Так запеленает тебя кокон пустыни. На третий день шаги твои увязнут в смоле её нескончаемости. Соперник всегда возбуждает, и на удар ты отвечаешь ударом. Но пустыня берёт один твой шаг за другим, будто затянувшаяся аудиенция — твои любезности, до тех пор, пока ты в конце концов не замолчишь. Ты шагаешь по пескам с самой зари, но меловое плоскогорье, что слева от тебя, — на горизонте, осталось там и к вечеру. Ты изнуряешь, изнашиваешь себя, ты как ребёнок, что перебрасывает лопаткой землю, задумав переместить гору. Но гора и не подозревает, как старательно он трудится. Ты словно бы заблудился в свободе без границ, и усердие твоё при последнем издыхании. В этих паломничествах я предлагал своему народу вместо хлеба камень, насыщал колючками. Мой народ, я обрекал тебя на дрожь от ночного холода. Отдавал огнедышащей песчаной буре, и ты ложился на землю, прикрывал одеждой голову, чувствовал на зубах скрип песка и отдавал солнцу свою телесную влагу. Но опыт научил меня: слова утешения здесь излишни.
— Наступит вечер, похожий на синеву моря, — мог бы сказать я. — Задремлют барханы, будто стога. Ты будешь идти в прохладе по твёрдому влажному песку…
Но на губах у меня останется привкус лжи, своими выдумками я призову к существованию в тебе кого-то, непохожего на тебя. Поэтому в безмолвии моей любви я без обиды слушаю твои проклятья.
«Возможно, Ты прав, Господи! Возможно, завтра, Господи, выживших Ты преобразишь в толпу блаженных. Но что нам до этих незнакомцев! Сейчас мы словно пригоршня скорпионов, обведённых огненным кругом!»
Такими они и должны быть во славу Твою, Господи!
Вдруг, будто взмахом сабли сметя облака с неба, налетел свирепый северный ветер. Выдул с голых песков всё тепло до капли. Ледяные лучи звёзд пронзили плоть до костей, пригвоздив людей к земле. Что мне сказать им?
Разгорится заря, хлынет свет. Тепло солнца, будто кровь, разогреет замёрзшее тело. Вы закроете глаза, чувствуя, как оно растекается по жилам…
Но они ответят мне:
— Вместо нас Господь, может, и посадит тут завтра сад со счастливыми цветами и по своей доброте будет питать их. Но этой ночью мы — несжатая полоска ячменя, которую треплет ветер.
И они должны быть такими во славу Твою, Господи!
Я отошёл в сторону от страдальцев и так стал молиться:
— Господи, благо, что они отказались пить мою ложь. Они плачут и жалуются, но не это главное, я — хирург, починяю тело, оно издаёт крик.
Я знаю, в них вмурованы и запасы радости, но не мне отвалить камень. Для радости не подошло ещё время. Плод должен созреть, тогда он станет сладок. Мы проходим неизбежный час горечи. В нас нет ничего, кроме разъедающей кислоты. Только время вылечит нас и преобразует в радость во славу Твою!
И я повёл свой народ дальше, питая его камнями, насыщая колючками.
И наконец мы сделали поначалу ничем не отличимый от других бессчётных шагов, отданных пространству, волшебный шаг. Торжественный шаг, увенчавший священнодействие пути. Благословенный шаг среди всех прочих шагов: распался кокон и отдал крылатое своё сокровище царству света.
Так веду я своих воинов ужасами войны к победе, ночным мраком к свету, тяжестью камней к храму, пустыней грамматики к певучему стиху, отвесными склонами и пропастями к пейзажу, открывшемуся с вершины горы. Мы в пути, и мне нет дела до твоего отчаяния и тревог, не доверяю я и сентиментальным гусеницам, которым мнится, что они влюблены в полёт. Мне нужно, чтобы гусеница пожрала самое себя в пекле пересотворения. Нужно, чтобы ты пересёк свою пустыню.
У тебя нет доступа к источнику радости, спрятанному в тебе, но ты должен проторить к нему дорогу. Ты оказался изобретательнее и выиграл партию в шахматы; как ты радостен, но не в моей власти подарить тебе радость за так, обойдя священнодействие игры.
Поэтому я и хочу, чтобы на ступеньке, где священнодействие — ковка гвоздей и обстругивание досок, пелись песни кузнецов и плотников, а не песня корабля. Я предлагаю тебе невеликую победу — гладкую доску, выкованный гвоздь, — но она обрадует твоё сердце, если ты стремился и желал их. Ты ни на что не променяешь бревно, если жаждешь построить корабль.
Но я видел: человек, играя в шахматы, тайком позёвывал и отвечал на ход противника так безразлично-снисходительно, словно его, давно зачерствевшего сердцем, принудили возиться с детьми.
— Гляди, какой у меня флот! — говорит семилетний капитан, показывая на белые камешки.
— Прекрасный флот, — соглашается зачерствелый сердцем, тупо глядя на камешки.
Самолюбивому тщеславцу, что не пожелал всерьёз вжиться в священнодействие шахматной игры, не дастся и вкус победы. Если из тщеславия ты не возведёшь в божество доски и гвозди, тебе не построить корабль.
Книжный червь, который не знает, что значит строить, предпочитает, в силу утончённости, песню корабля песне плотников и кузнецов, а когда корабль оснащён, спущен на воду и летит вперёд с толстощёкими парусами, он, не желая замечать неустанное борение с морем, поёт о волшебных островах, — да, конечно, острова — главное и в ковке гвоздей, и в обстругивании досок, и в борении с морем, но только если ты не пренебрёг ни одной из ступенек, ведущих тебя к преображению. Когда ты преобразишься, ты увидишь, как из морской пены поднимается остров. Но тот, кто, едва взглянув на первый гвоздь, зашлёпает по тёплой жиже мечты, воспевая разноцветных колибри и сумерки на коралловом атолле, вызовет у меня только отвращение к этим птичкам, потому что мне по вкусу ноздреватый ломоть хлеба, а не сладкий компот, я в него не верю, я — с островов дождя, где живут серые птицы, и, чтобы поманить меня иным райским островом, нужна песня, что всколыхнёт во мне бесцветное небо и серых птиц.
Но я, который не строил храма без камней, который добирался до сути, только преодолев разброд и разноголосицу, я, который не говорил о цветах вообще, а только вот об этом одном — с пятью лепестками алого цвета, я, который ковал гвозди, стругал доски и принимал на себя напор мускулистого моря, только я могу спеть для тебя об острове, плотном и весомом; я своими руками извлёк его из морских глубин.
То же скажу я и о любви. Книжный червь славит её вселенскую полноту. Его гимны не помогли мне никого полюбить. Отдельная, частная привязанность проторила мне к ней дорогу. У неё свой собственный голос. Особенная улыбка. Нет ей подобий. А вечером, облокотившись на подоконник, я окунулся не в своё отдельное озерцо, а словно бы узрел лик Господа. Потому что каждому из нас нужна подлинная тропинка, она сворачивает здесь и здесь, она белая от пыли, с шиповником на обочине. По такой тропинке ты непременно куда-нибудь придёшь. Умирающий от жажды идёт в мечтах к роднику. И умирает.
То же скажу я и о жалости. Ты говоришь мне о страдании детей и вдруг видишь: я зеваю. Ты никуда меня не привёз. Ты сообщил: «При кораблекрушении утонуло десять детей…» Что мне арифметика? Я не запла́чу в десять раз сильнее, если число погибших удвоится. Вдобавок со дня основания царства погибли десятки тысяч детей, а мы всё-таки рады жизни и порой чувствуем себя счастливыми.
Я заплачу о том ребёнке, к которому ты приведёшь меня настоящей тропкой. Благодаря моей розе я увидел все остальные, благодаря твоему ребёнку я почувствую всех остальных и заплачу, но не обо всех на свете детях — обо всех на свете людях.
Однажды ты рассказал мне о конопатом хромоногом мальчишке, он пришёл в деревню неведомо откуда, и жители деревни возненавидели безродного попрошайку.
— Зачем нам этот уродец? — возмущались они. — Чирей на благородном лице нашей деревни.
Повстречав его, рассказчик спрашивал:
— Эй ты, конопатый, у тебя что, отца нет?
Тот молчал.
В друзьях у него были только козы, бараны, деревья, и рассказчик, бывало, задавал ему и такой вопрос:
— Чего не играешь со сверстниками?
Тот молча пожимал плечами. Сверстники швыряли в него камнями: урод-хромонога, пришёл из уродской страны, где всё плохо и всё не так!
Иногда он отваживался подойти к играющим; красивые, складные мальчики вставали враждебной стенкой:
— Вали отсюда, краб ползучий! Твоя деревня от тебя отказалась, так ты вздумал уродовать нашу? У нас добротная деревня, в ней все прочно стоят на ногах!
И ты видел, как молча поворачивался и отходил хромоножка, припадая на больную ногу.
Повстречав его опять, ты спрашивал:
— Эй ты, конопатый, у тебя что, нет матери?
Он молчал. Быстро взглядывал на тебя исподлобья и краснел.
Тебе казалось, что он должен быть озлоблен, полон горечи, ты не мог понять, откуда в нём спокойная кротость. Но он был кроток. Да, он был таким вот, а не иным.
Пришёл день, когда крестьяне взялись за палки, решив прогнать его прочь:
— Хромое отродье! Пусть ищет себе места где хочет, нечего ему делать в нашей деревне!
— Вали отсюда, краб ползучий! Твоя деревня от тебя отказалась, так ты вздумал уродовать нашу? У нас добротная деревня, в ней все прочно стоят на ногах!
И ты видел, как молча поворачивался и отходил хромоножка, припадая на больную ногу.
Повстречав его опять, ты спрашивал:
— Эй ты, конопатый, у тебя что, нет матери?
Он молчал. Быстро взглядывал на тебя исподлобья и краснел.
Тебе казалось, что он должен быть озлоблен, полон горечи, ты не мог понять, откуда в нём спокойная кротость. Но он был кроток. Да, он был таким вот, а не иным.
Пришёл день, когда крестьяне взялись за палки, решив прогнать его прочь:
— Хромое отродье! Пусть ищет себе места где хочет, нечего ему делать в нашей деревне!
Ты защитил его и спросил:
— Эй ты, конопатый, неужели у тебя и брата нет?
Лицо его осветилось, и он посмотрел тебе прямо в глаза:
— Да! У меня есть брат!
Вспыхнув от гордости, он стал рассказывать тебе о своём старшем брате, его родном брате, а не чужом.
Он — воин и где-то в далёком далеке несёт службу царства. У него замечательный конь, гнедой, а не какой-то ещё, и на этого гнедого коня брат посадил его позади себя — его, хромоножку, его, конопатого, в день, когда праздновали победу В победный день, а не какой-то другой. И когда-нибудь он приедет, его старший брат. Он посадит его на коня, его, хромоножку, его, конопатого, и пусть тогда на него посмотрит вся деревня. «Но на этот раз, — сказал мальчишка, — я попрошу его посадить меня впереди, и он посадит! И все будут на меня смотреть. А я буду командовать: «Направо! Налево! Быстрей!..» Брат не откажет мне. Он любит, когда мне весело! И мы будем с ним вдвоём!»
Он уже не был ненавистным хромоножкой, весноватым уродцем. Он был любимым младшим братом. Он ехал на коне, настоящем боевом коне в день победного торжества.
И снова настало утро. Ты опять увидел мальчишку, он сидел на низкой ограде, свесив ноги, а другие мальчишки швырялись в него камнями:
— Бегать и то не умеешь, хромонога!
Он посмотрел на тебя и улыбнулся. Вы теперь были заодно. Ты тоже знал, как обделены его враги, они видят в нём только хромого, только урода, а на самом деле он — любимец старшего брата, который ездит на боевом коне.
Пусть не сегодня, но брат отмоет его от плевков, загородит своей славой, как крепостная стена от камней. Ветер мчащегося галопом коня облагородит тщедушного уродца. Никто больше не увидит его некрасивым, потому что красив его брат. На сегодня он будет избавлен от унижения, потому что брат его радостен и исполнен славы. И он, хромой, будет греться в его лучах. С этих пор его будут принимать во все игры: «Бегай с нами, раз у тебя такой брат…» И он попросит брата, чтобы тот посадил и других мальчишек на коня, впереди себя, всех по очереди, чтобы и они могли отведать быстрого ветра. Он не будет с ними суров из-за их невежества. Он будет их любить и скажет: «Всякий раз, когда брат будет приезжать, я буду звать вас послушать его рассказы о битвах…» Он приник к тебе, потому что ты — знаешь. Для тебя он уже не пустое место, не ничтожество, за ним ты видишь его старшего брата.
Но ты взял и сказал ему то, что лишило его рая, воздаяния за все беды, тёплого солнца. Взял и лишил щита, который прибавлял ему мужества под градом летящих камней. Втоптал в неизбывную грязь. Ты взял и сказал ему: «Малыш, ищи себе другую опору, потому что не приходится надеяться на поездку на боевом коне». Как расскажешь ему, что его брата выгнали из армии, что, покрытый позором, ковыляет он к деревне, хромая и приволакивая ногу, и вслед ему швыряют камни?
Рассказчик добавил:
— Я же и похоронил его, он утопился в пруду. Он не мог жить в мире без солнца… И тогда я заплакал над человеческим горем. И благодаря веснушчатой мордашке, этой, а не другой, благодаря боевому коню, гнедому, а не кому-нибудь иному, благодаря прогулке на этом коне в день победного торжества, а не в какой-нибудь другой день, благодаря насмешкам этой деревни, а не другой, благодаря пруду, в котором, как ты сказал мне, плавали утки, а по берегу было разложено выстиранное тряпьё, я увидел Господа — вот как далеко зашла моя жалость, — потому что вёл ты меня тропой подлинности и говорил вот об этом мальчишке, а не о другом.
Не ищи света как вещи среди вещей, ищи камни, строй храм, и он озарит тебя светом.
Старательно смазывая ружьё, воздавая должное и ружью, и смазке, считая шаги, когда ходишь по кругу, отдавая честь своему капралу, отдавая должное и капралу, и своей чести, ты приуготовляешь в себе озарение, мой дозорный! Передвигая шахматные фигуры, принимая всерьёз правила шахматной игры, краснея от гнева, если противник их нарушает, ты приуготовляешь в себе восторг победителя. В кровь стирая ноги своих верблюдов, проклиная жажду и ветер песков, спотыкаясь, дрожа от холода, изнывая от зноя, ты — если только пребывал верным необходимости каждой минуты, а не восторженному предвкушению крыльев, этой лживой поэзии сентиментальной гусеницы, — ты можешь рассчитывать на озарение паломника, который вдруг, по внезапному биению сердца, поймёт: предыдущий шаг его был шагом к чуду.
Как бы ты ни воспевал радость, не в моей власти открыть скрытые в тебе запасы счастья. Но я могу быть тебе в помощь на ступеньке вещественности. Я расскажу тебе, как поддерживать колодцы, как лечить на ладонях водяные мозоли, о геометрии звёзд и как завязать узлом верёвку, если кладь твоя съехала набок. Чтобы искусство завязывать узлы стало для тебя песней, я познакомлю тебя с погонщиком верблюдов, который в юности был матросом, — поэзия узлов для него вдохновенней поэзии составления букетов, изготовления украшений для танцовщиц. Есть узлы, способные удержать на месте корабль, но развяжет их даже ребёнок, едва прикоснувшись пальцем. Есть другие, они кажутся проще поворота лебединой шеи, и ты можешь держать пари с приятелем, что он развяжет его без труда. Если приятель примется за работу, ты можешь спокойно сидеть в сторонке и посмеиваться: этот узелок из тех, что доводят до бешенства. Не забудет учитель, в совершенстве владея своим искусством, и лёгких петель, которыми ты перевьёшь подарок для любимой. Хитрость завязанной ленты в том, что развязать её можно одним движением, словно сорвать цветок. «Она увидела твой подарок, — скажет он, — и восхищённо вскрикнула». И он тоже вскрикнет, а ты отведёшь глаза, потому что погонщик мало похож на влюблённую девушку — хром, кривонос и вдобавок ещё и косит.
Нет, я не буду пренебрегать мелочами, которые кажутся тебе — и совершенно напрасно — ничтожными. Матрос сделал искусством завязывание узлов, благодаря ему простая верёвка послужила канатом для буксира или спасением. Раз игра подчас становится для нас возможностью подняться выше, я приравниваю игру по значимости к молитве. Но разумеется, мало-помалу, по мере течения дней, твой караван изнашивается, и тебе уже не хватает таких простых молитв, как завязывание узлов на верёвках или кожаных ремнях, как вытаскивание песка из сухих колодцев, как чтение по звёздам. Тогда вокруг каждого сгущается мёртвая тишина, каждый становится дерзок на язык, туг на ухо и чёрств сердцем.
Не тревожься. Это разрывается кокон. Ты обогнул ещё одно препятствие и поднялся на холм; камни и колючки пустыни, от которых ты мучился, ничем не отличаются от вчерашних, но ты кричишь с неистово бьющимся сердцем: «Вот оно!»
И твои сотоварищи по каравану бегут к тебе. Всё изменилось в ваших душах, будто с приходом зари. Ваша жажда, мозоли на руках и ногах, изнурение зноя, ночной холод, пустынный ветер, что слепит и скрипит на зубах песком, все погибшие верблюды, все болезни и все дорогие друзья, которых вам пришлось похоронить, вдруг возмещены вам сторицей, но не хмельным пиром, не прохладной тенью, не красотой юных девушек, что стирают бельё в голубой воде, ни даже величием куполов, что венчают святой город, — чем-то неуловимым: малой звёздочкой, — солнце благословило шпиль, и звёздочка засверкала превыше всех куполов. Но как она ещё далека!
Тебя может разлучить с ней треск ломающегося кокона, осыпающаяся тропа может обвалиться в пропасть, впереди ещё скалы, с которых можно упасть, и пески, пески, и опустелые бурдюки, и больные, и мёртвые — последняя пища солнца. И всё-таки вы выносили в себе радость, она выпорхнула бабочкой среди песков и колючек, под которыми прячутся чуткие змеи, как нервы под кожей; вас обрадовала незримая звезда, она бледнее, чем Сириус в ночь самума, такая дальняя, что те из вас, у кого нет зоркости орла, не видят её, настолько непрочная, что стоит солнцу чуть повернуться, как она исчезнет; так вот мигание этой звезды и даже не мигание, а для тех, у кого нет орлиной зоркости, отблеск в глазах тех, кто видел это мигание, отблеск отблеска, и вот этот отблеск в одно мгновение изменил вас. Сбылись все обещания, за всё воздано вам сторицей, потому что один из вас, вглядевшись вдаль с орлиной зоркостью, неожиданно остановился и, указывая рукой в пространство, закричал: «Вот оно!»