Дина, вы помните такое произведение для детей — «Чудо-дерево?»
* * *Рената преподает в университете в Беэр-Шеве. На какой-то мой невинный вопрос о работе следует мгновенная зарисовка про коллегу из Индии. Та ходит в черном сари, и сама очень черная.
— Оказывается, в Индии тоже есть евреи, и это, Дина, уже серьезно.
Так вот, эта еврейская индианка в зарисовке представляется абсолютной параноичкой.
Подходит она к Ренате и заявляет: «Рената, вы тут единственная леди! Остальные все — негодяи. Тут сплошной харасмент. А нас с вами преследуют из-за цвета кожи».
После этих слов Рената выдерживает паузу и говорит безмятежным голосом:
— Она абсолютно черная… Меня вы видели… И я совершаю ужасную ошибку, которую делать нельзя — я начинаю ее переубеждать и отговаривать от того, что все негодяи. Параноиков, оказывается, отговаривать нельзя. Надо соглашаться, — что харасмент, и все негодяи, и по цвету кожи…
«Ну, — говорит еврейская индианка, — посудите сами, как же не харасмент! Вот мы едем вчера в машине (завкафедрой, — вставляет Рената, — которая главная негодяйка, ежедневно после занятий развозит безлошадных педагогов по домам на своей машине, вероятно, из врожденной подлости), — и вдруг полицейский останавливает машину, и мне одной — мне одной! — говорит: у вас не пристегнут ремень!»
«Что вы говорите? Вам одной? Почему?»
«Потому что у других он был пристегнут…»
— Ну, и так далее… — вздохнув, завершает Рената.
* * *Жемчужина среди ее устных рассказов — миниатюры о тете Иде, одесской тете Иде, Иде Абрамовне, — у которой на гастролях театра Моссовета останавливалась сама Раневская.
Раневская, которая не признавала никаких эстрадных писак, — она писала свои тексты сама, из жизни, — поняла, что в лице этой женщины она имеет бриллиант. Достаточно было послушать, как тетя Ида проклинает непочтительного соседа:
— Азамен (эдакий) сифилистик! Азамен мерзавец! Азамен неуважение к женщине!
Рената утверждает, что тексты ролей Раневской пересыпаны словечками и выражениями тети Иды.
— Когда в детстве меня привозили на лето в Одессу, тетя Ида имела цель в жизни: ребенок должен вернуться поправленным. Что значит «поправленным»? Чтоб «терли ножки»! Для этого: каждый день гоголь-моголь мит дем булочких, мит дем масло, мит дем мед.
— И вот на этом деле, — говорит Рената, — я была поправлена на всю жизнь.
Обряд кормления проходил так: тетя Ида брала газету и торжественно зачитывала передовицы.
Но если это не помогало, тогда выпускали Розочку. Розочка, как известно, была замужем за начальником ОРСа. Вы, Дина, маленькая, вы не знаете этого магического слова. Начальник ОРСа! Отдел Рабочего Снабжения! Все слова произносятся стоя. Он был большим начальником, и «дер коммунист впридачу», но по части секса, как я понимаю, не дотягивал.
Розочка говорила мне вкрадчивым голосом: «Если ты съешь ложечку, я расскажу тебе, как вчера мы гуляли со Стасиком».
Мужа, «дер коммуниста впридачу», звали Миша.
«Если ты съешь ложечку, я расскажу тебе, откуда берутся такие синяки…» — и она осторожно спускала бретельку сплеча…
А я открывала рот…
Великое кормление
Больше всего я люблю рассказ Ренаты Мухи о том, как в эвакуации в Ташкенте тетя Ида выкармливала народного артиста.
В администрации театра ей сказали: «Подкормите его, нам надо его подкормить. Он вас озолотит. А ему сказали: „Мы дадим вам женщину, что у вас еще не было такой женщины!“»
И тетя Ида стала выкармливать народного артиста. Она продала свои золотые сережки. Всю ночь, в эротических мечтаниях, она придумывала все новые еврейские блюда. Штрудл! Штрудл-вертячку, большую простыню раскатанного теста, которое подбрасывают на руках. Это умели не все хозяйки. Тетя Ида умела. Манделех! Манделех в курином бульоне!
Дети — Рената и двоюродный брат Мишка — припухали с голоду.
Бабушка брала в руки топор, стояла над ребенком, который не хотел есть жмых, и говорила: — Ешь, майн кинд, а то я пойду за госпиталь. Там есть яма, куда от операций выбрасывают руки и ноги, принесу сюда, и брошу на стол руку мертвяка!
Артисту варили курицу, детям не давали. Рената помнит каждый пупырышек на нежной коже этой золотистой курицы!
Артист приходил, садился за стол. Тетя Ида препоясывалась чистым полотенцем, и пышная невеста плыла в ее руках к обеденному столу.
Артист кушал, опускал глаза, хвалил еду и, уходя, говорил: «Большое спасибо».
Наконец, наступил последний день «кормления».
Все собрались в своем огороженном простыней углу, который снимали у раскулаченных.
Артист явился, поел, похвалил, как всегда еду, поднялся, пожал, опустив глаза, руку тете Иде.
И ушел.
Ушел…
Они — две женщины и дети — сидели и долго смотрели друг на друга.
Взрослые, конечно, знали фамилию этого знаменитого артиста. Но при детях она не произносилась в семье никогда.
Поэтому, уже взрослым человеком, оказавшись в каком-нибудь московском театре, Рената каждый раз шла к фотографиям в фойе и всматривалась в лица — этот? Этот? Может, этот? И не узнавала.
Она не любила театры. И не любила народных артистов.
Самое смешное, что брат Мишка, который припухал вместе с ней в ту холодную ташкентскую зиму, стал артистом, причем, московским. Приезжая к нему в гости, она приходила к нему в театр и точно также, выманивая его после спектакля в уже пустое фойе, водила к фотографиям и спрашивала: «Мишка, а не этот ли?»
Седой оплывший Мишка всматривался в знакомую ему уже тридцать лет фотографию с новым интересом, пытаясь оживить в памяти тот день последнего кормления, ту последнюю райскую курицу, уплывающую под взглядами детей в жующий рот народного артиста… и говорил, наконец:
— Нет. Не он!
— ПОЧЕМУ ВАМ, ПРИ ВАШЕМ ГИГАНТСКОМ КРУГЕ ОБЩЕНИЯ, ЗАХОТЕЛОСЬ РАССКАЗАТЬ ЛИШЬ О ДВУХ СВОИХ КОЛЛЕГАХ?
— Не так давно я оказалась в одной многолюдной шумной компании, очень пестрой по возрастному, социальному и профессиональному составу.
Среди прочих тем, кто-то завел разговор о Бродском, — о его тяжелом характере, о невозможности, особенно в последние годы жизни, сойтись с ним даже в беглом общении. Отталкивал, не подпускал. Что это — снобизм?
— Да нет, — предположила я. — Скорее, это усталость, болезнь и явственное ощущение, что тебе отпущен короткий срок… Просто, он мог уже себе позволить общаться только с теми, с кем хотел.
— Интересно, с кем же это? — язвительно спросила меня молодая женщина.
Я замялась… Как ей объяснить, подумала я, не обидев, что в жизни каждого художника наступает время, когда ему хочется говорить и быть только с равными себе, — неважно в какой области искусства талант вырос в мастера. Его, уже усталого, искушенного в своем деле человека, тянет к «своим», которые понимают его с полуслова.
Иными словами, на знаменитый окрик соцзаказа: «С кем вы, мастера культуры?», негромко отвечаем: «С мастерами культуры».
Глава десятая «Мой день, мой снег, светящийся во тьме…»
— ВЫ ПОТРЯСАЮЩЕ ПИШЕТЕ О ЛЮБВИ. ЛЮБОВЬ, СЕМЬЯ — ЕДИНСТВЕННЫЙ СПОСОБ ЖИТЬ, ИЛИ ОДИН ИЗ МНОГИХ?
— Это зависит от особенностей душевной организации. Я человек душевно подвижный, мне любовь необходима. Причем, любовь в ее всеобъемлющем значении. В смысле устройства жизненного пространства, я — ретроград и консерватор, и вообще, из тех женщин, которые спокойно несут жизнь на своих плечах. Семья, дети, близкие родственники — все, как у людей, вынь душу да положь на алтарь семьи.
Мне всегда странны были люди, не желающие заводить детей. Я такую душу представляю одноногой. Приносят нам дети радость, или приносят огорчения, — это непременная часть пути человеческой души. Человек должен просматривать свой род позади и впереди себя. Это одно из условий обычного человеческого счастья.
Я, как пастух, должна проследить всех своих овечек. У меня непременный ежедневный перезвон: где та? А этот, почему не на работе? А та — сдала ли кровь на анализ? А тот — был ли у ортопеда… А вот эта (младшая сестра) — на гастролях; значит, высчитать точно разницу во времени, и позвонить, когда она еще в гостинице.
Картинка по теме:
Однажды звоню сестре в Вену. А она мне, мечтательно:
— Слушай, тут нас поместили в маленьком уютном отеле. На первом этаже — магазин надгробных памятников. Я сегодня глянула — там такая красота: ангелы, лиры, гранитные вазы с цветами. Кстати, есть один чудный памятник, тебе бы в самый раз: раскрытая на постаменте книга, и на страницах мелкими латинскими буковками выбито начало «Человеческой комедии»…
Я даже приценилась — недорого, можешь представить. Только провоз будет стоить страшенных денег… — Она огорченно вздохнула и добавила: — Так что, пока я тебе туфли купила. Носи на здоровье!
И между прочим: надгробный памятник в качестве прижизненного подарка — не такая уж редкость. Моя подруга, работающая в Америке в «детском садике для стариков», рассказывала, как подошел к ней однажды ее подопечный — некий Марк Лазаревич, бывший ленинградец, заслуженный врач, очаровательный старичок. Стал делиться впечатлениями от недавней поездки в Питер. Многое в России, говорил он, куда дешевле, чем здесь, в Америке. Например, мрамор.
— А у нас ведь с Лидой скоро пятидесятилетний юбилей свадьбы, — делился он. — И я привез замечательный подарок, знаете. Две надгробные плиты: мне — из серого мрамора, ей — из розового. И надписи уже позаботился выбить. Мне написал просто: «родился-скончался». А Лиде поэтично так: «Пришла в этот мир… Покинула этот мир…» — без даты, разумеется.
— Н-но… Марк Лазаревич… — пролепетала моя впечатлительная подруга. — Где же вы их держите?
— Под кроватью! — охотно ответил тот. — У нас такое покрывало длинное, знаете, до полу… А вот послезавтра, — продолжал он торжественно, — в день нашего золотого юбилея… я дождусь, когда она откроет глаза, и скажу: «Лида, загляни под кровать!»
— И ВСЕ ЖЕ ПОГОВОРИМ О ЛЮБВИ МУЖЧИНЫ И ЖЕНЩИНЫ, НЕ В ЗАГРОБНОЙ, А ЗЕМНОЙ, РОМАНТИЧЕСКОЙ ЕЕ ИПОСТАСИ. «ОБЛАСТЬ СЛЕПЯЩЕГО СВЕТА» — ВАША ПЕЧАЛЬНАЯ И СВЕТЛАЯ НОВЕЛЛА О ЛЮБВИ, КОТОРАЯ КАЖЕТСЯ СПИСАННОЙ С НАТУРЫ, ВЗЯТОЙ ИЗ ЖИЗНИ. КАЖДЫЙ ИЩЕТ ДЛЯ СЕБЯ ЭТУ САМУЮ «ОБЛАСТЬ», КАЖДОМУ ХОТЕЛОСЬ БЫ ХОТЬ НА НЕДОЛГОЕ И ПРЕКРАСНОЕ ВРЕМЯ ОКАЗАТЬСЯ В ЭПИЦЕНТРЕ ЭТОГО СЛЕПЯЩЕГО СВЕТА. ЧТО ДЛЯ ВАС ОЗНАЧАЕТ СЛОВО «ЛЮБОВЬ», КАК ЭТО ЧУВСТВО ПОМОГАЛО — ЕСЛИ, КОНЕЧНО, ПОМОГАЛО! — ВАМ В РАБОТЕ, И ЧТО ВЫ ДУМАЕТЕ ПО ПОВОДУ ТАЛАНТА БЫТЬ ЛЮБИМЫМ И ЛЮБИТЬ?
— В таких случаях мне всегда неловко огорчать интервьюера, но, как и многое из того, что я пишу, эта новелла была сочинена совершенно — от первого до последнего слова. Понимаете, сейчас уже я могу позволить себе делать из слов все, что сочту нужным делать. Могу изобразить такую вот, слепящую любовь.
Что касается меня самой, то это чувство никогда не помогало, а всегда мешало мне в работе. Особенно в молодости. Для работы прозаику необходим покой и воля, а также энное количество денег, чтоб было чем за электричество платить. Любовь только поэтам — друг и кормилица. Они если и потеряют три строфы, что накатали утром в подъезде, то помнят их наизусть. А нам, прозаикам, это — стихийное бедствие, тайфун, понимаете? У нас такое дело — без железной дисциплины ни черта не напишешь. А я еще люблю, чтобы каждая бумажка, закладка в книге, записка на столе — все лежало на своем месте. Любовь же опрокидывает все: мысли, порядок, способность к сосредоточению. Талант любить — это дар, такой же, как любой другой талант. Я встречала в своей жизни людей, которые умеют делать из любви блестящий дивертисмент… месяца на два. Знала и таких, кто всю жизнь угрюмо любит одного человека, и самозабвенно вкалывает на него, не требуя благодарности. Я не знаю — что лучше.
Что касается умения «быть любимым» — тут все гораздо сложнее. Оно присуще только очень эгоистичным, умным и расчетливым людям.
— КАК СЧИТАЕТЕ, СПОСОБНОСТЬ ЛЮБИТЬ С ГОДАМИ НЕ ТЕРЯЕТСЯ?..
— Ну, что вы, наоборот! Ведь наша душа, ограненная годами, опытом, множеством прочитанных книг, влиянием множества встречных судеб, становится куда более тонким и совершенным инструментом любви, чем щенячья нетерпеливая душа юности. Кроме того, возникает сладостная способность ценить «последние дары лета»… В этом чувстве бездна изысканнейшего нектара тоски, поскольку любовь в таком случае всегда сопровождает тень окончательного расставания.
— А У ВАС — ДАВНО ЛИ СЛУЧИЛАСЬ ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ? И ПОСЛЕДНЯЯ ЛИ ОНА ПО ВАШЕМУ ОЩУЩЕНИЮ, ИЛИ БУДУТ ЕЩЕ ДРУГИЕ?
— Ну что вы! Повторяю: я — Дева, человек «при галстуке», неужто вы полагаете, что я вот сейчас вывешу список своих любовей, да еще крестиком отмечу — эта последняя, эта предпоследняя, а эта — предполагаемая в будущем… Все свои личные переживания интимного толка я никогда на люди не выношу. Вот что в книгах моих обо мне написано, да еще и обозначено местоимением первого лица женского рода, вот то и прошло таможенный контроль и разрешено к вывозу «в публику».
Так что давайте оставим мою конкретную, неинтересную в романтическом отношении персону и поговорим о любви «вообще».
— «МЫ ДРУГ ДЛЯ ДРУГА ТОПОРЫ, ЧТОБЫ РУБИТЬ ПОД КОРЕНЬ ТЕХ, КОГО ЛЮБИМ ПО-НАСТОЯЩЕМУ…» ЭТО ПОСЛЕДНЯЯ ФРАЗА ИЗ ДРУГОЙ ВАШЕЙ НОВЕЛЛЫ. ЕСТЬ ОСНОВАНИЯ ТАК ПОЛАГАТЬ?
— Я не очень люблю вырванные из контекста фразы, особенно эту, относящуюся к определенной истории любви. Кстати, она заключена в кавычки и взята из романа Лоренса Даррелла «Александрийский квартет».
Если мы говорим вообще о сосуществовании в любви… Необязательно — топоры, это всего лишь образ, но человек, — один другого, — шлифует, безусловно! И борется, конечно же! Важно, к чему приведет эта борьба. Приведет ли она к некоему симбиозу и к любви уже не на уровне восторженного восприятия друг друга, а на уровне существования двух рук (правой и левой), на уровне существования двух глаз, когда, если теряешь один, то видишь дальше исключительно лишь половину… своей жизни… Безусловно, мы (я имею в виду мужчину и женщину) очень друг на друге завязаны. И поэтому всегда расставание так страшно.
— ПРИШЛОСЬ ЛИ ВАМ ИСПЫТАТЬ ТАКУЮ ИДЕАЛЬНУЮ ЛЮБОВЬ, КОТОРУЮ ВЫ ОЖИДАЛИ, О КОТОРОЙ МЕЧТАЛИ?
— Давайте сначала договоримся о терминах. И оставим любовь идеальную, я о ней позже скажу. Что такое любовь вообще?
Нам было лет по 15, когда моя подруга, будучи на каникулах в Киеве, безоглядно влюбилась в мальчика. И, вернувшись домой, обрушила на семью всю мощь этой нетерпеливой, сметающей все возражения взрослых любви. Она желала немедленно уехать в Киев, насовсем. Семью лихорадило, с утра до вечера девица устраивала скандалы, (я, разумеется, сопереживала ее неистовому чувству). И вот, помню, эпизод: очередной скандал между влюбленной девочкой и ее восьмидесятилетним дедом, профессором, знаменитым в городе хирургом.
— Это любовь, любовь! — кричит моя подруга. — Ты ничего не понимаешь!
Дед аккуратно намазал повидло на кусочек хлеба и спокойно сказал:
— Дура, любовь — это годы, прожитые вместе.
Прошло сорок лет, а эта сцена перед моим мысленным взором столь прозрачна и ярка, будто произошла минуту назад: залитая солнцем терраса, накрытый к завтраку стол и морщинистые руки старого хирурга, спокойно намазывающие десертным ножиком горку повидла на ломоть хлеба.
В ту минуту я возмущенно поддерживала мою подругу всем сердцем. Сейчас иногда смотрю на ее постаревшего мужа (совсем другого мальчика), на взрослых замужних дочерей… и всем сердцем молча благодарю ее деда за те давние слова, брошенные вскользь на террасе, за завтраком…
Кстати, о возрасте: мне кажется, любовь всегда замирает в той возрастной точке, в которой мы находимся сегодня. Та же моя подруга, в то время молодая мать двоих маленьких дочерей, со смешком рассказывала мне о сцене любви двух семидесятилетних стариков, которую невольно подслушала. В отпуске, по пути из одного города в другой она заночевала у родственников, в крошечной квартире, за перегородкой. И всю ночь слышала стоны: «Девотчка моя!» — «Какое шасте!»… Я тоже похохатывала, когда она изображала мне эти два дребезжащих голоса. Было это лет тридцать назад, и сегодня, почему-то, эта сцена уже не так меня смешит, как прежде…
Точно так, как — я уверена — не будет меня смешить еще лет через двадцать диалог между неким молодым человеком и старейшей актрисой Грузии, подслушанный и пересказанный одним моим приятелем:
— Дорогая Медея, как жаль, что я не родился на десять лет раньше, а ты не родилась на десять лет позже!
— И что тогда было бы, Лашико, дорогой?
— Тогда бы я мог добиваться твоей любви!
— А что сейчас мешает тебе, Лашико, дорогой?