Кто-то хихикнул, но тут же умолк.
Наверное, пасхальные евреи, на которых бы внезапно набросился предназначенный Богу баран, растерялись не меньше, чем ученики 3-го «Б», но с евреями, несмотря на все их последующие и предыдущие беды, ничего подобного не случалось.
— Я вас спрашиваю, какая скотина нарисовала на доске эту пошлость! — орала между тем Ольга Владимировна, и было видно, что она изготовилась к прыжку.
— Это не это, — пискнул бывший жрец. Мгновение — и хруст шейных позвонков Воловика возвестил о том, что ему так и не суждено стать зэком. Ольга Владимировна на секунду с удовольствием прислушалась.
Наступив на тело мёртвого ребенка, она выбрала следующий инструмент для извлечения понравившегося ей звука. Шея маленькой Танечки Потаповой хрустнула с каким-то всхлипом, и это было здорово.
На всё про всё у Ольги Владимировны ушло каких-то пять минут. Хватая детей по одному, она сворачивала им шеи и бросала обеззвученные тела на пол, чтобы в следующий момент выдернуть из-за парты очередную жертву.
…Нет, всё было совсем не так.
Ольга Владимировна не сворачивала детям шеи. Она просто перестреляла их из калаша, который случайно завалялся в шкафу между пожелтелыми рулонами прошлогодних стенгазет. Вошедшие на звук автоматных очередей завуч и директор были неприятно поражены масштабами предстоящего ремонта в классе, где даже потолок был исчиркан пулями, а уж о том, чтобы кровищу забелить какой-то там известкой, и речи не шло.
Нет, и опять не так.
Ольга Владимировна поделила класс на две части, выстроив девочек вдоль левой, а мальчиков — вдоль правой стен. Девочек она перестреляла (кроме отпросившейся в туалет Тани Потаповой), а мальчиков брала за ноги, раскачивала и била их головами об стенку, что, конечно, было достаточно утомительно, но более занятно. Вернувшуюся из туалета Таню Потапову она удавила, за что и получила выговор от завуча и директора.
— Детей надо давить еще в колыбели, Ольга Владимировна, — сказали они, — так что зря вы так с девочкой.
Но выговор последовал не сразу, да и вообще, между нами говоря, не было никакого выговора. Избиение младенцев состоялось без свидетелей, а у Ольги Владимировны имелось алиби. Расправившись с классом, Ольга Владимировна, утомлённая еще больше, чем перед работой, села за свой педагогический стол.
Овцы и волчищи иногда меняются ролями, говорили пророки, но их, как обычно, никто не слушал, потому что они всем надоели.
— Надоели, — сказала себе под нос Ольга Владимировна, — Воловик, сотри с доски эту мерзость! Уфф, как я от вас устала.
Но отдохнуть как следует ей, конечно, не удалось, потому что зазвонил звонок на урок и она стала объяснять правило на мягкий знак в существительных с шипящими на конце.
На звезду она тем вечером не полезла. Пасмурно было. Да и вообще, не хотелось.
МАТЬ
Анатолий Михайлович родился совершенно сформированным мужчиной, только маленьким и лёгким: длина 51 см, вес 3700 граммов. Да и странно было бы, если б он появился на электрический свет родильного зала сразу большим и тяжелым: длина 180 см, вес 83 кг. А так он никого не удивил: ни акушера, принявшего в свои ладони хорошо выбритого краснолицего джентльмена, ни собственную мать, которая вообще не заметила во внешности сына никаких странностей или отклонений, кроме неземной красоты.
Вскоре после своего рождения Анатолий Михайлович пришел к матери и, сославшись на срочные дела, тут же ушел обратно. «Анатолий Михайлович! — крикнула ему вслед родительница, — а сисю?» Но Анатолий Михайлович, буркнув что-то себе под нос, только махнул рукой. До ужина он где-то пропадал, а вечером, вернувшись голодным и усталым, приник к материнской груди, высосал оттуда весь суп с фрикадельками и макароны по-флотски, рыгнул, пукнул и уснул. Мать осторожно переложила сына в кроватку, а потом, стараясь не разбудить, тихонько сняла с него галстук, туфли, брюки и пиджак. Из кармана сыновнего пиджака выпала сложенная вчетверо бумажка, оказавшаяся свидетельством о браке. «Уже прибрала какая-то», — поняла мать и тихонько заплакала.
С этого дня Анатолий Михайлович стал бывать дома не чаще пяти раз в неделю. Остальное время он где-то пропадал, и мудрая мать ни о чем не расспрашивала сына, делая вид, что всё происходящее — в порядке вещей. Но один Бог ведает, сколько горя вынесло сердце матери, прекрасно знающей, что дитя, единственное, дорогое, кровиночка и солнышко — болтается у какой-то неизвестной гадкой бабы, хитрой твари, заманившей чистого, наивного Анатолия Михайловича в свои ужасные сети и мерзкие ловушки. Бабу эту она, впрочем, видела довольно часто, но никогда не спрашивала Анатолия Михайловича, кто она такая и надо ли ей наливать чаю.
В это период жизни Анатолий Михайлович уже достиг своего апогея на высоте 180 см от пола, сходил на работу и устроился на пенсию. Но мать есть мать. Женщине постоянно казалось, что сын её голоден, худ и бледен. И Анатолию Михайловичу, доверчивому и бесхитростному мужчине, казалось тоже самое. Он забирался к маме на ручки, высасывал что Бог послал, пукал, рыгал и засыпал, согретый теплом материнской груди. А потом просыпался, пил чай и уходил к мерзкой твари, каждый раз унося в кармане пиджака то баранку, то конфетку, то небольшую денежку на мороженое. А мать оставалась одна.
Но она всё терпела, моля Бога лишь об одном: чтоб мерзкая тварь отпустила Анатолия Михайловича. Она молила Бога, но понимала своим шестым материнским чувством, что Бог не всесилен. Она понимала, что мерзкая тварь использует Анатолия Михайловича в своих мерзких корыстных интересах, третирует его и мучает хитрыми и ужасными способами, о которых не догадывается наивный Анатолий Михайлович, но о которых невозможно даже думать без содрогания. Она надеялась на лучшее, но была готова к худшему. И это хорошо, иначе бы она не смогла отомстить мерзкой твари за всё, за всё.
На кладбище, когда Анатолия Михайловича уже отпели и зарыли в грунт, а гости потихоньку пошли к своим автомобилям, мать подошла к притворно плачущей мерзкой твари (удивительно, как удалось этой старой морщинистой ведьме женить на себе её сыночка — поди, месячные в котлету добавила), развернулась и изо всех сил ударила её по морде.
А затем перевела дух и сказала:
— Дрянь такая.
И пошла домой с большим облегчением.
ХЭППИ ЭНД
Сергей Николаевич, страдая от несчастной любви, проткнул себе вилкой язык и даже не заметил. Только в кастрюльке, из которой он ел луковый салат, всё закрасилось красным и всплыло на поверхность. Кровь в кастрюльке прибывала до тех пор, пока Сергей Николаевич не понял, что сидит над салатом с высунутым языком, из которого хлещет.
Сергей Николаевич попробовал было закрыть рот, но язык, став горячим и каким-то большим, во рту не помещался. Тогда Сергей Николаевич попытался запихнуть его пальцем, но добился только того, что из языка сильно брызнуло и попало на стенку. Всё было так плохо, что Сергей Николаевич заплакал.
Марина Олеговна, которую несчастливо любил Сергей Николаевич, жила окнами напротив и несчастливо любила Сергея Николаевича, наблюдая за ним в театральный бинокль. Окуляры бинокля были довольно слабыми, и Марина Олеговна для улучшения видимости растягивала себе левый глаз. Когда Сергей Николаевич пытался запихать свой раненый язык в рот с помощью пальцев, Марина Олеговна так натянула глаз, что он лопнул. Женщина была увлечена и не почувствовала боли, только мужчина в доме напротив пропал из ее поля зрения.
Сергей Николаевич, сидя у себя в кухне на столе, перестал плакать, протянул руку и снял со стены небольшое зеркало. Он хотел исследовать рану на языке, но она была не сверху, а снизу. Язык требовалось немного вывернуть и сдвинуть вправо, но он не подчинялся сигналам из мозга. Помогая себе пальцами, Сергей Николаевич стал крутить язык по часовой стрелке, стараясь не пачкаться кровью. В момент, когда рана стала доступной обзору, Сергей Николаевич увидел в зеркале отражение соседнего дома и Марину Олеговну в окне. Забыл обо всём на свете, Сергей Николаевич продолжил крутить свой язык до тех пор, пока не оторвал его.
Марина Олеговна, безуспешно протирая левый окуляр бинокля, решила сменить угол зрения и принялась растягивать правый глаз. Сергей Николаевич на мгновение чётко прорисовался в окуляре, но тут же исчез из него навсегда. Марина Олеговна, задрав халат, стала протирать подолом теперь уже оба стекла бинокля, немного удивляясь тому, что совсем ничего не видит без театральной оптики, а та, похоже, испортилась.
Сергей Николаевич, увидев свой оторванный язык, от неожиданности выронил зеркало и разбил его на три части. Это было единственное зеркало Сергея Николаевича, и он принялся трогать осколки, желая выбрать больший и рассмотреть у себя во рту то, что там теперь было. Выбрав, Сергей Николаевич снова сел на стол, утвердил осколок у себя на коленях и, придерживая его рукой, открыл рот. В другой руке он держал оторванный язык, намереваясь хоть как-то приделать его на место. Изо рта вылилось очень много крови, загадившей зеркало. Положив язык на стол, Сергей Николаевич хотел протереть осколок растянутой мотнёй своих стареньких треников, но нечаянно захватил её в кулак вместе с членом, который и обрезал об острый зеркальный край ровно посредине.
Марина Олеговна, ощупью пробираясь по тёмной квартире, случайно наступила на спящую кошку и раздавила её. Почувствовав мягкое и тёплое, прилипшее к её тапочке, Марина Олеговна попыталась освободить ногу и пошаркала ею по половицам. Примерно через полминуты шарканья нога освободилась, и Марина Олеговна пошла в потёмках дальше, недоумевая по поводу таинственного липкого предмета, оставшегося где-то позади, и разгильдяйства энергетиков. Марина Олеговна помнила, что на кухне, в третьем шкафчике справа, на верхней полке, лежат две церковные свечи.
Отрезавший себе половину члена Сергей Николаевич бросился к телефону и набрал 03. «Скорая слушает», — сказали в телефоне усталым доброжелательным голосом. «ААААААААЭЭЭЭЭЭЭЭ», — сказал Сергей Николаевич в трубку, после чего в ней запикало. Сергей Николаевич вспомнил про свой язык и побежал за ним в кухню.
Языка на столе не было.
Марина Олеговна, нащупав табуретку и примерно отсчитав третий шкафчик справа, придвинула мебель поудобнее и взобралась на неё, для равновесия придерживаясь за дверцу стоящего рядом холодильника. В тот момент, когда обе её ноги уже были на табуретке, но центр тяжести еще не переместился в нужную плоскость, дверца холодильника открылась и Марина Олеговна полетела на пол, ударившись ухом об угол стола. В ухе громко стрельнула пушка, после чего наступила тишина.
Сергей Николаевич, чьё время истекало вместе с кровью, сделал на кухне полный хаос, но языка так и не нашёл, зато потерял половинку члена, которая всё это время была зажата в его руке вместе с лоскутком от треников. Обессилев и утратив последнюю надежду на всё, он сел на пол и завыл подстреленным волком. Через 15 минут он умер.
Марина Олеговна, очутившись в беззвучном черном вакууме, села на пол и завыла подстреленной волчицей. Через 15 минут она умерла.
Но ей-то, конечно, было гораздо, гораздо проще, чем Сергею Николаевичу: женщины вообще легко переносят несчастливую любовь.
РАССКАЗ О НАСТОЯЩЕЙ ЛЮБВИ
Вениамин Фёдорович, серьёзный господин в лазоревом джемпере, считает, что эта история началась тогда, когда папаша его ничего не знал об устрицах, но устрицы уже знали о нём практически всё. Позже папаша Вениамина Фёдоровича будет пытаться доказывать устрицам, что не морж, но все окажется бесполезным: скользкие твари вынудят его ежедневно являться на берег моря с новой партией бенгальских медведей. Устрицы любили всё крупное и сверкающее.
Их первая встреча состоялась в заурядном ресторанчике Ниццы, где папаше Вениамина Фёдоровича принесли дюжину моллюсков на плоской тарелке, к краю которой горестно прижался лимон: кому хочется быть раздавленным, пусть сделает добровольный шаг навстречу устрицам.
Папаша Вениамина Фёдоровича (далее — «папаша», прим. авт.) был скроен просто и так же просто сшит: он не ведал сантиментов, и съежившийся от невыносимого разочарования цитрус плюнул в лицо нежному созданию, которое при других обстоятельствах вряд ли вынудило бы его на столь маргинальное проявление эмоций.
— Блядский поц, — сказала устрица, и нижняя челюсть папаши расплющила узел его галстука. Папаша и не подозревал, что владеет иностранными языками.
— Чего вылупился, гондонище, — продолжала между тем устрица, — салфетку дай.
— Нате, — протянул салфетку папаша. Он был невероятно изумлён, но еще не сошел с ума. Это случится с ним гораздо позже. В тот раз он просто вытер устрице лицо, тем самым раз и навсегда определив для себя ошибочную тактику в поведении с едой: никогда не следует обращаться на «вы» к тому, кого готовитесь съесть.
— Быстро встал, быстро пошёл и быстро выпустил нас в море, — процедила устрица сквозь зубы, ни на секунду не усомнившись в том, что папаша послушается. Папаша послушался.
Он собрал устриц в свой клетчатый носовой платок, поднялся со стула и направился к выходу из ресторанчика, кажется, так и не расплатившись. Но как раз это и было правильным: зачем платить за то, на что не истрачено ни единого фермента?
Странным шествием ознаменовался День Освобождения Устриц. Впереди шел папаша, неся в вытянутой руке свернутый кульком носовой платок, а за ним, плавно перемещаясь по воздуху, перекатываясь по асфальту, подпрыгивая или наоборот, не поднимая голов от земли, следовали устрицы. Их было много и становилось больше и больше, потому что ресторанчики Ниццы встречались буквально на каждом папашином шагу.
Что было потом, спросите вы и услышите бессодержательно-исчерпывающий ответ про Exodus, долгие мытарства Колумба и Седова, майские жертвоприношения ацтеков тольтекам и зоофилию как редкий способ достигать оргазма метанием бисера перед свиньями.
Папаша полюбил устриц, но они не полюбили его, потому что «востребован» — не значит «избран», а любовь как вид взаимодействия двух и более объектов макрокосма чревата рождением нового сюжета. Нового сюжета не будет.
Это было чистой воды манипулирование, эксплуатация человека устрицами, игра в поддавки на вылет: вылетел, конечно, папаша, и игра на этом закончилась. Вы читали в газетах ру о жутком случае нападения моллюсков на пожилого отдыхающего — так вот, в той заметке было лишь одно слово правды: «устрицы». Папаша отдался им сам, а они не посмели пренебречь. Тот факт, что устрицы оставили от нашего отца лишь блистающую под европейским солнцем хорду, говорит о многом. Главным образом о том, что любовь, делаясь взаимной, в тот же миг становится безответной.
А что же бенгальские медведи, рычащие и фосфоресцирующие букеты которых папаша ежедневно, на протяжении многих летних месяцев приносил в дар устрицам? А о медведях мы не договаривались.
— Так что хуй с ними, с медведями, — говорит Вениамин Фёдорович, — папашу жалко.
В МИРЕ ЖИВОТНЫХ
Вероника Платоновна, семидесятипятилетняя дама с прямой спиной и сухими, как у верховой лошади, ногами в шерстяных чулках цвета какао, шла через площадь, осторожно наступая на вчерашние лужи. Лёд на них не трескался, и этот факт каким-то образом имел отношение лично к ней, Веронике Платоновне. Дойдя до середины замерзшей лужи, она каждый раз приостанавливалась и пробовала лёд на крепость, постукивая по нему каблуками демисезонных бареток — сперва левым, затем правым. А потом шла дальше. До дома было две остановки. Она решила не брать автобус, а пройтись пешком, чтобы устать, а заодно потерять время. До вечера было еще слишком долго, а с Андреем Николаевичем она, пока ходила звонить, попросила посидеть свою молодую сестру, шестидесятилетнюю Надежду Платоновну. Теперь уже не следовало опасаться. Позвонить же прямо из дому Вероника Платоновна не посмела. Андрей Николаевич мог услышать. Даже из автомата в своём квартале не решилась. Поехала в центр города. Хотя, конечно, это было уже лишним.
Веронику Платоновну можно было бы назвать красивой старухой. Было в ней, несмотря на крайнюю худобу, нечто величественное и благородное, и даже древний шрам, в юности изувечивший левый её профиль, теперь не осквернял лица, а казался лишь еще одной морщиной; может быть, чуть-чуть более резкой и глубокой, чем остальные. А сколько было слёз по поводу этого шрама, сколько горя. Она даже руки на себя хотела наложить, но испугалась смерти и высыпала сонные пилюли в унитаз. А потом появился Андрей Николаевич — ах, любовь! — сперва она всё время была начеку, стараясь оборачиваться к мужу правым профилем, точным, как у Нефертити, а смятый левый прятала от его глаз, неосознанно надеясь, что он забудет о шраме, если долгое время не будет его видеть. Но все эти неловкие ухищрения вскоре были прекращены за ненадобностью: Андрей Николаевич однажды повернул её к себе анфас — свет от окна упал на её лицо — и сказал очень серьёзно, что лично он, Андрей Николаевич, не видит в ней, Веронике Платоновне, никаких недостатков. А если и видит, то они ему нравятся. И Вероника Платоновна перестала стесняться. Правда, однажды, в ссоре, это было то ли сорок, то ли даже сорок пять лет назад, он сказал ей… Впрочем, Вероника Платоновна не помнила, что именно сказал ей тогда Андрей Николаевич: к тому времени она уже научилась не слышать обидных слов, вылетевших сгоряча или, подобно воробьям, по недомыслию.