдать внучку, сиротку, девушку уже на возрасте, тоже надо; был жених, дело почти до сватовства дошло, как раз неплохой молодой человек, торговец книгами, правда, вдовец с несколькими детьми, но зато зарабатывает, прекрасно зарабатывает, то есть когда он торгует, когда есть выручка — есть и заработок. Устроили смотрины, пришли к согласию и уже собирались писать брачный контракт. Вдруг он говорит: «Ну а как обстоит дело с приданым?» Я говорю: «Какое приданое?» А он: «Мне же сказали, что вы даете полсотни в приданое». Я говорю: «Вражий наговор, ни сном ни духом в том не виноват! Полсотни? Откуда у меня полсотни? Красть, что ли, пойду или стану выкапывать из могил чужие саваны и продавать?..» Короче, сватовство расстроилось. Вот и говори после этого с касриловскими заправилами, они же еще и правы окажутся, скажут: «Реб Арье, вы грешите, у вас, не сглазить бы, в руках верный заработок…» Хорош заработок! Если где еще и водился порядочный покойник, почтенный человек, захудалый богач, он давно уже похоронен, а свежих не прибавляется. Не стало покойников! Не стало!

Тоска по дому

Нет ничего на белом свете, о чем рано или поздно не узнают в Касриловке. Нет в мире таких новостей, которые не донеслись бы даже и до маленьких людей.

Что и говорить, по дороге они малость устаревают, что и говорить, они не из первых рук — и что с того? Большое дело! У нас даже считают, что это плюс, огромный плюс! Ведь между нами, ну узнают касриловские евреи о нынешних радостных долгожданных, утешительных событиях в мире, на месяц-два, а то и на год позже — невелика беда!

Короче говоря, дошло и до маленьких людей в Касриловке — хоть и с запозданием — новое словечко — сионизм.

Поначалу что бы оно значило, точно поняли не все. Ну а после, когда в Касриловке догадались, что слово «сионизм» идет от того самого Сиона из молитвенника, что сионисты это те, кто хотят переправить всех евреев в Землю обетованную, то-то было смеху — наши хватались за бока, животики надрывали! Так хохотали — вся округа слышала. А уж какие шутки отпускали в адрес доктора реб Герцля, доктора Нордау и всех остальных докторов — прямо собирай их, записывай да издавай отдельной книжкой. И хотите верьте, хотите нет, а книжка вышла бы поостроумнее этих анекдотиков и притч, что печатают на оборотах календарей!

И вот ведь что хорошо в касриловцах — они посмеются-посмеются, а как отсмеются, обдумывают, и не раз, над чем смеялись, пока не додумаются, в чем тут суть. Так и с сионизмом — сперва над ним насмеялись, наглумились, а потом стали слушать, что про него говорят, читать про него в газетах да друг дружке пересказывать. Ну а потом пошли слухи о каком-то банке, еврейском банке с еврейскими акциями, а раз так, стало быть, речь о деле, о гешефте, о деньгах — ну а с деньгами чего только не провернешь в наше время! Особенно когда имеешь дело с турками в этих красных ермолках, ведь турки-то эти такие же голодранцы, как и касриловцы!

Так что касриловцы прикипели к сионизму. Они, слава Богу, люди не упертые. Еще вчера казавшееся им немыслимым, как рассечение Чермного моря, сегодня представляется им не сложнее, чем съесть бублик или раскурить папироску! Выкупить у турков Землю Израиля — чего проще. Да вы сами подумайте, за чем дело стало? Не в деньгах же закавыка. Да один Ротшильд, захоти он, может скупить всю Землю Израиля, со Стамбулом и турками в придачу! И сговорятся они — сговорятся, как же иначе! — для начала, как водится, поторгуются, — но вообще-то рублем меньше, рублем больше — невелика разница! А если турок не захочет продать? Скажете тоже! Почему ему не захотеть? Деньги ему нужны позарез, а кроме того, мы с ним как-никак свои люди, да нет, родня, можно сказать, братья, Исаак и Исмаил…

Короче, посовещались, и не раз, — и с Божьей помощью учредили организацию — и тебе члены, и председателя избрали, и сопредседателя, и казначея, секретаря, и поверенного — все как у людей. Обязались платить членские взносы — кто копейку в неделю, а кто и две. Парни произносили речи — говорили зажигательно. Слова «сионизм», «сионисты» зазвучали все громче. Имена доктора Герцля, доктора Нордау и других докторов замелькали в разговорах все чаще. Членов становилось все больше, взносов собрали столько, что пришлось специально провести общее собрание, надо же было решить, что делать с такими деньжищами: не трогать капитал касриловским сионистам и создать свой фонд, отправить деньги в центр или, подсобрав еще средств, купить акции еврейского банка?

Такого шумного собрания, как это общее собрание, доложу я вам, в истории Касриловки и не упомнят. Мнения разделились. Одни выступали за центр: мол, мы должны поддерживать центр — иначе на что центру жить? Другие возражали: центр, говорили они, как-нибудь перебьется и без касриловских капиталов, мы что, подписались весь мир опекать? А Касриловку кто-нибудь опекает? Если б каждый сам о себе заботился — больше было бы толку!

Но тут встал председатель, Ноях, зять богача Иоси, парень образованный, но совсем молодой, у него и бородка еще не пробилась, — дал им прикурить.

— Четыре тысячи лет, — председатель Ноях так с ходу начал, краснобай был тот еще, — четыре тысячи лет смотрят на нас с этих пирамид. Так обратился к своей гвардии великий Наполеон, когда отправлялся завоевывать Египет. С такими же словами, пусть и с небольшой поправкой, мне хочется обратиться к вам. Вот уже без малого две тысячи лет, братья мои, мы пребываем не на высоте пирамид, а в самом-самом низу. Вот уже почти две тысячи лет мы смотрим, нет, не на нашу гвардию, а смотрим вдаль, не явится ли нам Мессия и не вызволит ли нас, не приведет ли в край наших отцов, в Землю Израиля… Вот уже почти две тысячи лет, как мы постимся семнадцатого тамуза[32], девять дней не едим мяса и, обливаясь слезами, Девятого Ава[33] сидим в рубище на земле, скорбя по разрушенному Храму… Вот уже почти две тысячи лет, как мы по семьдесят и семь раз на дню вспоминаем Сион и Иерусалим. И вот я спрашиваю вас: а что сделали мы ради Сиона, ради Иерусалима?

Назад Дальше