— Знаешь, Друдл, — неторопливо заговорил Чэн-Я, — сказки — они ведь снам сродни. А мне в последнее время один и тот же сон снится, хоть днем, хоть ночью. Будто бы Кабир горит, развалины кругом, и я на гнедом жеребце… Вот и боюсь, что сон в руку…
Я-Чэн выждал и добавил словно между прочим:
— В руку аль-Мутанабби. Что скажешь, Друдл?
Фальгрим Беловолосый и Диомед заинтересованно смотрели на Чэна-Меня, Чин нервно накручивала на палец прядь своих длинных волос — все чувствовали, что за сказанным кроется много несказанного; и друзья мои ждали продолжения.
Кос ан-Танья невозмутимо играл костяной вилочкой для фруктов.
Зато Коблан чуть не подавился остатками чая, и закашлялся, тщетно стараясь что-то произнести.
— Он все знает, Друдл, — выдавил кузнец. — Я ж говорил тебе, что мы выпускаем джинна из бутылки…
Теперь настал Мой-Чэнов черед удивляться. Оказывается, с точки зрения Коблана, Чэн-Я уже все знаю, причем не просто что-то знаю или слегка догадываюсь, а знаю именно ВСЕ. Что ж это выходит — единым выпадом из дураков в мудрецы?!
Так мы с Друдлом — мудрецы одной масти…
— Ты прочел надпись, Чэн? — очень серьезно спросил Друдл, и серьезность шута испугала Чэна-Меня больше, чем суетливость Железнолапого.
— Или тебе рассказал эмир Дауд?
Чэн-Я не выдержал его вопрошающего взгляда и опустил глаза. На стол. А рядом со столешницей торчал набалдашник рукояти Меня-Чэна. А на нем покоилась наша правая рука. А на руке, поверх кольчужной перчатки были приклепаны небольшие овальные пластины.
А на одной из них…
Чэн-Я напряг зрение, пытаясь разобрать вязь знаков, выбитых на пластине. Упрямые значки не сразу захотели складываться в слова; зато когда все-таки сложились…
Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби.
Вот что было написано на перчатке… на руке… на нашей руке.
— Я прочел надпись, Друдл, — хрипло пробормотал Чэн-Я. — Да, я прочел ее…
И немного погодя закончил:
— Только что.
Шут искоса взглянул на ан-Танью, и понятливый Кос мигом наполнил кубки, провозгласил витиеватый и не совсем приличный тост за единственную розу в окружении сплошного чертополоха; все дружно выпили, маленькая Чин попыталась ограничиться вежливым глоточком, что вызвало бурный протест окружающих, а Фальгрим даже поперхнулся недожеванной долмой, и Диомед принялся хлопать Беловолосого по спине, но отбил себе всю руку, и…
И никто не заметил, что Коблан обошел стол и встал за Моей-Чэновой спиной.
— Те доспехи из сундука, — тихо, но вполне слышно прогудел Коблан, — они… Их делал мой предок. Тоже Кобланом звали… А делал он их для аль-Мутанабби. Когда тот еще не был эмиром.
— А кем он был? — спросил я, не оборачиваясь.
— Поэтом он был, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби, лучшим певцом-чангиром от Бехзда до западных отрогов Белых гор Сафед-Кух, — вместо Коблана ответил Друдл, умудряясь одновременно швырять косточками от черешен в смеющегося Диомеда. — Помнишь, Железнолапый, как в ауле Хорбаши…
Пожалуй, Чэн-Я сейчас не удивился бы, если бы Коблан кивнул и подтвердил, что они с Друдлом лично знали легендарного аль-Мутанабби, чьи времена даже для Блистающих моего поколения — а наш век несравним с жизнью Придатков — тонули в дымке почти нереального прошлого.
Нет, не это хотел сказать шут Друдл. Совсем не это.
— Конечно, помню! — счастливо рявкнул кузнец. — Ты еще спорил со мной, что «Касыду о взятии Кабира» никто уже целиком не помнит! А я тебя, ваше шутейшее мудрейшество, за ухо и на перевал Фурраш, в аул! Как же мне не помнить, когда ты перед мастером-устадом тамошних чангиров на колени бухнулся, а он так перепугался, что и касыду тебе раз пять спел, и слова записал, и вина в дорогу дал — лишь бы я тебя обратно увел!
— Что ты врешь! — перебил его раскрасневшийся Друдл, хлопая злосчастной тюбетейкой оземь. — Это я тебя оттуда еле уволок, когда ты им единственный на весь аул молот вдребезги расколотил! И добро б пьяный был — нет, сперва молот разнес, а уж потом…
— Да кто ж им виноват, — искренне возмутился кузнец, — что они пятилетнюю чачу в подвалы прячут и тройной кладкой замуровывают! Не кулаком же мне этакие стены рушить? А молот в самый раз, хоть и никудышный он у них был… таки пришлось в конце кулаком. И потом — я им через месяц новый молот привез, даже два!.. и стенки все починил…
Кузнец набрал в могучую грудь воздуха, явно желая еще что-то добавить, возникла непредвиденная пауза, и в тишине отчетливо прозвучал негромкий голосок Ак-Нинчи.
— Спойте касыду, Друдл, пожалуйста…
Друдл зачем-то сморгнул, словно пылинка ему в глаз попала, поднял с пола свою тюбетейку, водрузил ее на прежнее место — и вдруг запел странно высоким голосом, время от времени ударяя себя пальцами по горлу, как делают это певцы-чангиры, когда хотят добиться дрожащего звука, подобного плачу.
Удивленно слушал поющего шута Фальгрим, прищелкивали пальцами в ритме песни Диомед и ан-Танья, чьи глаза горели затаенным огнем, сосредоточенно молчала Чин — а Я-Чэн повторял про себя каждую строку… и вновь пылал Кабир, грыз удила гнедой жеребец, скрещивались мои сородичи, умевшие убивать, легенды становились явью, прошлое — настоящим и, возможно, будущим…
«А ведь он сейчас совершенно не такой, как обычно, — думал Чэн-Я, — нет, не такой… никакого шутовства, гримас, ужимок… Серьезный и спокойный. Нет, сейчас…»
«…нет, сейчас Друдл мало похож на Дзюттэ Обломка, — думал Я-Чэн, — сейчас он скорее напоминает своего второго Блистающего, Детского Учителя семьи Абу-Салим. Мудрый, все понимающий и… опасный. Две натуры одного Придатка, у которого два Блистающих…»
Сухой и громкий, неожиданно резкий стук наслоился на пение Друдла, жестким ритмом поддержав уставший голос, как кастаньетами подбадривают сами себя уличные танцовщицы и лицедеи-мутрибы — оказывается, Чэн-Я даже не заметил, как вслед за Диомедом и ан-Таньей тоже стал прищелкивать пальцами, словно обычный зевака, слушающий на площади заезжего чангира.
Только большинство кастаньет Кабира черной завистью позавидовало бы тому, как могли щелкать стальные пальцы правой руки Меня-Чэна.
Друдл умолк, а Коблан еще некоторое время раскачивался из стороны в сторону, будто слышал что-то, неслышное для всех — отзвук песни шута, звон струн сафед-кухского чангира, топот копыт гнедого жеребца, несущего мимо дымящихся развалин удивительного Придатка по имени аль-Мутанабби.
— Что ж это получается, — забывшись, прошептал Я-Чэн, и в шепоте отчетливо зазвенела сталь, холодная и вопрошающая, — выходит, это все правда?.. выходит, вначале мы все были Тусклыми? Неужели мы и впрямь появились на этот свет, чтобы убивать — и попросту забыли о кровавом призвании?! Забыли, а теперь вспоминаем, и нам больно, нам стыдно, мы громоздим одну легенду на другую, кричим, что мы — Блистающие… а на самом деле мы — Тусклые!.. врет легенда — первым был Масуд, проклятый Масуд-оружейник, и его мечи были первыми, а лишь потом мы убедили себя, что мы — клинки Мунира!.. и разучились делать то, для чего рождались, и первым было Убийство, а Искусство — вторым, хоть и не должно так быть!..
Все с молчаливым недоумением смотрели на Чэна-Меня. Еще бы! Мало того, что Я-Чэн заговорил одновременно на языке Блистающих и языке Придатков — так я еще и Тусклых приплел… а что об этом могут знать Придатки?!
Хотя… А что, собственно, я — просто я, Высший Мэйланя прямой Дан Гьен — знаю о Придатках?
Что мы все знаем друг о друге?
Много. И в то же время — ничего.
Значит, должно было случиться то, что случилось, привычная жизнь должна была вывернуться наизнанку, трава на турнирном поле должна была стать красной, а волосы шута Друдла — белыми… — и все для того, чтобы мы с Чэном впервые сознательно протянули руку друг другу.
Руку Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби.
Руку из сундука, где хранится одежда, которую надевали Придатки для защиты от Блистающих, бывших тогда Тусклыми.
Люди — для защиты от оружия.
А потом Время сложило весь этот хлам в сундук и захлопнуло крышку…
3Заснуть я так и не смог. Уж как ни старался — не спалось мне, и все тут.
Придатки давно разбрелись по отведенным им комнатам, Блистающие мирно почивали на своих крючьях да подставках — Гердан-хозяин просто у стены — тьма лениво копилась в углах, растекаясь по полу; а я слегка покачивал левой кисточкой и монотонно считал про себя — один, два, три…
Придатки давно разбрелись по отведенным им комнатам, Блистающие мирно почивали на своих крючьях да подставках — Гердан-хозяин просто у стены — тьма лениво копилась в углах, растекаясь по полу; а я слегка покачивал левой кисточкой и монотонно считал про себя — один, два, три…
Нет. Не получается.
Картины недавнего прошлого проплывали в сознании, подобно осенним листьям в горном ручье — вот церемония Посвящения у Абу-Салимов, вот я решаю судьбу турнира, вот турнир вместе с вежливым Но-дачи решают мою судьбу… скрипучий голос (голоса?) трех кинжалов-трезубцев, чей Придаток стоял рядом со мной, проваливающимся в беспамятство…
Желтые листья ушедших дней и событий в извилистом ручье моей памяти, желтые листья плыли и плыли, в страхе огибая холодный меч рассудка — вот Шешез и его поручение заняться поиском Тусклых, вот шут Дзюттэ Обломок с его сумасшедшей идеей… вот Чэн у наковальни, помогает Повитухе Коблану ковать железную руку… вот домашний арест, жалобный звон Волчьей Метлы за окном и слепая ярость, заставляющая стальные пальцы сомкнуться на рукояти… первое ощущение цельности с Чэном… убитый чауш и крик Фархада… клинки Мунира… рука аль-Мутанабби…
Что-то исчезло. Чего-то не хватало мне сейчас, сию минуту — и потеря была незаметна и бесконечно важна. Словно некий порыв, до того владевший мной и толкавший вперед, внезапно иссяк и исчез.
Это было неприятно и удивительно, как если бы уже войдя в удар, я вдруг понял, что не имею ни малейшего желания довести этот удар до конца.
Заболел я, что ли?
Нет. Просто мир Придатков, мое с Чэном взаимопроникновение и железная рука — все это незаметно отодвинуло на второй план суть и смысл моего прежнего существования.
Модный узор на новых ножнах и светские Беседы с Волчьей Метлой и Гвенилем; размышления о том, что пора бы женить своего Придатка и лет через пять-семь всерьез задуматься о подготовке нового — или подождать Чэновых внуков, если сам Чэн не растолстеет и не заболеет; выезды в город, в гости; подготовка к очередному турниру — словом, жизнь Высшего Мэйланя прямого Дан Гьена по прозвищу Единорог до смертей на улицах Кабира и до вероломного удара Но-дачи.
Мысли о самоубийстве, боль и страх, и жар от пылающего горна, и мечты о мести, сладкой и хмельной мести; и стальные пальцы на моей рукояти — то мертвые и недвижные, то живые и помнящие; и убитый чауш, и легенда о клинках Мунира, и многое, многое другое — да, это я сейчас, сегодня и сейчас…
Ну и что дальше?!
Мои собственные переживания и близость с Чэном, а главное — стремление знать, узнавать и копаться в том, что было, что могло бы быть — все это затмило реальную возможность мести, реальных (или нереальных) Тусклых и поручение Шешеза.
Короче, будь моя воля — никуда бы я не ходил, никого бы не искал, а только спрашивал бы да размышлял.
Месть меня больше не интересовала. Считайте меня рохлей, зовите меня трусом — сверкать я на вас всех хотел. Руку, оставшуюся на турнирном поле, уравновесила рука, обретенная в кузнице Гердана Шипастого Молчуна и Повитухи Коблана. Потеря — находка, боль и горе — радость открытия нового. Теперь мне нужен был новый повод для мести, чтобы идти по Пути Меча с гневом и страстью, или…
Вот так-то… Или не так, а просто ночь и тишина морочат меня, навевая мысли, которые утром развеются, подобно туману… Посмотрим… посмотрим.
— Ты спишь, Единорог? — еле слышно доносится из угла.
Это Детский Учитель. Тоже заснуть не может, что ли?
Молчу. Пусть думает, что сплю.
— Притворяется, — уверенно отвечает второй голос, вне всяких сомнений принадлежащий Обломку. — Хитрый он стал, Наставник… Скоро штопором завьется от хитромудрости своей, и будет пробки истины из бутылей бытия выдергивать! Дашь пробочку на бедность, а, Единорожа?
— Не дам! — раздраженно бросаю я и тут же понимаю, что дальше притворяться спящим бессмысленно.
— Не спит он, Наставник, — как ни в чем не бывало сообщает Обломок, адресуясь к Детскому Учителю. Слово «Наставник» он произносит со странным насмешливым уважением. Так мог бы называть сына, вышедшего в мастера, умудренный жизнью и опытом отец — хотя Дзюттэ можно считать кем угодно, но только не умудренным.
Интересно, а сколько лет Обломку?
И почему я никогда не видел Блистающих с такой внешностью, как у него? Только потому, что он — шут? Так не родился же он шутом…
— Это я во всем виноват, — вдруг заявляет Детский Учитель. — И нечего, Дзю, меня успокаивать! Мое слово было последним, мне и отвечать!..
— И вовсе не твое, а мое! — бросает Обломок, а я слушаю их перепалку, и ничего не могу взять в толк. Гвениль тоже вину на себя брал — дескать, не проиграй он турнирную рубку Но-дачи, все было бы в порядке. Я уж устал ему твердить: брось, Гвен, судьбу не разрубишь, я хоть живой остался, а сколько Блистающих на улицах Кабира ушло в Нюрингу? То-то же!..
Теперь еще один виноватый выискался. Он-то здесь при чем? Ведь не Детского Учителя слово, и уж тем более не шуточки Дзю — я, я последнее слово о турнире сказал, еще у Шешеза в гостях!
— А что ты должен был им ответить?! — яростно шипит Дзюттэ. — Что ты согласен, что из-за какой-то Шулмы — если она вообще существует! — клан Детских Учителей покроет ржавчиной почти восемь веков благоразумия и станет учить юных Придатков убивать?! Что ты, как Верховный Наставник, готов стать Диким Лезвием и других сделать такими же?! Ты это должен был сказать, да?!
Так, сейчас они всех перебудят… Впрочем, любопытство уже проснулось во мне, а остальным просыпаться вроде бы и не к чему.
— Тихо! — командую я лязгающим шепотом, и, как ни странно, они мгновенно умолкают. — Вы меня зачем будили? Без зрителя ругаться скучно?! Значит, так — или вы без воплей объясняете мне, в чем дело, или — клянусь клинками Повитухи Масуда! — я…
Договаривать мне не пришлось. Упоминание о клинках пришлось как нельзя кстати — Дзюттэ и Детский Учитель мигом угомонились.
— Ты что?! — с некоторым испугом брякает Обломок. — И впрямь дурак… Кто ж такими именами ночью бросается?! Я думал, дурнее меня никого нет, а оказывается…
Тьфу ты, пропасть! Оказывается, я в запале имена Повитух перепутал. Хотел Мунира вспомнить, а мне на клинок Масуд подвернулся!
Даже в темноте я вижу — нет, скорее чувствую — как они переглядываются. Конечно! Во-первых, если дурак-Единорог такими именами бросается, то он их наверняка знает. Спрашивается — откуда? Предположить, что от Придатков — нет уж, Дзюттэ, конечно, тоже дурак, но не сумасшедший. И потом — может, я с умыслом Масуда, Повитуху Тусклых, помянул? Мало ли…
— Ладно, — наконец решается Детский Учитель, — начистоту так начистоту. От Кабира до Мэйланя сколько дней пути?
Он что, в Мэйлань собрался? Родичей моих проведать?
— Недели три, — отвечаю, — с лишком. И коней не жалеть. А если с караваном, не спеша — так и поболе будет. А что?
— Ничего. А от Мэйланя до Кулхана?
Кулхан — это пески на северо-востоке от Вэя, окраины Мэйланя. Я и не был-то там ни разу… ведь по-мэйланьски «кул-хан» — «плохие пески».
И не просто, а очень плохие.
— Ну… не знаю. Дня три, если тропы выучить. Или кого-нибудь из Охотничьих ножей в проводники взять.
— А если наобум?
— Тогда — неделю. Или вообще не доберешься.
— Так… Ну а если через Кулхан насквозь пройти и взять еще севернее? Там что?
Ишь, заглянул! Я и не слыхал, чтоб кто-нибудь в этакие дебри забирался… зыбучка там, если верить слухам. То есть это в Кулхане зыбучка, а за ним…
— Ничего, — отвечаю. — Конец света. Восьмой ад Хракуташа, где Ушастый демон У плохих Придатков перековывает.
— Да? — вмешивается Обломок. — А нам сказали, что там Шулма.
— Какая еще Шулма? Кто сказал?
— Друг твой один, — невесело хихикает Обломок. — Близкий. Длинный такой, слабо изогнутый, рукоять чуть ли не в полклинка, а гарды и нет-то почти. Руки Придаткам рубить любит.
— Но-дачи?!
— Он самый… Ну что, Наставник, рассказывай…
И Наставник рассказал.
4По словам Детского Учителя, дней за десять до того, как произошло первое убийство в Хаффе на открытом турнире, к нему явились гости.
Но-дачи явился, потом еще один Блистающий, очень похожий на Но-дачи, но совсем маленький, не больше самого Детского Учителя; и трое странных кинжалов с узким граненым клинком и длинными острыми усами выгнутой гарды, отчего сами кинжалы сильно напоминали трезубцы, снятые с древка.
(Вспомнил я турнир, кинжалы эти вспомнил, как они Но от меня да Чэна беспамятных уводили; голос их скрипучий вспомнил, Придатка нескладного, одного на троих — и не сказал я ничего, только кистью качнул Детскому Учителю семьи Абу-Салим: продолжай, мол…) …Говорил, в основном, Но-дачи. Остальные молчали. Плохо как-то молчали. С вызовом. Короткий Блистающий сперва даже имени своего не назвал, а по виду его род определить не выходило. Кинжалы-трезубцы велели звать их Саями, а больше ничего не добавили.