Увидев подобную наглость, Ирван Сидорович чуть было не поперхнулся водкой, которую втихаря отхлебывал из заветной генеральской бутылки. «Вот наглецы, еще кесаревы и толики малой не цапнули, а они уж ведрами гребут», – как человек, сведущий в поборах, Ирван знал, что народ щедр на подаяние только по первости, а во второй и третий обнос может и в кружку плюнуть, и сборщику меж глаз засветить.
Насилу уняв всенародные страсти, готовые уже перейти в массовые беспорядки, Генерал-Наместник вернул совещание в рабочее русло.
– Прежде чем мы перейдем к главному вопросу – тайному отысканию и сбережению всемирного культурного наследия, называемого Шамбалой, мне бы хотелось поделиться с вами личными наблюдениями, почерпнутыми на ближних подступах к вашему славному граду. Надеюсь, вы не против?
Гул одобрения пробежал по залу, народ, перевозбудившийся от недавнего ликования, приготовился самую малость вздремнуть.
– Сегодня рано утром вляпался я, простите за прямоту, в дерьмо! – Сонливость в зале как языком слизало. – Да, да, в самое настоящее коровье дерьмо, и притом не единожды! – На задних рядах кто-то хихикнул. – Смеетесь, и правильно делаете. Хорошо, что вляпался я, боевой генерал, повидавший на своем веку всякое. А вот представьте, что на моем месте мог бы оказаться молодой человек, спешащий на свидание, или, того хуже, романтическая барышня, и что тогда, я вас спрашиваю? Молчите? Отвечаю сам – трагедия! Поломанная жизнь! Неизлечимая психологическая травма, комплексы неполноценности, и все из-за какой-то разнесчастной лепешки! А кто виноват? – спрошу я, как когда-то вопрошали наивные предвестники свободомыслия. Может, неразумные животины, к коим относится весь крупнорогатый скот? Что «да»? Кто сказал «да»? – рыкнул в зал Наместник. – Не всякий раз следует утвердительно отвечать начальнику даже такого высокого ранга, как я. Так вот, официально заявляю, истинным виновником обилия мин животного происхождения на наших дорогах и улицах является в первую очередь косность мышления, безалаберщина, леность и прочее разгильдяйство!
Посмотрите, граждане, как устроены наши поселения! Ни порядка, ни плана, ни единообразия построек и фасадов. На этой убогой разномастности и взгляду культурного человека остановиться негде. Так вот, после сегодняшнего утреннего инцидента решил я Всевеличайшему Преемнику отправить шифрограмму с предложением срочно издать указ о кардинальной перестройке сельских поселений, малых городов и местечек. Идеальное сельскохозяйственное поселение должно выглядеть следующим образом: на переднем плане парадная улица, имеющая свое название и твердое покрытие, желательно асфальт. По ней запрещено движение гужевого транспорта, прогон скота и выгул птицы. На оную магистраль выходит единообразный штакетник палисадов, усаженный сезонными цветами и декоративным кустарником, за палисадами утопающие в садах весело окрашенные типовые дома, за ними огороды, после скотные дворы и прочие постройки, а завершает все это что? Отвечаю: тыловая дорога, по которой вольно передвигаются коровы, кони, бараны, птица и прочая скотина, а также вывозится на поля навоз...
– И свиньи, – подобострастно вставил кто-то из первых рядов.
– Правильно, и свиньи! И как вам мой проект? Отвечать не надо, вижу, тронул за живое!
Последние слова докладчика потонули в бурных аплодисментах, переходящих в оглушительные овации.
Воробейчиков стоял как великий полководец, отставив вперед левую ногу, заложив кисть правой руки за обшлаг мундира, наслаждаясь своей славой и восхищаясь глубиной данного ему Всевышним ума. Это был настоящий триумф. А потом посыпались многочисленные уточняющие вопросы – о дизайне и цвете оград, о рассаде, и прочее, прочее, прочее. Появилась большая грифельная доска, которую солдаты приволокли из школы, цветные мелки, маленькие флажки на присосках. Новый тип поселения с парадной и тыловой дорогами был явлен населению во всей своей красе.
– Главное, чтобы эта бестолочь не стала претворять в жизнь свои идеи в нашем уделе! – непростительно громко заявила Полина Захаровна сидевшей рядом с ней Глафире. – Пойдем-ка мы отседа, Глаша, а то голова совсем опухнет и ночью не заснем вовсе, да и о пленнице сердечко мое ноет. – Она демонстративно встала и подалась вон, а за ней, словно гусыня за гусаком, переваливаясь с ноги на ногу, засеменила верная товарка.
Наместник в это время чертил красными и синими стрелами пути вывоза коровяка и подвоза свежих кормов по тыловой дороге. Заслышав шум в зале, он возмущенно обернулся.
– А вы это куда без докладу? И не выслушав Всевысочайшего послания о Шамбале? – постучал он указкой по грифельной доске.
– Где уж нам, батюшка, уразуметь твои шибко грамотные речи? Баба, она ровно курица при непутевом петухе, коего ты сечь велел за лишние яйца. Не взыщи, пойдем мы, скотина недоена, делов невпроворот, да и за тыловую дорогу давно пора уже сбегать, а то ведь с утра терпим, – слегка обернувшись, махнула рукой Званская.
– А... Шамбала? – не зная, как урезонить невоеннообязанную, растерянно воскликнул Воробейчиков.
– А что Шамбала? Она, когда время придет, сама вскроется, так старики сказывают! – уже в дверях ответила помещица.
21.
Москву потрясла весть об отставке Джахарийского. Все притихли, затаились в ожидании чего-то неизбежно-страшного. Всем, поголовно всем, а не только небожителям, казалось – вслед за громким увольнением на их головы непременно падет непоправимое, и участь сия не минует ни одного жителя великого города, втиснутого в древнюю радиально-кольцевую клетку. Доподлинно науке пока не известно, отчего происходят подобные переполохи. Однако падение всякой крупной фигуры с отечественного политического Олимпа неизбежно повергает сначала столицу, а потом и всю страну в некий мистический ужас. Общегосударственный ступор парализует остатки евразийской громады, словно грядущий конец света, страхом перед которым уже две тысячи лет с успехом торгуют славные и инославные священнослужители.
Именно об этом парадоксе и рассуждал известный политолог, политтехнолог, телепрорицатель и тайный колдун Кремля Павлин Тойотович Глебовский. Толстомордый, смахивающий на стареющего потасканного хряка, с аккуратным тройным подбородочком, всегда сальными волосами, пустыми, как костяшки домино, глазами, голосом, похожим на органчик, он еженедельно вещал стране неутешительные пророчества и сыпал гневные проклятия в адрес многочисленных врагов суверенной свободы и Августейшего Демократа. Но даже его, прожженного циника, искренне удивлял этот общенародный психоз.
– Мне и иным насельникам бездны госвласти понятны причины нынешнего дурацкого трепета. Нам есть от чего трепетать, – бормотал себе под нос демиург. – Я – другое дело! Без меня все в Кремле встанет и закостенеет, я – паровой котел государственного локомотива! Хотя паровой котел это как-то банально, не пафосно, что-то вроде скороварки. Плохое сравнение, гляди, где-нибудь не ляпни на людях. Нет, я не котел, а нечто другое, но все равно лично мне есть что терять и от чего трепетать. Понятно, отчего трепещут министры, их аппараты и домочадцы. Не надо долго объяснять, отчего трепещут начальники ведомств и департаментов с их экономическими командами, но отчего трепещут те, кто и трепетать-то не должен вовсе? Кто это может объяснить, кто ответит на этот простой вопрос?
Вот свежая статистика. – Глебовский разложил на столе листки с диаграммами. – Чудны дела твои, кто бы ты ни был там, на небесах! Но и даже ты мне внятно не сможешь ответить, почему отставкой Джахарийского так озабочены домохозяйки, работники ЖЭКов, милиционеры, учителя, а главное – пенсионеры, сорок процентов! Во всех газетах, радиоприемниках, телевизорах, утренних электричках и поездах метрополитена – везде шу-шу-шу: «а вы знаете ...сняли?», «а вы слушали?..», «сегодня передали...», «да что вы говорите, какой ужас!» И главное: «Ах, что теперь будет?.. что будет?!»
Да какое вам собачье дело, вы-то здесь при чем? Я, конечно, могу вам ответить, что будет с пенсионеркой тетей Шурой после неожиданной отставки моего всесильного шефа! Ничего не будет, ровным счетом ничего! Как жила она в своей малогабаритной клетушке, так и будет жить ровно столько, сколько отпустит ей Бог на дожитие! Как получала пенсию, начисленную по принятому только у нас в стране принципу: «От каждого – по возможностям, каждому – что дадут», так и будет получать. Как ходила голосовать, так и будет ходить, вот только выбрать она, болезная, никого не сможет: народ-то голосует, а выбирают другие и в другом месте. В этом и заключена великая истина суверенной демократии. Так что поводов у нее и таких, как она, вовсе нет. Ну отчего же тогда народ вибрирует?
– Боится, что и сегодняшнюю малость отберут, да еще войну развяжут, пенсию урежут, проездные отнимут! – услышал Павлин спокойный голос недавно снятого шефа и вздрогнул.
– Боится, что и сегодняшнюю малость отберут, да еще войну развяжут, пенсию урежут, проездные отнимут! – услышал Павлин спокойный голос недавно снятого шефа и вздрогнул.
Правая рука как бы невзначай скользнула в нишу между крышкой стола и тумбой с ящиками, вцепилась в большую, забранную в застекленную рамку фотографию; левая – натянув рукав пиджака на внутреннюю сторону ладони, принялась вытирать невидимые на стекле пятна. Для пущей убедительности Тойотович пару раз на него хукнул, еще потер и, как бы любуясь, поставил фото на привычное место, слева от себя. Довольный уловкой, поднял голову, чтобы улыбнуться шефу, и остолбенел – в кабинете никого не было.
Павлин Тойотович, как человек, публично исповедующий мистику и метафизику, еще с диссидентских времен своей юности твердо знал, что мир материален, духов, монад и прочих сказочных персонажей в объективной реальности не существует, а потому по-настоящему испугался. На всякий случай он вышел из-за стола, заглянул в приемную, споткнулся глазами о своего верного и в любой момент готового все исполнить секретаря Ванечку Ван Блюма, вернулся обратно, толкнул для уверенности дверь комнаты отдыха – пусто.
«Это глюки! – мысленно вынес он неутешительный диагноз. – Доработался! И в твои-то неполные пятьдесят! Слуховые галлюцинации, это уже слишком! – Павлин Тойотович панически боялся болезней, особенно умственных, и на то были определенные, так сказать, наследственные причины. Он сел обратно за стол, с раздражением взял фотографию, на которой был запечатлен в обнимку с улетевшим в никуда шефом, и сунул ее обратно в нишу.
Однако нематериальные странности приняли материальный характер: массивная золотая авторучка, украшенная барельефом из снежного барса с рубиновыми глазами, душащего изумрудноглазую серну, поднялась над столом, изготовилась для письма и, коснувшись белого листа, начала аккуратным школьным почерком бывшего начальника выводить слова:
«Павлин! Ты мудак! Такого даже я от тебя не ожидал! Мы все в этом доме подлецы, но чтобы вот так, сразу! Это слишком! Фотографию не мучай, лучше выкинь: не казенный портрет и учету не подлежит! А я тебя из сердца своего выкину, гаденыша!» – даже по письму чувствовалось – Джахарийский не на шутку распалялся.
Политкомбинатор сидел белый как мел. Пальцы его непроизвольно вцепились в подлокотники кресла и, казалось, прикипели к кожаной обивке, а остатки сознания готовы были в любой момент покинуть гудящую пустотой голову.
«Да что же ты так бздишь? – продолжало поскрипывать вечное перо. – Водички попей. Не дрейфь, с ума ты не сойдешь, пока я этого не захочу. И еще, для твоего сведения, я – не мистика, не дух какой-то поганый, я – воля! Воля, Павлинчик, ничего, что я тебя как встарь называю? Воля, она, недалекий ты мой, субстанция материальная и вполне объективная, пугаться ее не следует. А теперь слушай! Вернее, читай и запоминай. Указ, в котором прописано небытие мое, недруг мой на сороковом году нашей лютой дружбы все же протолкнул! Документы у меня отобрали, машины лишили, с дачи поперли, перед Всемирными опозорили, а здесь еще и ты... да ладно! Вся надежда на тебя, дружок. Преемник тобой очарован, и не без моей помощи, кстати. Жена Всевысочайшего говорит, что без твоих телебаек заснуть не может, пишет их себе на плеер и перед сном слушает. В этом – наше с тобой спасение. Я тебя не пугаю, но, видится мне, следующий на вылет ты. А как иначе? Ты ведь мой кадр».
Перо бегало по бумаге как сумасшедшее. От спешки почерк становился небрежным и плохо читаемым. Павлин с трудом за ним поспевал, ну а понять, куда клонит бывший начальник, никак не мог.
«Я знаю, где спрятано яйцо с бессмертием Сучианина, и ты мне поможешь его достать и займешь его место, а я так и останусь пастухом медведей да удельных берложников, мне это ближе. Вижу, согласен. Только говорить со мной в кабинете – сам знаешь и встречаться тоже не следует. Лучше переписываться. Возьми другую ручку и напиши: „Согласен“. Ну, давай же, не трусь, и у тебя есть, хоть и паршивая, но воля!»
Павлин Тойотович, словно в горячке, с трудом отлепил от подлокотника руку, вытащил из кармана свою любимую (матушкин подарок) старинную авторучку с допотопной резиновой пипеткой для забора чернил «Радуга» и дрожащим почерком вывел на том же листе: «Согасен». Чужая невидимая рука тут же вписала пропущенную букву и добавила: «...вот так-то лучше, а фото верни на место, паскудник!»
Первое, что сделал Глебовский, ощутив возможность координировать свои движения, – достал злосчастное фото и отнес его в книжный шкаф в комнате отдыха, а на стол поставил фотографию Преемника с личной Вседержавной росписью. «Так оно будет правильнее. Воля не может быть материальной! – испуганной птицей билась в пустой голове одинокая мысль. – А врачу надо показаться».
Несколько придя в себя, Павлин решил перечитать начальственный бред. Акуратно завинтил колпачок мамашиного подарка и подвинул к себе дурацкую писанину. Никаких записей на девственно чистых листах бумаги не было. Только почти в самом низу красовались его каракули «Согасен» и все. Павлин, протянув руку с хищно растопыренными, полусогнутыми пальцами, схватил этот жалкий лоскут произведенный из некогда живого древа, и сунул его в жадную щель бумагоизмельчителя. Черная пластмассина утробно заурчала, с аппетитом перемалывая бумагу мелкими щучьими зубками в бесформенную труху. Остатки листа вывернулись в последнем смертельном изгибе, Павлин последний раз увидел свои закорючки и снова вздрогнул: над его пляшущими буквами красовалась выведенная рукой начальника, пропущенная им от волнения литера «л». Он протянул руку, чтобы выхватить это немое свидетельство неведомой ему реальности из бесчувственной пасти, но было поздно, ненасытные железные ножи завертелись быстрее в ожидании новой жертвы.
Из полукоматозного состояния его вывел заглянувший в кабинет Ванечка.
– Павлин Тойотович, к вам Ван-Соловейчик и всекурултаец Хиньша Стук-постук, – с любопытством разглядывая шефа, произнес крашенный под известного в стародавние времена цирюльника Зверева смазливый молодой человек с чувствительно силиконовыми губами. – Им было назначено, – извиняющимся голосом добавил он и, плотнее прикрыв дверь, встревоженно спросил: – Милый, с тобой все в порядке? – Однако натолкнувшись на холодный и безразличный взгляд политколдуна, капризно поджал губы, распахнул дверь и мстительно произнес: – Проходите, господа, вас ждут!
«Ну, сучка! Теперь до вечера будет мочалить мне нервы. Завтра же поменяю его на обычную девку, надоел», – злился про себя Глебовский, нехотя подымаясь навстречу своим пиар-коллегам.
Визитеры были как на подбор: упитанные, холеные, мордастые, с выпуклыми глазами и немолоды. Одеты гости были в одинаковые, казенного кроя костюмы заморского производства, запястья правой руки окольцовывали оправленные бриллиантами золотые хронометры, в галстуках алели крупные рубины, как вечный символ тайного братства, на ногах черным перламутром мерцали туфли тонкой ручной работы. В последнее время только по иностранному гардеробу и можно было отличить народных избранников от основной массы госслужащих, которых в столице, не без стараний все того же приснпопамятного Дионисия Козела, было процентов семьдесят от всего населения.
«Баре, ни дать ни взять баре», – холодно пожимая визитерам руки, отметил Павлин. Одернув полы своего не в пример скромного серого пиджака с кожаными коричневыми вставками на локтях, он жестом пригласил гостей присаживаться за длинный стол совещаний.
Подойдя к своему столу, он нажал кнопку селектора и, придав голосу как можно больше тепла, попросил:
– Ванечка, будьте настолько любезны, насколько вы жестоки – распорядитесь, пусть девочки сделают для нас чай!
– Я сам, я сам! – обрадованно отозвался динамик.
Гости многозначительно переглянулись, дескать, и до Кремля докатились голубые волны! Однако всем своим видом продемонстрировали полную толерантность, мол, нам какое дело? У каждого начальника свои заморочки с секретаршами и помощниками, – и деланно безучастно заскользили прыткими глазами по кабинету.
Павлин Тойотович взял свою большую рабочую тетрадь и по привычке потянулся за драгоценной ручкой, но та опять ожила и вывела на перекидном календаре: «Сволочь!» На этот раз испуга не было, Глебовский даже не вздрогнул, он крепко зажмурился, а потом быстро распахнул глаза, так он часто делал в детстве, когда чего-то пугался. Надпись задрожала и медленно, как бы нехотя растаяла. На листке календаря его рукой было написано: «Рожд. мин. Шустрика». Надо будет не забыть поздравить прыткого министра, а заодно узнать, где деньги за последнюю партию переданных Объевре перемещенных ценностей. Взяв обычную казенную самописку, он вернулся за стол совещаний.
Людей он этих знал как облупленных, сам когда-то привел обоих к всесильному тогда Джахарийскому. Хиньша Моше Стук-аб-Стукович Зус – известнейший в стране правдописец, когда-то еще в юности подцепленный на крючок песьими головами, исправно кропал толстенные книжки с обличениями пошатнувшихся столпов августейшей демократии, а порой и державных друзей ушедших на покой Преемников. Народ ахал и славил Хиньшу, а сановники тихо точили на него зубы и рыли на борзописца компру. Только Павлин доподлинно знал истинную цену расследованиям Хиньши, аппетиты которого росли год от года, даже покупка за казенный счет уж очень дорогого ныне депутатского кресла во Всевеликом Курултае жадности не убавила, а только раззадорила непомерные амбиции пожилого писаки. Уже дважды Павлину докладывали, что в доску оборзевший Хиньша, будучи в подпитии, грозился в скором времени тиснуть трехтомник с гадостями на самого Г...