Жизнь удалась - Андрей Рубанов 26 стр.


— Конечно. Но я его не трогал. И близко не подходил. Он мне не нужен. Это левый крендель. Я с ним особых дел никогда не имел.

Капитан проделал амортизирующий жест.

— Тебе сорок два. И мне сорок два. Мы договоримся. Матвеев — твой коммерсант?

— Считается — мой.

— Ты с него имел?

— Как водится.

Капитан рассвирепел:

— Выражайся яснее! Гражданин Матвеев пропал без вести! Есть подозрение — погиб насильственной смертью! Сформирован круг подозреваемых!

— Отвечаю, командир, я его и пальцем не касался. Таких, как он, у меня пятнадцать человек. Каждый башляет по штуке в месяц, вот и весь мой кошт… Я ж скромный…

— Пятнадцать тысяч долларов в месяц — это скромный?

— Я ж отдаю! Ты что, не понимаешь? Я ж почти все — отдаю! Я ж не один! Я ж отчисляю! Я ж в системе! Ты чего, в натуре, мальчик, что ли? Ты меня реально удивляешь…

— Где Матвеев?

Авторитет Соловьев мудро вздохнул.

— Крест на пузе, начальник, — я не при делах. Ничего не знаю. И знать не хочу. Матвеев вино французское гонял из-за бугра, здесь толкал по кабакам, имел свой доход, людям — уделял, как положено. Больше я ничего не знаю. Моя задача — скромная. Сберечь интересы пацанов.

Капитан решил, что пора делать нажим.

— Ты мне свою пацанскую демагогию не толкай! Я ее прохавал сто лет назад!

Он вскочил, обежал стол и навис над клиентом, словно Змей Горыныч. Дракон, блюдущий закон.

— Кому и что ты там отчисляешь — я и без тебя знаю, и об этом мы еще поговорим в другом месте! А еще — в твой шкафчик оружейный заглянем! Сынок-то твой правду сказал! На тюрьму поедешь! Там твое место! Чего молчишь?

— А что тут скажешь? — с неожиданным философским спокойствием возразил авторитет, глядя в сторону. — Когда менты волну гонят — пацаны терпят.

— Что? — взвыл капитан. — Кто волну гонит? Я — волну гоню? Ладно! Успокоимся теперь оба!

Он схватил с пыльного подоконника графин с водой, крепко хлебанул из горла, а остальное — примерно литр — вылил прямо на голову авторитета; тот крупно вздрогнул и попытался сделать протестующий жест руками, но тут же огреб короткий удар в грудь, задохнулся и явно понял, что прочих резких движений лучше не делать. Свинец же дал волю своей ярости, рванул со стола пепельницу, забитую кривыми, потемневшими окурками, и швырнул содержимое в лицо недруга. Смрадные частицы пепла, кусочки табака прилипли к мокрому лицу авторитета, ко лбу, к ушам.

Соловей не пошевелился, — только зажмурил глаза и плотно сомкнул бесцветные губы, и сыграл сухими скулами.

— Где Матвеев?

— Не знаю!

— Кто и куда его вывез? — Не знаю!

— Ай, не спеши с ответом! Ай, не спеши! Он что, кому-то был должен?

— Конечно. Он же коммерсант. Они все друг другу должны. Такая ихняя жизнь.

— Чего ж ты молчал?

— Я думал, ты знаешь.

— Если б мы, менты, все знали, то вас бы, бандюков тухлых, на свете не существовало! Кому он задолжал?

— Начальник, это не моя тема.

— Зато — моя! — снова грянул капитан. — Зато — моя! Кому задолжал Матвеев?

— Одному политикану. — Соловей осторожно, плоскостью указательного пальца, очистил брови и глаза от табачной грязи. — Приезжему, с Урала. Не знаю фамилии. Но там — целая бригада. Сильная. Бывшие спортсмены. Свой фонд. Денег подняли и в Москву поперли. Матвей там висел на триста тонн.

— На триста тысяч долларов?

— Да.

— Что за фонд? Что за спортсмены?

— Мамой клянусь, я не в курсе. Я только посредника знаю.

— Имя? Фамилия? Погремуха?

— Насчет фамилии — не скажу. Звать — Кирилл. А погремуха — Кактус.

— Кто таков?

— Живодер и барыга. Банкует кайфом, а заодно всякие тонкие дела проворачивает. Это он Матвея пас и весь его должок курировал. Но деньги не его, не Кактуса, а того политикана.

— А что за кайф?

— Всякий. Кокс, марочки, экстази, еще какая-то хитрая химия. И гера бывает, и другое всякое…

— А ты сам — ширяешься?

— Давно слез.

— А Матвеев?

— Вряд ли. Не такой человек Не нашенский.

— А Кактус — вашенский?

— Нет. Я же сказал — живодер и барыга. Пацаны таких не любят. Я с ним всего один раз общался. Он, это… стремный малый. Понимаешь? Децил не в себе. Типа маньяка. С таким базарить — только жизнь себе портить. Для него люди — не люди, а тела и организмы…

— Тела и организмы?

— Ага.

— Давай его телефон.

— Я с ним дел не имел. И концов его — не знаю. Можешь проверить мою мобилу и записную книжку. Но вообще ты его найдешь легко. По Москве он — персонаж известный…

— Понятно. Что еще?

— Все, начальник. Больше ни грамма не знаю.

Капитан тяжело вздохнул. Посмотрел в пустоту.

— Извини, но этого мало. Совсем мало. Пока я этого твоего Кактуса не найду и твои слова не проверю — ты у меня посидишь в камере.

Соловей усмехнулся и снова обтер серое от пепла лицо.

— В камере — значит, в камере. Только я тебя ставлю в курс — сейчас сюда пацаны подъедут. С адвокатами, с баблом, со всеми делами. Кипеж будет. Ты же, я так понял, сам на сам работаешь, по-индейски. Типа незаконно. У тебя — дела нет! Угадал? Вот и давишь на психику. Я ж тоже не вчера родился, начальник Предлагаю по-другому. По-нормальному. Я тебе не соврал, и Кактус этот — тот самый, что тебе нужен. От души говорю. Отпускай меня сейчас домой. И ищи дальше. Если я тебе буду нужен — найдешь, как у вас говорят, по месту прописки…

Капитан вспомнил маленького мальчика в колготках и футболке с олимпийским мишкой, с настороженными глазами и почти пожалел и мальчика, и его неоднократно судимого отца. Он — сыщик, сотрудник МУРа — близко знал сотни профессиональных преступников, авторитетов, воров в законе, как удачливых, блестящих, богатых, так и насквозь нищих, полуграмотных, вечных клиентов следственных тюрем. Ни один из них не желал, чтобы дети продолжили их дело.

За окном вдруг как бы просветлело, и закружились белые хлопья.

— Снег пошел, — произнес капитан. Его голове полегчало. — Извини, я тебя пока здесь подержу. Пока твои слова не проверю…

— Тогда хотя бы в туалет выведи. Умыться.

— Это можно…

Свинец все-таки не повел авторитета вниз, на первый этаж, не посадил в «обезьянник». Прямо в присутствии Соловья — тот мирно сопел напротив — он набрал известные каждому сыскарю телефонные номера, назвал пароли (все равно они каждый день менялись) и через пятнадцать минут выяснил, что в городе Москве существует только один человек с именем Кирилл и прозвищем Кактус. Гражданин Кораблик, шестьдесят девятого года рождения. Капитан записал паспортные данные Кирилла Кузьмича, его адрес, подмигнул мрачному Соловью и двинулся с ним на выход.

— Если соврал — казню, — сообщил он авторитету на прощание, отдал ему паспорт и пошел прочь.

— Подвез бы, — осторожно сказал в его спину авторитет.

— Доберешься на метро.

— А машина у тебя хорошая. На зарплату, что ли, купил?

Сыщик ухмыльнулся.

— Автомобиль, в соответствии с законодательством, конфискован у лица, совершившего особо опасное преступление. А я — взял покататься. Еще вопросы есть?

Соловей покачал головой и молча поспешил вон из заведения, и капитан Свинец какое-то время с извращенным удовольствием наблюдал, как по мере удаления от ворот милицейской крепости, в пелене начинающегося полуденного снегопада, походка несчастного урки становится все менее торопливой и нервной, спина выпрямляется, и размах тонких длинных рук все снижает и снижает амплитуду.

Долго, не менее двух часов, капитан добирался по забитым улицам, через весь огромный город, на его северную окраину, в Свиблово, и там, в паспортном столе, раздвинув плечами плотную и потную очередь посетителей — особенно рьяным пришлось сунуть в нос красную ксиву, — из рук некрасивой девушки с красивыми волосами получил в обмен на шутку и улыбку и взмах той же ксивой ксерокопию формы номер один: картонной карточки с фотографией искомого гражданина Кораблика, идентичной той, что вклеивалась в общегражданский паспорт.

С фотографии смотрела сухая, твердая физиономия. Голый череп, хрящеватые уши, очки в круглой оправе а-ля Джон Леннон. Острый маленький нос. Бедноватый прямоугольный подбородок.

Всякий сыскарь знает, что фотография в паспорте имеет мало общего с оригиналом — в смысле портретного сходства. На первое фото (шестнадцать лет) вообще нет смысла смотреть. Мужчины на таких снимках — забавные недоросли с торчащими ушами и тонкими шеями. Женщины еще более забавны: убийственные лихие зачесы, жирно накрашенные, дико вытаращенные глаза, выпуклые яркие губы. Капитан не встречал ни одной женщины, которой бы нравилось ее собственное фото в паспорте. Второй снимок (сорок пять) более полно отражает реальность, но и здесь обман.

Еще больше загадок загадывают снимки из разыскных дел. Те самые, сделанные в следственных изоляторах, фас и профиль, на груди — белый номер на черном фоне. Клиент может быть кем угодно — хоть Леонардо да Винчи, хоть Леонардо ди Каприо, — но тюремное, в безжалостнейшем ярком свете, фото в ста случаях из ста делает его жутким злодеем, растлителем и душегубом, с полубезумным бешеным взглядом, с криво выдвинутой челюстью. Ощерившийся клиент проедает глазами объектив, упирается затылком в особую железную планку и подсознательно понимает, что тюремные архивы зафиксируют его на веки вечные именно такого вот: сверкающего глазами, волосы дыбом.

Но здесь и сейчас, внимательно вглядываясь в черно-белую ксерокопию черно-белой фотографии, капитан Свинец вспомнил въяве это лицо, доподлинно опознал эти глаза за круглыми стеклами, и этот узкий подбородок, и дважды по-мефистофельски изогнутые уши с торчащими наружу верхними концами.

Эту белесую круглую морду он видел тогда, в морге.

Знобкий охотничий холодок пробежал по коже капитана. Он нашел. Отыскал.

Мужчина, внимательно наблюдавший за капитаном из приоткрытой двери морга города Захарова, был Кирилл Кораблик, по прозвищу Кактус, сотрудник Межрегионального фонда ветеранов Олимпийского движения.

Капитан небрежно сложил бумажку вчетверо, сунул во внутренний карман, вышел из душного, заполненного нервными людьми коридора паспортной конторы на крыльцо, вдохнул ледяной предзимний воздух и ощутил редкое, из ряда вон выходящее удовольствие.

Ради него он, собственно, и жил.

Некий юноша в модном пальто выскочил из дверей, толкнув капитана в бок, и поспешил к своему авто, на ходу победно сжимая пальцами новенький, только что полученный загранпаспорт, но сыщик благодушно простил засранца — пусть валит в свою Турцию, или Египет, или куда там он намылился.

Свинец где-то читал, что поэты, когда сочиняют стихи, испытывают особенное, ни с чем не сравнимое наслаждение. Алкоголь, наркотики, женщины, деньги, власть — чепуха по сравнению с чувствами, рождающимися в душе и теле творческого человека, художника, сочинителя, музыканта.

Сейчас капитан с наслаждением приравнял себя к поэту. Охотник, настигнувший жертву, обуреваем похожими чувствами.

5. Вспомнила

Ночью ей приснился кошмар. Кружила какая-то бельмастая морда. Вроде бы человеческая — но нечеловечески деформированная. Марина рванулась, словно из колючих железных цепей, но вышло — всего лишь из плена тонкого одеяла. Оторвала затылок от подушки, закричала, продышалась, вытерла со лба пот. Нашарила на тумбочке стакан с водой, сделала глоток; продышалась еще раз.

Душу что-то нагружало. Какая-то идея, тяжелая, давила, мешала, не позволяла оттолкнуть себя.

Встала, сдвинула балконную дверь, вышла в ледяную ночь. За спиной, выползая из теплой тьмы спальни, висело жестокое одиночество. Не мужское — разгульное, сулящее приключения, — женское одиночество; пронзительно-тусклый вдовий алгоритм быта.

Одна. Одна посреди черного, неярко кое-где подсвеченного, глумливо ревущего моторами мира. Одна в доме, одна в городе, одна на целой земле. Где тот, к которому хотелось прилепиться, как живое прилепляется к живому в попытке выжить? Его нет, он канул в неизвестность, подложив вместо себя подозрительный труп.

Куда теперь? И что теперь? И как теперь?

Сверху цедили серебряный свет бледные звезды; снизу хулиганили разноцветные огни машин — то смешивались в густые пятна, то делились, дикими всполохами разбегались прочь друг от друга.

Нет, он жив. Матвей жив. Он со мной, он шлет мне сигналы. Его мозг сотрясается и дышит. Я чувствую импульсы и пульсы, я дрожу от его вибраций, достигающих меня сквозь километры льда и мрака.

Накапала корвалола. Уснула.

Необъятный мегаполис, ежедневно выгоняющий на работу десять миллионов мужчин и женщин, утром пятницы начинал нервничать. От усталости. И от предвкушения выходных. Десять миллионов мозгов меняли настройку. Десять миллионов индивидуальных воль перенацеливались. Живой корабль водоизмещением в семьсот тысяч тонн перекладывал руль. Трудно поскрипывая, ложился на новый курс.

В пятницу Марина никогда не выходила за порог дома. Бестолковая пятница принадлежала спешащим, переутомленным трудящимся гражданам. Нигде не работающая супруга виноторговца, обладательница счастливого билетика в лучшую жизнь, предпочитала наблюдать многокилометровые автомобильные пробки и осажденные толпами супермаркеты из окна квартиры. Максимум — посредством телевизора.

Сейчас она и телевизор не стала смотреть. Точнее, попробовала — хотела отвлечься, как-нибудь расслабиться после страшной ночи — но с экрана ей тут же подмигнул некий пылкий педик, и она все выключила. Бродила по комнатам в тишине. Пила кофе без кофеина.

Ближе к обеду приехала Надюха. Ну, не к обеду — в три часа дня; так показали часы на прикроватном столике; впрочем, хронометры, циферблаты, тикающие устройства, безжалостно отмеряющие секунды, минуты и прочие отрезки жизни, для Марины стали теперь практически ненужным элементом интерьера. Времени она не чувствовала. Время умерло. Время перестало быть чем-то важным. Время утратило ценность и функцию. Когда-то, всего лишь неделю назад, оно бежало, возбуждало, увлекало за собой — теперь превратилось в мертвое, стоячее болотце.

Гостья, обычно практикующая яркий макияж, предстала ненакрашенной, белесой мышкой, волосы забраны в пучок, потертые джинсы, обвисший свитер. Не хочет, наверное, меня раздражать, не хочет выглядеть в моих глазах как праздник — догадалась зевающая, вялая хозяйка, наблюдая, как перед ней появляются из вместительного пакета шоколадки, охлажденная клубника, пачки ментоловых сигарет, банки маслин, какая-то колбасная нарезка. Марину кольнуло: явно не совсем по карману Надюхе вся эта снедь, а вот же — не пожалела денег, принесла, чтобы хоть как-то скрасить беду…

Выпили по коктейльчику. Марина скупо рассказала подруге про город Захаров. Бледная Надя ахала, пыталась утешать. Марина не слушала, слова — и чужие, и собственные — доносились до нее через два на третье. Правда, после нескольких подряд «Маргарит» немного отпустило.

— Что будешь делать? — спросила подруга.

— Не знаю. Ждать буду.

— Его найдут.

— Надеюсь. А не найдут — что-нибудь придумаю.

— Ты сама не своя. Что значит «не найдут»? Найдут!

— Работать пойду. Наверное.

— Работать? Зачем?

— А жить на что?

— У тебя совсем ноль, да? В смысле — денег?

Марина отмахнулась жестом уверенной барыни.

— Пару месяцев продержусь.

— А дальше?

— Не знаю. Ничего я не знаю…

Она слукавила. Не хватало еще рассказывать подруге о своих деньгах.

О своих деньгах не следует ничего никому рассказывать, а подругам — особенно.

Свои деньги она пересчитала еще вчера. Наличными вышло почти четыре с половиной тысячи долларов и еще семь тысяч евро (копила на поездку в Милан), ну и сколько-то рублей. Кто их считает, эти рубли? Плюс две кредитки, на каждой по пять тысяч долларов. Еще имелись две норковые шубы, одну брали за восемь тысяч, вторую за одиннадцать, обе дарил Матвей на годовщины свадьбы. В подземном гараже, под домом, стояла машина, не самая плохая, просторная, полноприводная, с кондиционером, летом прохладно, зимой безопасно — ее в любой момент можно продать минимум за двадцать. Самое место в упомянутом гараже покупали на заре нулевых годов за семь тысяч, теперь оно оценивалось примерно в тридцать. Надо бы узнать реальную цену, да только откуда взять силы? Дальше — основное, главнейшее и дорогостоящее: сама квартира. Четыре комнаты, на восемнадцатом этаже, в высотке, улучшенной планировки, со всеми удобствами.

Хоть так считай, хоть эдак — а Марина не оставалась внакладе. И голодная смерть ей не грозила, в ближайшие лет пятнадцать. И на работу идти ради куска хлеба ей не стоило. Но также не стоило и афишировать свои капиталы, даже перед лучшей и единственной подругой.

Опрокинули еще по коктейльчику.

— Плохо мне, — сказала Марина. — Плохо, грустно и страшно.

Она неожиданно заметила, что колготки подруги заштопаны — в самом низу, у пальцев. Сидели на креслах по-девчоночьи, поджав коленки, — вот и бросилось в глаза.

Марине стало жалко всех женщин на белом свете, сколько их есть, и она захотела заплакать, но не стала, потому что уже плакала час назад — хватит на сегодня…

— Ты еще не старуха, — угадав все ее мысли, произнесла Надя, — что-нибудь придумаешь.

— Что? — крикнула Марина. — Что придумаю? Распродам это все? Перееду с Профсоюзной в Бибирево? Буду ездить на метро? И втирать в рожу «Орифлейм»?

— Ничего страшного, — сухо произнесла Надюха. — Ты сильная. Надо будет — и поездишь, и вотрешь…

Назад Дальше