Я решила только кофе попить (разумеется, родители не в восторге от такого завтрака, но в «Веге», я знаю, мы зайдём в «Молочный бар», съедим по огромному мороженому и запьём огромным коктейлем, так что…), и вот, допиваю я своё… свой, точнее! когда уже изменят это глупое правило? — допиваю я свой кофе, а папа стоит у окна и внимательно, всё заинтересованней и заинтересованней на что-то смотрит.
— Странно… — наконец говорит он.
— Что? — спрашиваю.
— Скорая… И народец набежал… Раз, два… шесть человек…
Что-то внутри меня обрывается. Но я быстро говорю себе: «Скорую опять Дарьке вызвали, скорую — опять Дарьке…» Не то чтобы я этой Дарьке зла желаю, а просто Дарька… Дарька и скорая — это близнецы-братья. Ну, или сёстры. Она то задыхается, то травится, то порежется так, что весь первый этаж в крови, даже и не подумаешь, что в трёхлетке столько крови… Всё это ужасно, конечно, но заканчивается всегда хорошо, можно сказать, что мы к этому привыкли. Хотя это и странно звучит, я понимаю… Хотя — да чего странного? Если к этому и на скорой привыкли, приезжают к ним неохотно, через раз, а однажды я слышала, как отчитывали Веснухину мать прямо на улице — что нельзя же в таком состоянии, что «работать с вами всё равно невозможно», что «я вам не личный врач, а бюджетник» и т. д.
— Это к Дарьке, наверно, опять… — осторожно предполагаю я.
— Да нет, — говорит папа. — Не в наш подъезд… А, вот: бабулечку какую-то несут… Живая!
— Уф! — выдыхаю я — так, что папа удивляется — «Чего фыркаешь?».
— Ну… что живая! — говорю я.
— Собирайся, гуманист! Едем, — говорит папа.
А вот теперь его тон мне нравится. Мне он кажется таким же… солнечным, как всё кругом, и кажется, что ничего мрачного — да и даже серьёзного — происходить просто не может. Нигде. Пылинки в воздухе — золотистые, бабулечка за окном — живая… Но в окно я выглянуть не решаюсь. Почему-то. Не знаю почему…
Когда мы выходим, ни скорой, ни соседей — никого. Это хорошо, я не хотела бы идти через соседей. На наши «вылазки» они смотрят, мягко говоря, свысока. Невероятно, но факт. Чем они, казалось бы, им мешают?! Я даже слышала однажды, сзади: «Попёрлись куда-то…»
Третье марта — а погода совсем весенняя, и по дороге до остановки я начинаю считать всех, кто без шапки:
— И вот без шапки… И этот… И вон пошла… — Делаю я это немного нудно, потому что это — в знак протеста. Против того, что я в шапке. Но мама не сдаётся.
— У тебя уши больные, — говорит она. Уши у меня болели в первом классе!
— Весна! — говорю я.
— Третий день, — говорит мама. — Скорее оттепель. Самая опасная погода…
— И вон без шапки… — показываю я на девушку на остановке. Она стоит в окружении детей, и это… Героевна!
Она безразлично скользит по нам глазами и продолжает объяснять что-то «своим» детям. Мы подходим ближе, и я уже слышу кое-что: «актёров не должно быть видно», «зайчики», «сверху лучше видно»… Видимо, в кукольный театр собрались… Неужели она меня не узнала? Да быть не может!
— …Всё супер… А вы знаете, как меня в институте звали? Супергероевна! — долетает до меня.
Вот тебе и раз. Так и хочется сказать: «Да ты просто Суперпопугаевна!»… И вдруг я вспоминаю, что так же делала Яна Маргулис. Повторяла удачные шутки — те, которые ей удачными казались. Да и не только шутки. Только на моей памяти она раз пять цитировала — так, чтобы историчка-истеричка наша, Авдеева, слышала: «История ничему не учит, а только наказывает за незнание уроков». Потом делала паузу и поясняла: «Ключевский». Однажды Самойленков не выдержал: «Ничему не учит, только наказывает?! Так эта наша физручка!» У кого что болит, как говорится. Самойленкова физручка донимала… Историчка тогда, помнится, расцвела — она физручку терпеть не может, — но тут кто-то с задней парты — зря, конечно! — подмяукнул: «Да и историчка такая же!». Последовали «репрессии», да такие, что я даже пожурила Яну свою… обезьяну! «Вот, — говорю, — вечно ты со своими афоризмами!» Яна, невозмутимо: «Афоризм не виноват. Это мудрость веков»…
…Наконец, я снова попалась на глаза Супергероевне. Специально. Прямо нарисовалась — не сотрёшь, как говорится. «Здравствуйте!» — говорю. «Здравствуй», — кивнула она… Вот это, наверно, и называется — вежливо, но холодно!
В автобусе они впереди расположились, а мы на самом заднем сидении, я стала было — вполголоса — жаловаться родителям на Супергероевну, но папу это рассмешило:
— Чем ты недовольна? Вот неблагодарная! Она честным образом свозила вас на олимпиаду, а теперь решает другую задачу. В которую ты просто не входишь!
А мама, как и я, почему-то про Яну вспомнила.
— Вот уж ничуть не удивляет меня эта Героевна. Меня удивляет Яна. Яна — и ты. Она тебя вообще — помнит? А ты её? Ни единого звоночка, ничего… А ведь вы дружили!
Мама хотела бы, чтобы мы общались с Яной по-прежнему. Ну, не совсем по-прежнему, или даже СОВСЕМ не по прежнему — на расстоянии-то восьмидесяти километров! — хотя бы перезванивались, хотя бы изредка. В общем, не теряли бы друг друга, «У Яны есть будущее!». А я… я как-то не думала об этом. Я думала, как не остаться одной здесь и сейчас. Думала, по сути, о заполнении места, о «Янозаменителях». И даже, казалось, их нашла… Я никогда не скучала по Яне, вот что я вдруг поняла. Она тоже была заполнителем места. Удачным заполнителем. Ну, или не неудачным. Сколько бы она ни знала, чем ни занималась, а мне никогда не было с ней по-настоящему интересно. Только удобно — и это всё… Я быстро глянула на маму, потом на папу. Может, рассказать им это всё? Нам ещё ехать и ехать… Но мама углубилась в телефон, а папа скептически оглядывал Супергероевну. Та, видимо, что-то демонстрируя, повисла на петлях-держалках…
— Взрослый человек… — усмехнулся папа. Он не видел, что это не «взрослый человек», а одуванчик, космонавт, — что-то такое, что видела я… Она Суперпопугаевна, конечно, но мне всё равно страшно жаль, что она вот так… отдалилась, что я больше не вхожу в её «задачу». «Вот Курыч бы меня понял!» — подумала я и сама обалдела…
Сначала мы пошли в «Молочный бар». Всегда, когда там бываю, меня добивают две вещи: плакат на всю стену «МЯСНОЙ ДОМ. ДОБРОЕ ДЕЛО!» и подпись под огнетушителем — «У НАС САМООБСЛУЖИВАНИЕ». Я представляю — как в первый раз представила, так в меня это и… въелось: несчастную коровку ведут на бойню, она мычит и упирается, а ей ласково так говорят: «Ничего-ничего, это же доброе дело!» Потом вспыхивает пожар — но никакой паники, потому что все знают, что при пожаре тут — самообслуживание! А сегодня так вообще анекдот — прямо на фоне этого огнетушителя с «самообслуживанием» бармен в дымящийся тостер заглядывал — «Сгорел, скотина!».
Я просто-таки залюбовалась, пока ждала, когда чуть-чуть подтает гора моего мороженого, и аж вздрогнула от этого звонка — вечно папин телефон на максимуме! Папа не хотел отвечать, не хотел, не хотел, но взял да и нажал на зелёную кнопочку… Я этот момент хорошо запомнила. Телефон на столе. И папа — нажимает на зелёненькую, а уж только потом берёт трубу. Вид у него шутливо-недовольный. Мол, достали.
— Да, да… Виноградов? — переспрашивает он каким-то странным голосом. Кладёт трубу и — маме почему-то:
— Курыч погиб.
Мы молчим. Я не знаю, что сказать, а родители… родители, может быть, думают о том, что же нам теперь делать. Я очень на это надеюсь, потому что я — точно этого не знаю.
— А это… точно он? — наконец, спрашивает мама.
— Веня звонил…
Веня — наш участковый. До пятого класса он с папой учился, а потом его в другую, в старую школу перевели, — кажется, из-за какого-то конфликта…
— Он? — с той же деревянной интонацией повторяет мама, уже как-то и непонятно о ком, об участковом или о Курыче.
— Да что ты заладила! Да, он. Виноградов, шестьдесят пятая квартира!
Я смотрю на мороженое, ясно понимая, что есть его не буду.
— Ладно. Пойдёмте, — говорит папа.
— Куда? — потерянно спрашивает мама.
— Ну что ты как… как не знаю кто! Кто у нас психолог-то? Не пугай ребёнка! — говорит папа. — Ноутбук-то мы — идём покупать или нет? — Это папа уже у меня спрашивает. Я отрицательно кручу головой…
Это очень трудно объяснить, почему. Я ничем не помогу Курычу — что бы с ним не случилось — тем, что не куплю себе ноут. И ничем ему не наврежу, если куплю. И вообще — глупо отказываться от покупки. Что бы ни случилось. Всё дело… всё дело в лице. Я знаю, что если мы пойдём за этим самым ноутом, то мне придётся делать покупочное лицо. Такое лицо, которое выражает: я думаю о покупке, я её хочу, я с интересом рассматриваю все варианты, я выбираю лучший — и так далее. А у меня просто нет сил делать такое лицо. Это всё равно, что прийти на пляж и не иметь сил раздеться. Поплыть в одежде… Я отказываюсь. Глупо отказываться от покупки, но ещё глупее вот это «плыть в одежде». Мы едем домой.
— Так зачем тебе-то звонили? — спрашивает мама уже куда более своим голосом. Почти приехали.
— За всё надо платить. Мы же с ним общались, — говорит папа. Я знаю, что он хочет сказать. Что это я общалась с кем попало, а теперь ему участковые звонят. Не мне — а ему. Такое вот ущербное «мы»…
— А… что с ним случилось, не сказал? — спрашивает мама.
— Не сказал…
Выходим из автобуса, а у меня такое чувство, что из укрытия выходим. Страшно идти во двор. Страшно узнавать ещё и ещё, раскручивать эту… траурность. Но всё это неизбежно. Непременно, вот прямо сейчас подбежит какая-нибудь тётечка и начнёт во весь голос сокрушаться. Посёлок!
Под домом я с ужасом замечаю четыре таких тётечки (или, как их папа называет, «бабулечки»). И одна из них действительно отрывается от остальных — и на всех парах несётся к нам.
— А вот ты у нас Оксаночка, да? А вот я родственник! — кричит она ещё издали. Вид у неё какой угодно, но не скорбящий, хотя я сразу, конечно, понимаю, чей она родственник. Я даже — не поверите — узнаю её, хотя никогда не видела. Но получается, что видела — тогда, когда мне Курыч её изображал… Голос, плечи, пузо. И даже шелуха от семечки на пальто… Это, конечно, она.
— Такое горе! — сообщает она. — Некому портрэт (она так и говорит — «портрэт») нести!
— Какой… портрэт? — Я не передразниваю, а просто, не подумав, повторяю.
— Сашенькин! Чтобы всё как у людей! Портрэт не родственники несут, а служивцы!
— Сослуживцы, — механически поправляет мама.
— А сослуживец — ты… — вполголоса говорит мне папа.
— А… что случилось? Мы уезжали, и… — бормочет мама.
— Как что? Нету Сашеньки! И матери даже не сообщишь — где эта мать? что это за мать? А что за бабушка? В больницу слегла такая бабушка! Разве это бабушка? А я никто! Да, никто, родственница! И всё на себе потяну!..
Мы киваем, потихоньку смещаясь к подъезду. «Мы поможем… Мы поможем…», — обещает папа…
Дома мама возмущается:
— Парадокс! Очевидная невероятность! Мы до сих пор не владеем информацией. И это в нашем-то посёлке!
— Пусть Ксана спустится к другой сослуживице — и узнает, — говорит папа.
До меня не сразу доходит. Но доходит. К Веснухе…
— Я не пойду! — ужасаюсь я. Как? После того, как я вчера её несчётное количество раз выпроводила?..
— Это ведь не любопытство какое-нибудь, — втолковывает папа. — Отнесись к этому как к делу. Тебя уже попросили нести фотографию, ещё что-то попросят… Надо же быть в курсе!
— Не пойду!
— Посмотрим… — говорит папа.
Я мечусь по квартире, потом устраиваюсь у себя на кровати, — не сидится, снова мечусь… Зачем-то к рисункам кидаюсь (разбирать? смотреть?), на полках своих прибраться пытаюсь (ну это уж вовсе!..)… Вдруг мне приходит в голову, что мне действительно надо знать, как это случилось, — чтобы знать, насколько я виновата. А, может, и вовсе не виновата? Может, это и не на карьере случилось? Может, он под машину попал, с балкона свалился, может, аппендицит, в конце концов, чего только не бывает! В прошлом году старшеклассница от пневмонии умерла. Всех вылечивают, а она… Я спускаюсь на первый этаж.
Долго никто не открывает. Я жду — и не жду. Всё-таки не могу толком определиться, хочу я, чтобы открыли, или нет. Или всё-таки проще будет уйти ни с чем. Ни с чем, а не с тем, что я оттуда узнаю…
Наконец, открывают. Это Веснуха.
Она открыла и молчит, на меня даже не взглянула. Прибежала Дарька и начала тянуть её за халат в комнату — «дём! дём!». Это «пойдём», видимо…
— Ну и что вам на скорой сказали? — догадываюсь спросить я.
— Это ку’вы! — слышу я откуда-то из глубины квартиры (а она мне кажется очень глубокой, прямо пещерой какой-то — может, потому что тёмная такая, может, потому что сыростью пахнет). — Это ку’вы! Что они мне скажут?!
— Дарьку… ещё рвало? — спрашиваю я.
— До пол-т’етьего!
Веснуха продолжает стоять молча, никак не реагируя — ни на меня, ни на Дарьку, ни на голос из «пещеры».
Я набираю воздуху — и:
— Что случилось с Курычём?
— Сго’ел! Нечего было… по этим ка’е’ам лазить! А моя ду’а ведь в него втюхалась! Сама ведь с д’угим, с че’ноглазеньким в’оде гуляла!
Курыч сгорел на карьере, это раз…
Веснуха в Курыча влюблена, это два…
БЫЛА влюблена, это три!
Я разворачиваюсь и быстро-быстро ухожу. Убегаю. Даже не слышу, чтобы Веснухины двери хлопали, может, она так и стоит не шелохнувшись, двери даже не закрывает…
Плюхаюсь на кровать и накрываю голову пледом. То, что я услышала, какое-то невозможное, какое-то… неуместное. Как дурацкая шутка. Курыч ведь не тостер!..
Заходит мама (я не высовываюсь, просто слышу мамины шаги) и говорит:
— Папе тут опять дядя Веня звонил. Сказал, что на карьере…
— Да, — перебиваю я из-под пледа. — Я знаю…
— Вот видишь… Не зря я тебе про карьер говорила. Теперь этих псов отстреливать будут. Только вот когда?.. — вздыхает мама.
— Каких псов? — непонимающе выглядываю я.
— Диких! Сколько детей должно погибнуть, чтобы…
— Курыч сгорел, мама!
— Да нет… — теряется мама. — На него собаки напали…
Я вскакиваю с постели.
— Папа, ЧТО тебе сказали?!
— А тебе?.. Неужели ты ещё не поняла, что это совершенно всё равно, что и кому сказали?
— Как это — всё равно? А… что не всё равно?
Папа вздыхает. Недолго молчит. А потом долго говорит. Говорит о том, что никто не хочет этим заниматься. Никто не будет этим заниматься. Виноватых всё равно не найти, ничего не доказать, никого не наказать, поэтому и сделают проще — заколотят гроб. Зароют. И забудут…
Я слушаю и чувствую, как по щекам бегут слёзы. Это как-то само собой, беззвучно получается, они просто бегут и всё. Наверно, это даже хорошо — мне кажется, что-то вместе с ними вытекает, что-то ядовитое. А то это «что-то» бы меня отравило.
В дверь звонят. «Это Веснуха / это не Веснуха», — думаю я очень быстро, практически одновременно. Слышу, как мама открывает и какой странный у неё тон — только уже не «деревянный», а «резиновый» какой-то, как будто она от чего-то уклониться хочет («А почему к нам? А почему, собственно, мы?»). Наконец, в зале — даже раньше мамы — оказывается ИЗПОСССОВЕТА. Это она сама так себя представила. «Здравствуйте, — говорит. — Я присяду? Я из поссовета». Это у неё прямо как имя получилось, что-то среднее между опоссумом и Светой!.. Волосы у неё жёлтые, и накручивает она их явно на бигуди. Каждая прядка об этом говорит. Пока она копается в сумочке, я смотрю на эти прядки, — я хочу, чтобы они не расплывались, чтобы слёзы больше не выступали. Наконец, она вытаскивает блокнот с привязанной к нему ручкой…
— Вы знаете, ноль информации… — жалуется она. — Бабушка в больнице — гипертонический криз. Мать так и не нашли. Тётка его — сумасшедшая женщина! Полнейший неадекват. В отделении разговаривать вообще не желают…Оксаночка, так что с ним случилось? Вы ведь дружили, да?
ИЗПОССОВЕТА выжидательно смотрит на меня и держит ручку наготове. Мама молчит — может, она хочет послушать, что же я отвечу, смогу ли я быть «вежливой и холодной», когда разговор неприятен и мне совершенно не нужен. Папа тоже молчит — хочет, чтобы я поняла, что за всё надо платить?
— А зачем вам эта информация? — спрашиваю я каким-то неожиданно звенящим, резким голосом. Он для всех оказывается неожиданным, даже для меня: ИЗПОССОВЕТА настораживается, мама и папа переглядываются, а я… я сажусь на край стола, как будто сама себя внимательно слушать собираюсь… — Может быть, эта самая информация Курыча оживит? Бывает такая информация?
— Чтобы оживила?.. — превращается ИЗПОССОВЕТА в знак вопроса. — Нет, но…
— Зато я знаю ту, которая убила. Это я виновата, что он погиб.
— Ты? — удивляется ИЗПОССОВЕТА. Мама делает какое-то нетерпеливое движение.
— Это мне надо было пойти — и забрать его с этого карьера, — А я не пошла — и не забрала. Вот это и есть моя самая главная информация, слышите?
— Слышите? — подхватывает мама. — Да это истерика! Типичная конверсионная реакция! — Мама буквально подлетает ко мне и обнимает меня — как будто крыльями закрывает. Потом машет одним крылом на ИЗПОССОВЕТА, та подскакивает и, что-то бормоча, убегает. Папа идёт за ней — выпустить её. Вот именно — выпустить, как из клетки. А мы остаёмся в этой клетке. Я реву уже в голос, сползая со стола под стол. Мне кажется, из этой клетки нет выхода. Моя информация безвыходная, смертельная. Мне приносят воды…
В воскресенье меня отправляют к бабушке, и три дня я у неё.
Про похороны я знаю только то, что гроб действительно был закрытый, а Веснуха была в огромном чёрном платке. Может, в таком, как в том моём сне, не знаю, это ведь мама видела, а не я. Мама тоже не хотела идти, но потом они с папой решили, что так будет «политически правильно», чтобы «от нас был хоть кто-то»…