Жизнь удалась - Андрей Рубанов 15 стр.


— А еще, — предложил он, — можно тебя под бывшего священника заделать. Ежик, суровый мудрый взгляд, свитер под горло. Что скажешь? Тебе пойдет…

— Я бы тебе треснул по уху, — с сердцем ответил Никитин, — да руки заняты. Но гляди, если что — я тебя зубами загрызу…

Это вряд ли, засмеялся про себя Кирилл Кактус. Ты же бывший хоккейный вратарь, откуда у тебя зубы? Ты давно искусственные вставил…

— Извини, Иван. Я шучу. Пытаюсь тебе дух поднять.

— Моего духа на пятерых таких, как ты, хватит.

— Сун-Цзы сказал: если ты слаб, делай вид, что силен; если ты силен — изображай слабого. Таков путь к победе…

— Не умничай. Что с паспортами?

— Большой выбор. Умеренные цены. Я даже сам удивился. Есть идеальные азербайджанские, армянские. Казахстан. Есть грузинские, но там нужна фотография на красном фоне, а мы ее не сделали. Есть туркменские…

— Я что, похож на туркмена?

— Не дергайся. Порежу щеку.

— А мне похрен.

— Кстати, на туркмена ты действительно похож.

Знаю, уныло усмехнулся про себя Никитин. Есть в роже, всегда была — косая линия, татарская, или скорее даже некая неопределенная, общеазиатская, округленность. Лицо развивается как бы спиралью, от бледного носа с квадратным, вдавленным концом — к окраинам плоских щек; от хищных, низких бровей — ко рту. Спасают пронзительно голубые глаза и правильные скулы.

Когда-то ведь была открытая, в меру лукавая физиономия, круглая, простая, как брежневская монетка. Что-то от Гагарина, что-то от Кадочникова, а платиновая, рано образовавшаяся седина — прямо от первого российского Президента.

А сейчас вон оно, из зеркала зырит лоснящаяся морда, дряблые мешки, ямы, кривые овраги нездоровых морщин…

Ну, и главное: по всему лицу мелкие, беловатые шрамы, десятки, один на другом. От тяжелой резиновой шайбы, тысячу раз влетавшей в глаза, в губы, в нос. в лоб.

Первый раз ему попало в десять лет. В семьдесят третьем году. Рубились тогда с друзьями на речке. Полевые игроки на коньках, вратари в валенках и телогрейках. Бугай Щагин из восьмого «б» сделал щелчок от синей линии (боже, какая синяя линия на речном февральском льду в серой, полуголодной русской деревне? — ан нет, чертили эту самую линию, и площадку вымеряли, и даже пятаки для вбрасывания отмечали краской, так уважали мальчишескими сердцами хоккей); момент удара Иван не видел. Упал на всякий случай на колени. Шайба угодила в верхнюю губу. Рот в пылу борьбы был приоткрыт, и увечье получилось смешное: собственным зубом пробило щеку, насквозь. Иван надувал ее, и воздух с тонким свистом вытекал через дырку. Слюна выходила мелкими багровыми пузырьками. Пацаны смеялись. С тех пор Иван взял за правило держать зубы сцепленными. Дышал через нос. В газете «Советский спорт» он прочел, что в легендарной канадской лиге некоторые вратари суют в рот капы, как боксеры.

Потом, уже в клубе, ему дали маску, почти как у Третьяка. Из железной проволоки. Но если шайба попадала в лицо, прутья проминались и ранили. Каждый раз все, кто был на поле, подкатывали в такой момент к нему, стражу ворот, — чтобы ободряюще пнуть клюшкой в щиток, а виновник выстрела приносил немногословные, однако искренние извинения. Иван молчал, как скала. Какие извинения? Он хоккейный вратарь, смертник, он боли не чувствует.

За каждую тренировку он принимал на себя по две-три сотни выстрелов. Плечи, колени, бедра, локти, пальцы — все было синее. Тренер давал мази, растирки — капсин, меновазин. Почти помогало.

Ужаснее всего — если шайба шла низом и попадала под щиток Там, в вырез, вставлялся носок конька, торчала практически голая ступня, пальцы и подъем, укрытые только кожей ботинка; хуже нельзя представить, если попадало в тонкие кости, особенно — в мизинец. А ведь отскакивало — назад, в поле, а ты — стой, держи ворота, играй, парируй, работай.

Потом перевели к мастерам. Там Иван, шестнадцатилетний, затосковал. Мастера стреляли страшно. Шайбу увидеть нельзя, невозможно. Куда влетит, куда отскочит — неизвестно. Одно понятно — если больно, значит, не гол; значит, попало в тебя, а не в сетку. Не хоккей, а убийство. Два раза он получал на тренировках точно в горло. Месяц после этого разговаривать не мог.

Спустя время в довольно проходном матче первой лиги первенства Союза семнадцатилетний, подающий надежды голкипер Иван Никитин встал основным.

Во втором тайме кто-то из чужих сгоряча въехал в него, уже накрывшего шайбу, ковырнул крюком локоть. Играли дома. Четыре тысячи зрителей взвыли. Весь пятак съехался защищать вратаря. Пошли махаться. Дворец заревел. Судья удалил по двое с каждой стороны. Но этот хруст, и пластмассовый стук сброшенных шлемов — а настоящая хоккейная драка идет без шлемов, — и алые пятна крови на молочно-белом льду, и азарт, и восторг — Иван понял, что кроме хоккея, ему ничего от жизни не нужно.

В следующей игре он отстоял на ноль, взял буллит, заработал две минуты штрафа за грубую игру и уважение мастеров.

А все равно — лучше всего ему стоялось и игралось тогда, в детстве. В валенках и телогрейке, на речке.

Отдайте мне мою телогрейку, и валенки, и первую клюшку, тысячу раз обмотанную синей, лопающейся на морозе изолентой. Отдайте детство, и ощущение первой победы, и первый вкус соленой крови.

Не отдадут, не вернут. Все забрано, все отдано без остатка.

Помолчав и загнав обратно в углы памяти картинки хоккейного детства — кажется, ставшие за тридцать с лишним лет еще более яркими, — Никитин тихо сказал:

— Жалко его.

— Кого? Матвея? — Кактус сощурил глаз. — Ты лучше себя пожалей. Не хочешь себя — тогда меня. Кактуса… Я Матвея жалеть не собираюсь. Я его никогда не любил.

— Знаю.

— Не то чтоб не любил, неправильное слово… Не понимал. Ни его самого, ни того, как у него так ловко жить получалось. Здоровый, богатый, жена красавица. Шикарный бизнес. Машина за семьдесят тысяч… Не буду я его жалеть. Я, знаешь, хорошо запомнил один момент. Примечательный случай. Характерный. Давно дело было. В девяносто восьмом. Помнишь, дефолт был? Когда в течение трех дней деньги в пять раз обесценились?

Никитин утвердительно помычал.

Процесс бритья не доставлял Кактусу никаких хлопот. Любые действия, так или иначе связанные с прикосновением остро отточенного металла к человеческой плоти, производились им ловко, без единого лишнего движения.

— Приехал я к Матвею, — говорил он, удаляя бритвой твердую пегую щетину с намыленного подбородка своего бывшего босса. — В офис приехал. Я любил к нему в офис приезжать. Нарядно, уютно. Респектабельно. Картиночки на стенах. Захожу — а он сидит себе и журнал читает. Коньячку рюмочка, пиджачок, галстучек. Креслице кожаное. А главное — сам такой спокойный, такой, бля, позитивный весь… Как же ты жить теперь будешь, спрашиваю я. Ты же импортер! Первым под удар попал! Твое вино в пять раз подорожало, кто его будет покупать? А он улыбается и говорит: «И не такое видали». В Москве — полный ступор, все ходят как в воду опущенные, все всем резко задолжали, вдоль дорог рекламные щиты висят с одним словом: «Прорвемся». А этому нашему винному королю — все божья роса. Сытый, стабильный, чисто выбритый… Вот за что он мне никогда не нравился. За спокойствие свое. Слоновье. За то, что никогда не нервничал ни по какому поводу. Другой бы истерику закатил, сидел бы бледный, волосы дыбом. Или наоборот — дверь на ключ, сам домой — и в запой на неделю. А этот…

— Ну и молодец он, значит, — резко, но тихо произнес Никитин. — Знал, как неприятности переживать…

— Не знал! — Кактус повысил голос (что это он так покраснел, подумал Никитин; больная тема, что ли?). — Это у него само получалось! Само, понимаешь? Дар от бога. Нервы крепкие. Мне б такие нервы — я б, знаешь…

— Что ты бы? Что бы ты тогда сделал?

Кактус яростно выдохнул:

— Ты прав. Ничего бы не сделал. Могу сказать, почему. Потому что я — Кирюха Кактус! У меня ноги кривые, глаза слепые, сам — метр с кепкой! Чтоб копейку на хлеб добыть, я людей резал! Сам все знаешь! Я пять раз под следствием был! Денег вечно нет, покоя нет… жизни — нет! А этот — вагон винища пригонит, продаст тихо-тихо, в свою козырную тачку сядет, галстучек поправит — и к жене. С полными карманами…

Нервы у него в порядке, подумал Никитин. Нормальные нервы. Получше, чем у многих. Сам весь красный от злости, а бритвой ведет, как хирург. Нервы тут ни при чем.

— А его жена? — продолжал Кактус. — Такую жену иметь — опасно для жизни!

— Ты что, знаком с его женой?

— Не то что знаком, но — типа «был представлен». Опять же в офисе. Ты, Иван, когда-нибудь видел реально гладкую женщину? Не содержанку дорогостоящую, не рублевскую дуру, обклеенную стразами, а такую женщину, у которой каждый квадратный сантиметр тела — произведение искусства? Мерцает и отсвечивает? Где все со всем в охуенной гармонии? Где ногти на ногах в цвет глаз покрашены, а машина подобрана в тон сумочке? Там, Иван, такое… Там сразу видно, что в каждую пуговку столько идей вложено, столько энергии и денег, что страшно становится…

— Ее тебе тоже не жалко?

— Ее? Ее мне меньше всех жалко. Я вообще женщин жалеть не склонен. Современные бабы — они как бандиты. Всегда при своих остаются. Или в нуле, или в плюсе. Тем более здесь, в Москве. Тем более сейчас… Они теперь все очень сильные. Хитрые. Быстро адаптируются. И жена Матвея — теперь уже, сам понимаешь, вдова — как раз такая. Она быстро себе другого найдет.

— За что ты их ненавидишь? — тихо спросил Никитин. — Люди научились красиво жить за сравнительно небольшие деньги — а ты злобствуешь…

— Ничего подобного.

— Значит, завидуешь.

— Это не зависть, — быстро ответил Кактус. — Это не зависть! Это печаль. Почему одним все, а другим ничего? Почему одни в говне, а другие в шоколаде?

— Вступи в партию коммунистов. Они думают, что все равны.

— Зачем? Что, при коммунистах было по-другому? «Все равны»… Равны, да не совсем. Это вечная тема, понимаешь? Одним по жизни — прямая гладкая дорога, а другим — козья тропа. Что-то я не припомню, чтоб Матвей свои деньги кровью и потом поднимал. Нет. Тихо сидел, проблем не искал. Складывал рублик к рублику. А главное — он такой же, как и все! Налоги не платит и не платил. На таможне — тоже, Хитрован, каких мало. Но нет — гуляет спокойно. Бабла — как грязи. Нет, господин депутат, мне твоего Матвея не жалко. Таким самая дорога — в уютную могилку…

— Все-таки ты страшный человек.

— Зато ты у нас добрый и хороший. Пользуешься народной любовью.

— Клянусь, — зарычал Никитин, — я сейчас встану — башку тебе разобью. Руки заняты — ногами все сделаю. Не зли меня, понял? И так тошно.

Кактус кротко хмыкнул.

— Нет, Ваня. Не я тебя разозлил. Это сам ты на себя злишься. Сочувствую. Но поделать ничего не могу.

— Я не злю тебя, Иван, — еще более кротко возразил он. — И в мыслях нет. Ты лучше подумай вот о чем. Есть люди хорошие и добрые, есть злые и страшные. Я не мальчик, на людей насмотрелся, и вот что знаю: если присмотреться ко всякому добряку, даже самому наидобрейшему — только внимательно, понимаешь? внимательно! — то за его спиной, в тени, всегда можно увидеть другого человека. Страшного. С ножичком. Какого-нибудь вонючего Кактуса…

— Ты, Кирюха, значение своей персоны сильно преувеличиваешь.

— Может, оно и так. Только не забудь, что для тебя сейчас я — самая важная персона.

Кактус удалил полотенцем остатки мыла с лица бывшего депутата и вдруг на секунду замер — с ним опять произошло то, что регулярно беспокоило всю жизнь, а в последние месяцы повторялось по нескольку раз в день с настораживающей регулярностью. Кто-то невидимый, бестелесный, сильный и опасный появился сзади и потрогал за затылок. То ли шершавой, холодной клешней, то ли страшной когтистой лапой. То ли даже широко разинутой клыкастой пастью приноровился, чтоб кусок черепа отхватить… Полумиг полуужаса. Кто? Что? Зачем? А главное — за что? Ладно, «за что» — известно… Тут же, как будто в спешке, до рождения настоящего испуга, дурной морок исчез.

Кирилл про себя ухмыльнулся. Нет, нервы мои в порядке. Руки не дрожат, в груди — прохлада. Нормальные нервы. Получше, чем у многих. А затылок ломит из-за погоды. Давление меняется. Не будь мои нервы крепкими — я не ввязался бы в эту дикую историю. Не торчал бы здесь, умащивая лосьонами физиономию бывшей восходящей политической звезды. Все будет хорошо. Всех обманем, сами уйдем огородами. На послезавтра у нас два билетика куплено. Из Домодедова. Москва — Вена. Бизнес-классом, кстати. В аэропорту нас будут ждать. Чтоб поймать. А мы — не приедем. Билетики специально взяты, чтоб погоню запутать. Те, кто погоню ведут, сейчас сидят себе, пиво пьют и телевизор смотрят. И думают, что послезавтра нас спокойно повяжут. А мы — не приедем. Никто никуда не полетит. Послезавтра, нас не отыскав, они сильно расстроятся, пиво пить перестанут и искать начнут со всей энергией и злобой — но мы еще что-нибудь придумаем. Мы ребята серьезные и уходить будем серьезно. Пусть ищут. У зайца одна дорога, а у охотника — много.

А что касается виноторговца Матвея Матвеева — ему просто не повезло.

12. Подруги

Через два дня Матвей позвонил. Пригласил ее в ресторан. Она согласилась. Вечером спустилась в двор, опоздав всего лишь на двадцать минут. Он стоял возле своего авто, хорошо улыбался. Приятный парень. Нормальный.

— Привет, — сказала она, глядя ему в глаза и там обнаруживая то, что хотела.

Она ему нравится. И еще как.

— Извини, что опоздала.

— Ерунда, — ответил он. — Иди сюда. Посмотри, что у меня есть.

«Иди сюда» произнеслось негромко, интимно. Марина повиновалась. Сразу признавшись себе: куда бы ни позвал ее этот молодой человек с честным лицом и свободными движениями рук — она пойдет. Не от любви — помилуйте, какая любовь на первом свидании? — и не от симпатии даже, а от любопытства. От жадного дамского интереса.

Он открыл багажник Замок щелкнул басом, внушительно.

Внутри покоился букет, огромный, влажный. Розы. Крупные. на метровой длины стеблях.

— Нравится? — Да.

— Это тебе.

— Спасибо.

Она засмеялась, приняла на руки хрустящий, благоухающий груз. Отправила, поверх темно-бордовых бутонов, специальный взгляд. Если смотреть на мужчину сквозь только что подаренный тысячерублевый набор цветов, взгляд становится специальным сам по себе.

Нет, она впечатлилась не цветами. Нежнейшие, бархатные розы выглядели замечательно и пахли тоже, но она, в свои девятнадцать, видала букеты и получше. Багажник — вот что поразило Марину. Стерильно-чистый. Ни пятнышка грязи. Ни пылинки. Никаких грязных тряпок, мятых ведер, никаких канистр и ржавых железок. Промасленное, неприглядное барахлище, обычно под завязку забивающее кормовые отсеки автомобилей, в том числе у ее собственного отца, — здесь отсутствовало. Пусто, чисто. Почти слишком чисто, но не слишком, а так. как надо.

Сели и поехали.

Она не стала скромничать.

— Боже, что за запах в твоей машине!

— Миллионерский, — скромно признался Матвей.

— Это как?

— Натуральная кожа, — перечислил он, — красное дерево, пластик. Плюс шампунь для кожи, мастика для красного дерева, полироль для пластика…

— …и парфюм, — добавила Марина, втягивая ноздрями пряную атмосферу своего нового и лучшего мужчины.

— Пако Рабанн.

— Я так и знала! Зачем ты сказал! Я бы угадала сама!

— Не сомневаюсь.

Помолчали — приятно, в приторном предвкушении дальнейшего. Взяли паузу.

— А ты, значит, миллионер?

— Ни в коем случае.

— Но в миллионерских запахах разбираешься.

Тут скула Матвея прокатилась вниз и вверх, опять обозначилась синяя жилка поперек виска, губы жестко — даже жестоко — сжались и вновь разомкнулись:

— Надо, — сообщил он, — носить на себе запах денег, и тогда деньги появятся. Они придут на запах.

…И девочки тоже придут, добавила умная Марина мысленно. Они — девочки, самочки, отважные охотницы за перспективными мальчиками — сбегаются на упомянутый аромат мгновенно. Они его нутром улавливают. Гляди, мать, как у него здесь чисто, в салоне его машины, как блестит гладчайшая кожа мягчайших кресел, как тут все здорово продумано, в этой огромной сверкающей лодке, предназначенной для катания по асфальтовым рекам! Ни пыли, ни грязи, ни песка, ни забитой сигаретными останками пепельницы, ни кошмарного амбре копеечного дезодоранта.

У него таких, как ты, пять или семь минимум, сказала себе она и взгрустнула. Он катает девочек на своем шикарном крейсере, имеет их — возможно, прямо здесь же, на кожаных подушках, — а потом пылесосом и щеткой удаляет вещдоки, следы, всякие волосы там или окурки со следами помады… Отсюда — и избыточная чистота. У такого приятного мужчины с вальяжными манерами и дорогими часами на сухом интеллигентском запястье наверняка десяток подружек, он жизнелюб, это видно; обойтись одною — не его стиль; будь осторожна, дорогая, не растай, не изображай мороженое, изобрази что-нибудь другое…

Но не смогла, изобразила, растаяла еще до ресторана, а там — сдалась окончательно, не нашла сил противостоять обаянию, поддалась естественной красоте его поведения, его жестов, его бесконечных, тихим хриплым баритоном поданных вопросов. Тебе удобно? Тебе интересно? Вкусно? Сладко? Не дует? Не душно? Не скучно? Не жестко сидеть?

Нет, любимый. Не дует, не скучно; все идеально; все здорово, все хорошо.

— Десерт будешь?

— Нет, пожалуй. Нет… Спасибо…

— Блюдешь фигуру?

— Можно и так сказать.

— Фигура — не главное.

— А что главное?

— Знал бы ответ — вышел бы в дамки.

Помолчали, посмотрели друг на друга, утонули друг в друге, вдруг опомнились, очнулись, вдруг решили, что незачем. Пусть оно несет нас туда, где мед и перец, где соль и сахар, где любовь и последствия. Где жизнь и гибель.

Назад Дальше