Они дошлепали до крыльца и остановились в мутном свете, сочившемся из большого окна. Лошадей привязали к забору, и Хомич, клюнув раз-другой толстыми пальцами в стекло, пробасил магическое в те времена:
- Эй, хозяин, открой!
- Так что разговор с ними поведем только по шерсти, - твердо, шепотом промолвил Леня, первым направляясь к двери.
Отворила она.
- Ах, это вы, товарищи, - сказала по-русски, почти естественно выказывая радушие, которое было теперь кое для кого средством самозащиты. И сказано это было просто товарищам партизанам, так как ни Лени, ни Хомича она сперва не узнала.
- Добрый вечер. Чужих нет? - привычно спросил Леня, первым входя из темного коридора в освещенную комнату.
- Нету, нету, товарищи дорогие, - уже совсем сладко пропела стоявшая у стола высокая полная женщина, в которой Живень не сразу признал Ядвисю. Впрочем, он очень давно ее не видел. В тридцать девятом она сюда из города не показывалась.
Чеся, вошедшая следом за Хомичом, узнала Леню и еще раз - уже по-белорусски - сказала:
- Ах, гэта вы!..
Теперь удивление прозвучало вполне искренне. Она подошла и протянула руку. Пожимая ее, хлопец успел не только разглядеть паненку, но и почувствовать, кажется, в теплой силе маленькой ладони то давнее, только зародившееся, что некогда, особенно сразу после разлуки, волновало его ночами... Она была одета по суровой моде военного времени: свитер и юбка, вязанные из некрашеной шерсти. Подумал даже: "Сама вязала или кто-нибудь из наших угловских девчат?.." Эта широкая юбка и облегающий, с высоким воротом, свитер не столько скрывали, сколько подчеркивали ее красоту. На коричневый свитер свободно падали золотистые волосы. А большие голубые глаза под тонкими черными бровями смотрели сейчас на Леню только удивленно.
- Видно, и не ужинали еще, товарищи? - пропела Ядвися.
- Спасибо, не беспокойтесь.
- А чего тут "не беспокойтесь"? Это ж не кто чужой - свои люди, соседи. Чеся, займись, кохане, гостями, а я быстренько...
Она вышла, должно быть, на кухню.
- Садитесь, проше, - обратилась к ним Чеся.
Леня шагнул к ближнему стулу, сел, снял мокрую пилотку. Черт возьми! Почувствовал себя не по-солдатски неловко за свои заляпанные грязью сапоги, будто он и в самом деле пришел сюда со шляхетским визитом.
- Садитесь, проше, и вы... Кажется, пан Мартын?
- Дзенькуе, пани. Я цалу дрогу на кобыле сидел. Однако и еще присяду.
Хозяйка вежливо усмехнулась и села против них.
Наступила довольно тягостная пауза.
- Что ж это вы, товарищи, так долго к нам не заглядывали?
Пустые, чтоб только не молчать, слова.
- Все некогда. Да и неблизко! А меж тем думалось не раз.
Отвечает Хомич, упершись локтями в колени, обеими руками обхватив ствол винтовки, на которой висит, изредка роняя на пол каплю, мокрая кепка. А Леня молчит и мучительно ищет, с чего начать, как заговорить о главном...
Это не смущение или недостаток опыта. В душе партизана борются два чувства. Первое, вовсе здесь излишнее, невольное: слепая страсть внезапно вынырнула, казалось, из полного забвения и снова юно зашумела у него в крови... Но она заглушается слишком еще живым воспоминанием... Немой хрип Сережи и теплая, липкая кровь его сердечного друга, которую Лёнины руки будут помнить всю жизнь!.. Глаза Алеси, Сережиной сестры. Как она плакала!.. Голос Стася, всегда веселый, так забавно коверкавший белорусские слова, так неповторимо звеневший в их белорусско-русско-украинской среде, и в душной землянке, и под высокими соснами, когда Стась затягивал одну из своих любимых родных песен и поглядывал с улыбкой на Леню или Сережу Чембровича, ожидая подмоги, радуясь, что есть кому по-польски подтянуть...
"А что, если Зимин не зря, не по догадке сказал, что нас тогда обстреляли они - представители вот этих ясновельможных?"
На шее, под заскорузлым бинтом, Леня ощутил горячий шрам; след покуда еще не его пули. И вспомнил лицо, искривленное презрительной гримасой, Зигмусь...
"Ха, черт побери!.. Не с таким же настроением браться за это задание, входить сюда своим человеком!.."
За стенкой, оклеенной рваными обоями, послышался старческий кашель.
- Пани, видно, нездорова? - с почти искренним сочувствием спросил Хомич.
- Старая, ужо, чаго ж вы хочаце? - отвечала Чеся, совсем как угловская девка.
"Как все-таки быстро и здорово схватывают люди чужой язык, когда нужда заставит! Даже тот язык, который когда-то, в свое время, они, папы, открыто презирали. Да, конечно, презирают и сейчас..."
Хомич явно собирался что-то сказать, но вдруг еще более явно насторожился. Прислушавшись, и Леня различил за стеной тихое шлепанье мягкой обуви...
Но вот отворилась дверь, и в ней, как в раме, жмурясь от света, появился человечек. В старых калошах на босу ногу, в каких-то задрипанных брюках и столь же "неприкосновенном" из-за непригодности для партизан пиджачке, давно небритый, лысый.
- Мое почтение, - поклонился он с достоинством и представился: Щуровский.
- Добрый вечер, - буркнул Леня.
Хомич даже всем корпусом повернулся к двери. Не предусмотренный планом действий смех пробежал по губам румяного партизанского краснобая.
- Вот оно что, - сказал он. - Сходи ты, пан Щуровский, коли так, подбрось чего-нибудь нашим коням. Командирова Муха очень любит клевер. Сызмалу. Ну, а мой Комендант - что уж она, то и он при ней...
- Але ж, проше, проше бардзо, - засуетился человечек.
Это был муж Ядвиси, пан Францишек, бывший домовладелец в воеводском городе. Немцы разбомбили его дом в первые дни войны, и пан Щуровский, уже не так важно покашливая, перебрался к теще. И тут было несладко. Потомки гербовой шляхты, временно ушедшие из-под большевистской власти, все же вынуждены были работать сами на себя. Пан Францишек, единственная теперь мужская сила в имении, ковырялся по хозяйству с одной дохлой лошаденкой.
Иногда ходил он в Горелицу, где, между прочим, учились в школе его дети - мальчик и девочка; они жили там на квартире и домой, в Устронье, приходили только на праздники. Нередко ездил он и в Новогрудок, недалеко от которого тоже, между прочим, жил в своем фольварке его старший брат. Об этих его прогулках знал уже кое-что молчаливый Зимин. О самом Щуровском и о Зигмусе. От Зимина узнал кое-что и Леня.
Беседу, которая не очень клеилась, оживил приход Ядвиси. Полная, еще довольно свежая и привлекательная, она выплыла из кухни, со сладкими приговорами неся стандартное в те партизанские времена угощение: сало, хлеб, соленые огурцы и запотевшую бутылку самогона.
"Как они здорово вошли в новую роль!" - думал Леня, чокаясь с этими когда-то недоступными для него людьми. С каким-то чувством внутренней гадливости он пил холодный приторный самогон, который они гнали не только для себя, и все в нем сжималось от некой невидимой капли, от которой не уйти, которая холодным прикосновением вот-вот обожжет его, как та легионистская пуля... Ей нельзя было верить - их простоте, порожденной жаждой пережить лихолетье, уцелеть в этом потопе, где грозно встают и то и дело в кровавой схватке сшибаются одинаково враждебные для них волны. Ну нет! Панам не просто хочется пережить, уцелеть: они конечно же мечтают вернуть свое. Щуровский? Этот не представляет загадки. Старуха и Ядвися? Бог с ними. А как же она, ведь только через нее он может добраться до Зигмуся до самого клубка! Какое участие принимает в их деле она?
"Понятно, многого мы сегодня тут не добьемся. Довольно, если проложим хотя бы первый след.
Так не сиди же ты, Живень, как пень, не береди свои раны..."
И он, встряхнувшись, включился в пустую, но необходимую им и даже веселую болтовню, которую умело завел с "паненками" и небритым паном Францишеком взбодренный чаркой Хомич.
7
Мартын был недурным помощником. Но в следующий раз, дня через три, Леня сказал ему, что поедет в Устронье один.
- Ты оставайся здесь, в Углах.
Хомич догадывался, что Живень начал ездить туда неспроста. "Спроста" ради Чеси - он мог бы как-нибудь собраться заглянуть к ним и раньше. А теперь ведь у него есть другая, все равно что жена, Алеся... Однако Мартын молчал, маскируя свою догадку по привычке грубоватым смачным словом.
- Что ж, - приглушенно басил он с коня, когда они остановились за крайними хатами родной деревни. - Что ж, поезжай, коли надо, один. Там уж и за мое здоровьечко... Кабы не этот Ядвисин лысый сморчок, так и я...
- Ну, ну, вояка! Кому что, а кошке - сало. Жди меня через час.
...Был морозец в ту ноябрьскую ночь - луна и первый морозец.
Отворила Лене опять она.
- Ах, это вы, - сказала и даже как будто обрадовалась, что он один. Добрый вечер... товарищ Леня!..
Этой маленькой паузы между словами "вечер" и "товарищ" ей было довольно, чтобы кокетливо улыбнуться.
- Добрый вечер. Я, панна Чеся, хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз. Дело очень важное. И для нас и - еще больше - для вас...
Его серьезность передалась и ей. Даже плечи заныли под свитером, точно от холода. Если б не это "и для нас и - еще больше - для вас", она подумала бы: он попытается вернуться к тому, что началось у них... ах, как давно! Как ползет это тоскливое и страшное время!.. А началось у них тогда так неожиданно и забавно, как в романе. Как у панны Юстинки и деревенского Янека из "Над Неманом"*. Даже интересней, с такой... ну, очень уж занятной, заманчивой необычностью. Но сейчас этот милый, даже интеллигентный и, видимо, отважный юноша заговорил о чем-то другом. Что ж, и она уже не та девочка, сорванная войной со школьной скамьи, и ее уже кое-чему научила беда.
______________
* Роман Э.Ожешко.
- Прошу в комнату. Тут холодно. Я сегодня одна дома, только с мамусей.
От этих слов Леню против воли залило трепетным жаром. Когда в пустой большой комнате они присели к столу, разделенные только лампой, он сперва просто не мог говорить. Даже совсем по-мальчишески, подумалось ему, спрятался за лампу, чтоб не видеть ее лукавых, манящих, солнечных глаз, ее горячих, не слишком - только для сладости - полных губ...
Но тут он снова вспомнил предсмертный хрип и теплую кровь у себя на руках, увидел глаза - другие, полные бездонного горя, почувствовал их слезы на сухих горячих губах... И он точно кинулся грудью вперед - под портупеей и серым армейским сукном шинели, - спокойно, но властно протянул руку и отставил лампу.
- Панна Чеся, где Зигмусь?
Она молчала, даже не опустила глаз.
- Что ж, можете и не говорить. Вы меня знаете, я вас тоже. Вы паненка, а я, не приди Советы, я был бы захудалым хозяишкой, если б повезло, или просто батраком. Может быть, даже и у вас, у вашего брата. Лешек добился бы своего. Кажется, был такой план: "влюбиться" в неудачницу Яню, дочку Струмиловских? Еще гектаров пятьдесят. Да я не о том. Наша власть не причинила вам зла. Живите, работайте. Помните наши вечеринки после освобождения? Как старательно мы вытирали ноги, заходя к вам в дом? А кто кого-нибудь из вашей семьи обидел хоть словом? Мы любили слушать игру вашей матери, но отказались от этого: не хотели видеть брезгливость и ненависть, написанные на ее лице. Макар Бохан, ваш бывший батрачок, оттого и ложился, в пику вам, на рояль, покуда мы ему не сказали, что хватит, что дело не в этом. Мы не могли поступить иначе, ведь мы шли, стремились к свету еще тогда, когда вы, ваша панская власть, заслоняли его от нас... Но что вам до того?! Вы нас только терпите, как терпят, скажем, мороз, грозу... Но и это... бог с вами!..
Она смотрела на него, точно застыв в настороженной позе. И ее всегда гордо поднятая голова, выражение ее лица, похолодевшие глаза и губы говорили о чем-то новом, подозрительно не схожем с тем, что видел Леня раньше. Вспомнил вдруг, что почти так же глядел на них когда-то на вечеринках угрюмый Зигмусь.
"Ясновельможная проснулась!.." - подумал Лепя и еще дальше отодвинул ее от себя, ее - женщину, уже не желанную; он видел только паненку, помещицу, должно быть все ж таки связанную с теми, кто убил Сережу и Стася, кто искалечил Адама, кто заставил так горько плакать Алесю, кто... "Спокойно, Живень, спокойно!.."
- Панна Чеся, вы, наверно, слышали уже, что был Сталинград, была Курская дуга, что наша армия в Гомеле, в Киеве?.. Как бы там фашисты и разные их прихлебатели ни брехали о нас, вы знаете, что и мы, партизаны, делаем немало. Вы помните Стася?.. Его уже нет. И больше нет в нашей бригаде поляков. Но разве мы полякам враги? Мы хотим вместе бороться с фашизмом. И там, на польской земле, есть, панна Чеся, не только АК, которая хотела бы старое вернуть, но и Гвардия Людова - наши товарищи, польские красные партизаны. И это не всё. На днях под Могилевом вступила в бои первая польская дивизия имени Костюшко.
Чеся глядела все так же молча, как будто знала уже и об этом.
- Чего вы хотите? Неужели не ясно, что наши не остановятся до самого Берлина? Что будет Польша, но только Польша не та, какой вы ждете?.. Поймите же хоть вы, панна Чеся.
Она молчала. И он, после паузы, молча поглядев на нее, заговорил конкретнее:
- Я пришел к вам как друг. Поверьте мне, пока не поздно. Я предлагаю вам передать брату, что командование бригады "За родную Беларусь" последний раз протягивает вашим аковцам руку. Еще не все потеряно, они еще могут вернуться на путь истинных патриотов. Вот!
Он положил перед ней запечатанный конверт.
- Пускай пан Францишек передаст это Зигмусю.
Только потом он понял, что о Щуровском сказал зря.
Однако она и на это не ответила, будто ничуть не удивившись. И тут на выручку ей пришел неожиданный стук в стекло занавешенного окна. Стук этот подозрительно повторился два раза подряд... И голоса не слыхать... Лепя чуть не вскочил с места, машинально перехватил из левой в правую руку автомат. Так же машинально отодвинулся от окна, против которого сидел. Не успел ей сказать о письме - она сама спрятала его под свитер.
- Это свои - Ядвися с Франеком.
Но он все же вышел за нею в коридор.
Щуровский явился один.
- Она осталась с детьми, - сказал про Ядвисю. - А за мной кто-то едет. Двое. Видно, товарищ Живень, ваши...
С неприятной улыбкой, лысый, сегодня побритый, пан Францишек аккуратно разматывал с шеи самодельный шарфик, снимал куртку, вешал ее - тоже военное опрощение! - на гвоздь, нарочно по-мужицки вбитый у порога в панскую стену. Тягостная настороженная пауза, словно перед неминуемой бедой...
Леня только успел взять себя в руки, собрался начать с какого-нибудь пустого вопроса Щуровскому, как за окном послышались топот и шум. Леня был почему-то уверен, что это свои, и стоял посреди комнаты в почти спокойном ожидании. И вот раздался стук в окно и голос:
- Хозяин... Открой!..
Слова эти сопровождались столь же понятным Лене бормотанием.
Отворить пошел пан Францишек. Вскоре оттуда, один, без Щуровского, вошел низкорослый вояка в кепке с непомерно длинной за его плечами винтовкой, Сашка Немец из конного взвода. Пьяный, гад, даже ноги не держат.
- А, Живень! Привет разведке! Так ты и правда за паненкой ухлестываешь! Так и запишем! Кто тут шел перед нами? Документы на стол!
- Немец, брось!
- Стой, Живень! Допрос мы сделаем по форме. Восемь месяцев в милиции... Ты думаешь... это тебе... пустяки?
- Это шурин мой шел, проше товарища. Был у детей, в Горелице.
- Ага, в гарнизоне! С полицией, с черными бобиками снюхался? Так и запишем! Ты, пане, с кем - с полицией, с панской бандой или с нами?
- Немец, брось цепляться. Тут люди свои.
- Может, кому они и свои, а я... на грош им не верю! Я их таким, брат, зорким оком... Навылет, как ранген!
Лене нестерпимо хотелось взять этот "ранген" за шиворот и выкинуть вон. Однако он превозмог себя и, чтоб верней достигнуть успеха, через силу спокойно сказал:
- Пойдем, Сашка, отсюда. Поздно.
- Поздно? У нас вся ночь впереди! У меня тут с ними еще делов! Я, брат, получше разведчик, чем ты! Так и запишем!
- Сашка, одно только слово. И вернемся опять. Мне, брат, надо с тобой посоветоваться.
- Со мной? Что, и комбриг так сказал? Со мной посоветоваться? Ну, коли надо, так я... Я, брат, могу!
Когда они вышли из комнаты в темный коридор, Леня скорее почувствовал, чем увидел, еще одного. Включив фонарик, поймал лучом его лицо под кудлатой зимней шапкой: белесые ресницы, заморгавшие, словно в испуге, толстый нос, пористый от оспы, и недобрая кривая усмешка...
- И ты тут, Мукосей? Ну что ж, поехали.
А на дворе в упор и шепотом от злости спросил:
- Ты Немца напоил?
- А что, без меня он, по-твоему, не может?
- Ты напоил?
- А если я, так что?
- Завтра узнаешь что. Чего вас сюда принесло?
- Мы-то мы... Мы хоть вдвоем. Другие шепчутся в одиночку... С глазу на глаз...
...Как же это все нелепо вышло!
Правда, он не дал им там остаться. У маленького Немца настроение вдруг неожиданно смягчилось, и он согласился вскарабкаться на коня и уехать. А тот белобрысый, с пористым, как губка, носом, двинулся следом сам, молча - так и ехали всю дорогу до Углов. Дальше, домой, в пущу, они отправились одни, без Живеня и Мартына.
Часа через три, на рассвете, чтобы проверить недоброе предчувствие, Леня заскочил с Хомичом в Устронье.
Двор и дом были пусты.
На столике, за которым они сидели с Чесей, стояла початая баночка вишневого варенья, на ней ложка.
- Может, стрихнин какой насыпали, - говорил Мартын, при свете Лениного фонарика склонившись над столом. - Нате вам, мол, наш подарочек.
Леня светил и молчал.
"Какой же я дурак! Какой недотепа!" - думал Леня, глотая горькую злобу.
А потом он поставил эту баночку на правую ладонь и, оглядев комнату, выбрал мишень.
То самое линялое и бездарное полотно - память былого величия, перед которым сентябрьскими вечерами хохотала над "какими-то голыми бабами" освобожденная деревня.
Партизан размахнулся и ахнул баночку в одну из этих томно почивающих красавиц.
Казалось, поставил последнюю точку в летописи панского гнезда.