Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория - Юрий Вяземский 2 стр.


— Я что-то неважно себя чувствую. Можно мне завтра не приходить в школу.

Добрый мой учитель сначала не мог сдержать короткой благодарной улыбки, а после придал своему лицу сострадательное выражение и ласково ответил:

— Очень жаль, Луций. Но что же делать. Поскорее поправляйся и возвращайся к нам.

Я ушел из школы до окончания занятий.

VII. В третий день до апрельских нон в школу должен был пожаловать Гней Эдий Вардий. Я так рассчитал, что перед самым его появлением я тоже пришел в школу и почти вбежал в портик, словно боялся опоздать.

Увидев меня, Манций сперва удивился и растерялся, а затем, с трудом сдерживая раздражение, спросил:

— Зачем пришел? Ты ведь болен.

— Ты, учитель, велел мне скоро поправиться! Вот я и поправился! — радостно и невинно ответил я.

— Так быстро нельзя поправиться! — уже не сдерживаясь, с досадой возразил учитель. — Больные должны лежать в постели! Ступай домой!

— Я не больной! Я выздоровел и вернулся! — еще радостнее и невиннее воскликнул я.

— Слушай, Луций! Немедленно!.. — гневно начал учитель.

Но тут в портик вбежал грек Пахомий и с торжественным испугом объявил:

— Вошли в сад! Идут по дорожке!

Манций вздрогнул. И, глянув на меня так, как смотрят на подлых предателей, шепотом скомандовал:

— Садись вон туда, в угол! На боковую скамейку!

Я быстро выполнил повеление.

И тут же в портик вошел Гней Эдий Вардий. Хотя Пахомий восклицал «вошли» и «идут», Вардий прибыл в одиночестве, и не было при нем и за ним ни магистратов, ни клиентов, ни даже рабов.

VIII. А теперь, милый Луций, думаю самое время кратко описать тебе внешность Гнея Эдия.

Если одним словом — круглый, а точнее кругленький. Роста он был от силы в четыре локтя. И состоял как бы из трех кругов, или шаров. Первый шар — голова, второй — тело от шеи до поясницы, третий — бедра. А если дольше присматриваться к нему, то и внутри шаров всё у него было кругленьким. Покатые плечи. Какие-то словно закругленные короткие ручки с толстыми короткими и круглыми пальцами. И такие же круглые ножки, словно маленькие колонки, которые у бедер и у щиколоток были примерно одинакового диаметра, а не сужались книзу, как у обычных людей. Грудь — двумя кружочками вперед, как у женщины. И брюшко — выступающим шариком над, впрочем, весьма узкой талией, из которой как бы вытекали и округлялись широкие бедра.

Слушай, Луций! Если бы мне поручили придумать ему прозвище, то я бы назвал его не Старым, а Кругленьким Купидончиком. Потому что старым он никак не выглядел. И лысина его была небольшой и бросалась в глаза лишь потому, что он вокруг своей маленькой лысины отрастил длинные рыжеватые волосы, которые беспорядочно курчавились и пухлыми кольцами спускались ему на плечи, почти полностью закрывая короткую и тоненькую шею.

Да, и еще: также круглые и слегка навыкате глаза; рот тоже какой-то круглый, с чувственными и немного выпяченными вперед губами, будто он изготовился чмокнуть кого-нибудь.

Короче, круглее не бывает!

На нем была не тога, а белый плащ довольно странного вида, похожий на женский. Плащ был распахнут, а под ним краснела двумя узкими пурпурными полосами всадническая ангустиклавия, тонкая и плотно схваченная поясом, так что круги его тела словно специально подчеркивались.

Войдя в наш портик, — вернее, мягко и часто перебирая круглыми ножками, будто вкатившись в него, — он эдак проплыл до середины, остановился и, насмешливо — я бы уточнил: проказливо — улыбаясь, молчал и разглядывал собравшихся, переводя взгляд с одного ученика на другого.

Его несколько раз приветствовали. Сначала дружно и громко, затем тихо и вразнобой, потом — опять громко, но уже испуганно. А он продолжал молчать, щурился и разглядывал.

Рядом с кафедрой учителя для него приготовили кресло, чуть ли не трон. Но Вардий, когда ему это седалище предложили, сложил на груди ручки, затряс головой и то ли смущенно, то ли с раздражением забормотал:

— Нет-нет. Я лучше в сторонке. Чтобы никого не смущать. Мы ведь не в театре, а в школе, на занятиях. Я где-нибудь в уголку. А вы не обращайте на меня внимания.

И, представь себе, Луций покатился в мою сторону и сел на ту самую скамейку, на которую меня усадили! Между нами был промежуток в пол-локтя, не более.

IX. Учитель наш, Манций, некоторое время пребывал в растерянности. А затем, совладав с волнением, сел на кафедру и, вызвав первого из декламаторов, предложил ему тему для рецитации: «Красота дарит нам радость и счастье». И Вардий, сидевший справа от меня, тихо, но четко произнес:

— Ах, какая прекрасная тема! И юноша красивенький. Неужели справится?

Непонятно, к кому была обращена эта фраза. Потому что, произнеся ее, Вардий на меня не посмотрел. И в то же время никто, кроме меня, ее слышать не мог.

Я сделал вид, что не слышал его замечания.

Первый декламатор говорил громко, с пафосом, но слишком заученно, как читают чужие стихи. Краем глаза я наблюдал за Вардием и видел, что он согласно кивает головой в такт фразам выступающего, что он ласково и приветливо улыбается, но улыбка его постепенно становится все более слащавой и вымученной.

Когда декламатор кончил и сел на место, Вардий чуть обернулся в мою сторону и тихо, почти заговорщически спросил:

— Насколько я понимаю, это была свасория?

Я снова не ответил и даже не посмотрел в сторону спрашивавшего — из деликатности, так давай скажем. Вардия эта «деликатность», похоже, удивила, потому как он всем туловищем развернулся ко мне, смерил долгим оценивающим взглядом, после чего сложил ручки на животике и принялся смотреть в сторону кафедры.

Второй рецитатор трактовал тему: «Красота воспитывает в нас справедливость» и, как ты помнишь, обращался к афинскому законодателю Солону. Выступал он не так заученно, как первый, но, стараясь не декламировать, а говорить естественно, как бы от себя и словно импровизируя, часто сбивался, бросал фразу на середине и снова начинал, в тех же словах повторяя. Вардий начал слушать его с той же слащавой улыбкой на лице. Но уже не кивал головой в такт фразам, и сладость постепенно ускользала с его пухлых губ, а прищуренные до этого глаза его всё более округлялись, грустнели и чуть выпучивались.

Я так пристально и напряженно наблюдал боковым зрением за его лицом, что в правом глазу у меня появилась резь, а левый глаз задергался.

Когда второй декламатор умолк и сел на место, Вардий опять всем телом повернулся ко мне и тихо, но настойчиво спросил:

— Он хотя бы представляет себе, бедняга, кто такой этот Солон, которого он увещевает?

На этот вопрос уже следовало как-то откликнуться. Я позволил себе вздрогнуть и втянуть голову в плечи — якобы с испуга.

Вардий, похоже, обиделся. Он так демонстративно от меня отвернулся, что оказался ко мне спиной.

А тут третий декламатор принялся убеждать Ахилла, что «красота должна быть мужественной».

Милый Сенека! Я год был твоим учеником. Потом более года обучался у галльского друида. Вы оба учили меня не только видеть и слышать, но и чувствовать. И вот, глядя в спину этого кругленького господинчика, я почувствовал, что скоро мне предстоит испытание, и для того, чтобы это испытание выдержать, мне надо максимально сосредоточиться и хотя бы в самых общих чертах исследовать своего противника.

Я тотчас приступил к исследованию. Какие у него могут быть «птерны» и «головы»? — спросил я себя. (О «птернах» и «головах Гидры» более подробно см. «Детство Понтия Пилата», глава 4, XXIV). И скоро составил ответ: он самовлюблен; он любит оригинальничать и должен ценить оригинальность в других людях; он, говорят, хороший оратор и, стало быть, ему должны нравиться импровизации; он с чувством упомянул Солона, и, значит, Платон ему тоже не безразличен.

Из этих теоретических выкладок — разумеется, скоропалительных, но времени у меня было в обрез! — я тотчас извлек три практических вывода, а именно: (1) надо начать с льстивого обращения в его адрес; (2) надо сперва опровергнуть моих одноклассников и вместе с ними учителя Манция, а потом импровизировать в духе платоновского Сократа, который тоже большой оригинал и импровизатор; (3) надо взять за основу диалоги Платона, те, которые давал мне «на выправливание» учитель Пахомий.

Я едва успел осуществить эти умственные действия, как третий декламатор закончил увещевать Ахилла, и рецитации завершились.

Предчувствие меня не обмануло.

В напряженной тишине Вардий, не поднимаясь со скамьи, сперва тихо произнес: «Замечательно». Затем чуть громче: «Очень хорошо». А потом уже в полный голос: «Неплохо! Весьма похвальные и нужные темы!»

И надолго замолчал. А что при этом выражало его лицо, я не видел, так как, повторяю, Вардий сидел ко мне спиной.

Учитель Манций, выдержав паузу настолько, насколько смог ее выдержать, встревоженно спросил:

Учитель Манций, выдержав паузу настолько, насколько смог ее выдержать, встревоженно спросил:

— Какие будут замечания?

— Замечания?.. Да никаких замечаний. Зачем они нам нужны! — каким-то чересчур высоким и будто капризным голосочком заговорил Вардий. — Разве что… Впрочем, я понимаю. В школе грамматика риторике не обучают…

Манций насупился и сказал:

— Учитывая, что в нашем городе нет школы ритора, мы решили в последнем классе дать юношам некоторые основы красноречия. Я тебе об этом докладывал. И ты милостиво одобрил.

— Да-да. Конечно. Припоминаю, — дискантом продолжал Вардий и спросил: — Ты к моему приходу со всеми отрепетировал?

Манций покраснел и ответил:

— Мы выбрали для тебя самых способных и достойных учеников. Но темы предварительно обсуждались и декламировались… да, в общем, всем классом.

— А этот тоже предварительно обсуждал и декламировал? — спросил Вардий.

Никто не понял, кого он имел в виду, и в портике наступило растерянное молчание.

Тогда Вардий повернулся ко мне лицом, подмигнул мне левым глазом и, указав на меня пальцем, произнес на той высокой и ехидной ноте, на которой маленькие дети обычно выкликают свои дразнилки:

— Он тоже ко мне готовился, мой сосед?

— Он… он присутствовал при обсуждении. Но… Нет, он не готовился, — обреченным тоном ответил Манций.

А Вардий хлопнул в ладоши и возбужденно воскликнул на еще более высокой ноте, почти взвизгнул:

— Грандиозно! Замечательно!

И заключил уже обычным голосом:

— Пусть он теперь выступит. Послушаем, как они у тебя импровизируют.

Хотя нас с учителем разделяло немалое расстояние, я заметил, что лицо у Манция побледнело.

— Честно говоря, я их пока не обучал импровизации, — грустно признался грамматик.

— Но что-то он ведь может сказать. Он ведь у тебя не немой, — настаивал Вардий.

Я понял, что наступил мой черед, и испытание началось.

X. Я поднялся со скамьи и, с почтительным проникновением глядя на Вардия, сказал:

— Здесь многие лишились дара речи. Не столько от страха, сколько от глубокого уважения, которое мы испытываем к нашему высокому гостю, прекрасному оратору и удивительной образованности человеку.

Вардий поднял круглые брови и возразил:

— Неплохое начало. Но откуда ты знаешь, какой я оратор? Ведь мы с тобой, юноша, впервые видимся.

Я позволил себе уважительно улыбнуться и ответил:

— Я, может быть, онемел от волнения. Но глухим я никогда не был. И, стало быть, не раз слышал, как в нашем городе превозносят разносторонние дарования почтенного Гнея Эдия Вардия.

Похоже, я немного перестарался. Потому как Вардий поморщился и сказал:

— Льстить тебя научили, молодой человек. А что ты можешь сказать по существу заданной темы?

— Моим друзьям были предложены три разные темы, — вежливо уточнил я. — На какую хочешь, чтобы я перед тобой выступил?

— Да на любую, — усмехнулся Вардий. — Главное, чтобы речь шла о красоте.

— И это должна быть непременно свасория? — полюбопытствовал я.

— Так, значит, тебе известно это слово?.. Похвально… Решено: пусть будет свасория, — оживился Вардий.

— А если я начну с контроверсии, ты не рассердишься? — спросил я.

Вардий еще больше оживился и воскликнул:

— С чего хочешь начинай! И не затягивай преамбулу. Хочу, наконец, услышать о красоте и понять, что это такое.

— Иди сюда, к кафедре! Отсюда говори! — испуганно и с радостной надеждой в голосе крикнул мне учитель Манций.

Я пошел к кафедре.

XI. С твоего позволения, Луций, я лишь кратко передам тебе содержание своей речи. Она, ей-богу, не стоит того, чтобы приводить ее полностью.

Остановившись возле третьего декламатора, я начал примерно так:

— Мой товарищ прекрасно рассуждал о том, что красота должна быть мужественной. Но, слушая его, я подумал: еще мальчиком я оказался на войне и видел вокруг себя много мужественных людей. Мужественным был мой отец, Марк Понтий Пилат. И он был прекрасен в своем мужестве. Но когда он и его доблестные конники отрубали нашим врагам головы, ноги или руки, когда сами они корчились от боли, которую им причиняли их собственные раны, разве в этом величайшем солдатском мужестве заключалась та красота, которую мы ищем и которую пытаемся описать? И разве женщина, слабая, нежная, немужественная, которая боится за своего возлюбленного мужа, трепещет за своего ребенка, разве в этой любви и в этом страхе она не красивее, не прекраснее всех этих мужественных воинов, которые обрекают ее на ужасы и страдания?

Тут я перешел ко второму декламатору и продолжал:

— О том, как красота учит нас справедливости, возвышенно и убедительно говорил мой второй товарищ. Но я вдруг подумал: справедливость требует, чтобы преступники подвергались наказанию. Повинуясь справедливости и нашим законам, мы отправляем воров и убийц в тюрьмы и самых злостных и неисправимых средь них предаем смертной казни. Но разве тюрьмы прекрасны? Разве казни имеют отношение к красоте?

— По-моему, достаточно. Хватит, Луций! — услышал я испуганный голос своего учителя Манция. И тут же прозвучал гневный окрик Вардия:

— Не мешать! Не сметь его прерывать! Пусть продолжает!

И я, перейдя к первому декламатору, сказал:

— Нам говорят: красота дарит радость и счастье… Да, часто радуешься и наслаждаешься, когда любуешься живописным пейзажем, или прекрасной статуей, или прелестной девушкой и красивым юношей. Но, положа руку на сердце, иногда эта красота, природная или искусственная, доставляет не радость, а причиняет грусть и сожаление. Порой — необъяснимо. А подчас начинаешь размышлять и понимаешь, что живописную местность ты скоро покинешь, прекрасная статуя не тебе принадлежит и ты такую никогда не сможешь приобрести; прелесть девушки с годами померкнет, и юноша с годами утратит свою красоту. Ибо красота неповторима, преходяща, мимолетна.

Я замолчал и впервые огляделся вокруг. Одноклассники смотрели на меня, затаив дыхание. Манций предостерегающе качал головой.

Тогда я повернулся лицом к Вардию и увидел, что глаза у него сверкают; губы пребывают в движении, то складываясь как бы для поцелуя, то оттягиваясь на щеки; руки лежат на скамье по обе стороны от тела, и толстые круглые пальчики нервно барабанят по дереву.

Кажется, возбудил. Сейчас попробую возбудить еще больше, — подумал я и сказал:

— Контроверсия закончилась. Вы ждете от меня свасории?

Я замолчал, ожидая, что кто-нибудь ответит на мой вопрос. Но все молчали.

И тогда я облегченно вздохнул и радостно воскликнул:

— Спасибо, что не ждете! Потому что свасории не будет! Потому что, в отличие от моих товарищей, я не только не могу убеждать вас в достоинствах красоты, но, честно говоря, плохо понимаю, о чем у нас идет речь. Что такое красота? Из чего она состоит? Как ее описать? Я не знаю.

Я задавал этот вопрос, я спрашивал о красоте у других людей. И все они мне ее описывали по-разному. Кузнец говорил одно, воин — другое, судья — третье; влюбленный описывал свою возлюбленную, мать — своего ребенка. И все они живописали то, что их больше всего привлекает и чем они прежде всего дорожат. Но влекут их разные вещи. А красота, как мне кажется, не может быть множественной. Как не может быть множественной и разноликой справедливость. Как не должен быть разноречивым закон.

Так, может статься, само влечение, или притяжение, или стремление людей к любимому и ценному для них возможно считать красотой? Но, во-первых, мнится мне, красота не может быть влечением. Ибо она — нечто конечное, она — не путь, а цель пути. А во-вторых, влечения у людей тоже разные. Меня, например, с детства притягивал мой отец, и всё в нем мне казалось красивым и прекрасным… Но теперь он погиб, и люди объявили его «предателем отечества»…

Я замолчал, рассчитывая, что сейчас последуют реплики, в первую очередь — от Манция. И Манций не заставил себя ждать, возразив у меня за спиной:

— Тут нет никакой логики, Луций.

Я уцепился за это замечание и радостно воскликнул:

— Вот именно — логики нет! Потому что люди, когда говорят о красоте, имеют в виду красоту эгоистическую, разрозненную, неполноценную и неистинную. А истинную красоту чувствуют, слышат и созерцают только боги! И только им дано определить и описать всеобщую и конечную красоту!.. А люди…

Тут я снова замолчал. И дождался, когда из глубины зала Вардий возбужденно и будто рассерженно спросил:

— А люди что?

— Люди, — тихим, но убежденным голосом отвечал я, пристально глядя на Вардия, — люди должны помнить две, нет, три вещи. Первое. Настоящую красоту знают и созерцают только боги, которые ее создали и которые ею обладают. Второе. Люди, если они не хотят превратиться в двуногих животных, должны всю свою жизнь стремиться к этой божественной красоте и в юности постараться лишь почувствовать ее отблески, в зрелости — начать различать ее контуры, в старости, как учат нас мудрые люди… Впрочем, я не знаю, как надо вести себя в старости, потому что я еще очень юный и бесчувственный человек.

Назад Дальше