Разорванный рубль - Сергей Антонов 4 стр.


Сперва ее слушали плохо, но на заявлении Пастухова стали шикать, чтобы потише. Одним было интересно послушать, другим забавно глядеть, как она, маленькая, лохматая, накидывается на всех, ровно клушка. Чем дальше, тем больше приходилась она по душе председателю, и, когда дошла до Маркса, он толкнул меня в бок и сказал с удовольствием:

— Начитанная, язва!

А когда спросила, кто станет добровольно признаваться про кошечку или собачку, в рядах замотали головами: никто, мол, не признается, успокойся, пожалуйста, не переживай…

Услышав вдруг, как стало тихо, защитница заговорила спокойным, домашним голосом:

— У Пастухова в комнате, за перегородкой, висит табель-календарь. Так вот на этом календаре день второе июня обведен красным кружочком. Я сама видела. Второе июня — это день преступления. Но второе июня — это и тот день, когда Пастухов должен был испытать скоростную культивацию. Всю осень, все лето, всю весну дожидался он этого дня. Почти год к этому дню готовился: схемы рисовал, эскизы, две толстые тетрадки расчетами исписал, дефицитные шестерни натаскал откуда-то. И вот решающий день наступил, и все было сорвано. Таисия Пашкова все погубила.

Причина поджога единственная — возмущение против трактористки-лентяйки. Это возмущение вылилось в уродливую форму не только по причине опьянения подзащитного, хотя и эту причину нельзя не учитывать. Главное в том, что Пастуховым овладело вполне понятное отчаяние.

По вине Таисии Пашковой все пропало, может быть, навсегда! Как же не возмутиться!

И тут в гробовой тишине раздался длинный тонкий писк, какой получается, когда закипает самовар. Я поглядела: там плакала Таисия Пашкова.

Защитница сбилась и тоже поглядела туда.

— Насколько правильные идеи выдвигает Пастухов, в данный момент не имеет значения… — сказала она потише. — Он заражен этой скоростной механизацией, верит в пользу, которую она принесет народу, понимаете.

Вконец расстроенная Пашкова плакала и причитала вполкрика:

— Верит, касатка, верит!

На нее сердито зашикали, и она смолкла. А защитница заторопилась и, то и дело оглядываясь на Таисию, стала доказывать, что у Пастухова в груди бушует огонь творчества, зафальшивила, неловко закруглилась и, очень недовольная собой, пошла на место.

Хотя из-за Пашковой, заразы, выступление защиты было смазано, я так понимаю, что эта девочка в основном и спасла нашего бригадира. Пастухову присудили два года условно, с передачей на поруки колхозу.

5

Суд кончился поздно, часов в одиннадцать ночи. Все устали. А мне пришлось вести защитницу на ночлег к Алтуховым. На дворе было черно, хоть глаз выколи, и всю дорогу ее пришлось держать за руку, чтобы она не зачерпнула в ботики.

Защитница вошла в избу с опаской, как чужая кошка. Видно, не бывала еще в деревне.

Настасья Ивановна, свежая еще старуха, ждала московского сыночка и хлопотала на кухне.

Дорогого гостя дожидалось угощение: наливка, запечатанная церковным воском; портвейн — три топорика, купленный в павильоне; накрытый полотенцем пирог; конфеты в бумажках; редька в сметане — весь стол был заставлен, облокотиться некуда.

— О-о, у вас электрический самовар! — подольстилась защитница.

— А что же… Мы тоже люди, — отозвалась Настасья Ивановна. — Чего на пути встала? Садись, — и она указала в горницу, где красовался накрытый стол.

— Да нет, что вы! Я не хочу кушать.

— А это и не тебе. Игорьку припасено. Это что ты такая хохлатая? Или мода такая?

— Мода такая, — сказала защитница.

Настасья Ивановна бросила ей под ноги тяжелые, как гири, сапоги.

— Я лучше в чулках. Можно?

— Давай в чулках, если брезговаешь…

Защитница прошла и села на лавку под часы, тихонько, как сиротинушка. По дороге она растеряла весь задор, запечалилась, и никто бы не узнал в ней девчонку, которая только что воевала на суде.

В горнице пахло теплым скобленым полом. Под иконой неподвижным зернышком блестел огонек, освещая прозрачно-изумрудное донышко лампадки. Важно тикали большие часы.

Между делами Настасья Ивановна поинтересовалась, засудили ли бригадира.

Я сказала, что дали два года условно и взяли на поруки.

— Сам виноватый, — сказала бабка. — Не знал, что ли, куда ехал? У нас тут кто хочешь сбесится. То снег, то ненастье — темень одна, а больше и нет ничего. Живем, как в колодце. В Москве, говорят, улицы водой моют — вот до чего дошли. А у нас что?.. Умные все уехали — одни дураки остались… Дураки да повелители… На одного исполнителя три повелителя… И никакого к тебе уважения. Вон председатель — знает, сыночка ждем, — так вот нарошно к нам постояльца поставил. По злобе… Куда нам ее класть? На койке Игорек ляжет, на печи — мы с дедом, в сенцах — текет, посреди кухни не положишь… Придется тут, на диване, постлать.

Я сказала, что в одной комнате с мужчиной вроде бы неудобно.

— А чего неудобного? — Настасья Ивановна жалостливо оглядела защитницу. — Диван мягкий. На пружине. А девка вяленая, сонная. Таких он не обожает.

Она вдруг вспомнила что-то, и ее всю заколыхало, затрясло от смеха. Потом встала посреди горницы и зашептала со свистом:

— Прошлый год приезжал. Помнишь, когда в сухую грозу у Рудаковых телка убило — каждую ночь пропадал. Громы громыхают, молнии падают — такие страсти. А ему все нипочем. Все где-то котует. Под утро скребется, в окошко влазит. Шасть на койку — и щурится. Как ему уезжать, не утерпела, спрашиваю: «Кто у тебя краля?» — «Это, — говорит, — святая тайна». Шалеют от него девки.

Бабка сняла с комода фотографию в крашеной рамке, отерла рукавом стекло и показала из своих рук.

Карточка была давняя и разукрашена химическим анилином: глаза, галстук и пиджак — синей краской, кудри и вечная ручка — желтой краской, губы и значок — красной краской. Пуговки на рукаве опять-таки желтые.

— Вон он какой у меня, — сказала Настасья Ивановна и вдруг застыла с фотографией в руке. — Никак едут!

Но ничего не было слышно, только ночной дождик шумел на огороде.

Бабка вздохнула, аккуратно прислонила фотографию среди крашеных метелок ковыля, полюбовалась издали.

— Уцепился за Москву и живет теперь на сливошном масле, — похвастала она, — И нас, стариков, слава богу, не забывает. Каждое лето приезжает, оказывает уважение. Часы стали шуршать и, наладившись, пробили четыре раза, хотя стрелки показывали двенадцать. Бой был гулкий — как ногой по гитаре.

— У нас они сроду такие, — сказала Настасья Ивановна, внося холодец. — Едут! — добавила она шепотом.

И правда. Слышно было, как открыли ворота, приняли подворотенку. На мостках грохнула телега, лужи во дворе заполоскались, и Леонтич проговорил тихонько: «Куда, окаянная!» Видно, утомился, и крикнуть от души не хватило сил.

Настасья Ивановна поставила холодец на полдороге куда попало, кинула на плечи шаль с красными розами и выставилась против двери.

Дед вошел один.

Борода его слиплась в грязную тряпочку. Весь он был маленький, мокрый, как будто его обмакнули и вынули.

Но даже и в таком виде глядел он теперь вовсе не дурачком: глаза у него были злые и умные. Ох, и научились же люди представляться!

Он сел на лавку и молча принялся скидать сапоги.

— А Игорек? — спросила Настасья Ивановна.

— Нет твоего Игорька.

Допытываться она не решилась. Так и дожидалась, когда муж разуется и сам объяснит толком, в чем дело.

— Долго глядеть собралась? — спросил дед с ехидством. — А ну, пособи! Вылупила глаза-то!

Настасья Ивановна бросилась помогать.

С одним сапогом кое-как справились.

— Да где же Игорек? — не утерпела Настасья Ивановна. — Случилось что?

— Ничего не случилось.

— Да где ж он? Ведь телеграмма…

— Мало ли, телеграмма…

— Или не приехал?

— Почему не приехал? Приехал.

И второй сапог наконец подался.

Дед покачал головой. Портянка была черная, мокрая.

— Говорил тебе, дуре, носи Багрову переда подшивать Он пол-литра возьмет а сделает на совесть. Нет, на базар повезла, язва. Три рубля псу под хвост.

Он зашлепал босыми ногами, подошел к накрытому столу и покачал головой.

— А меня на одной картошке держит, сквалыжница. Грузди, говорила, кончились, а вон они, грузди.

— Да где же Игорек? — взмолилась старуха. — Скажешь ты мне или нет!

Дед встал против жены, упер руки в боки и проговорил язвительно и даже с каким-то злорадством:

— Не возжелал в родительском доме жить. Ясно?

— Куда ж ты его дел?

— В дом отдыха. За деньги проживать будет. По путевке.

— Это как же? За что же он это так? Наварила, нажарила… Куда теперь это все? Наварила, нажарила…

— Ну, теперь на всю ночь загудела, — отметил дед с удовольствием. — А гудеть нечего! Отучила ребенка от родительского дома — и терпи. Выучился — больно она ему теперь надобна. Все барыню из себя строит! Гляди, какая барыня… Вот тебе от него гостинец. — Он бросил сверток, обернутый узорчатой гумовской бумагой.

— В дом отдыха. За деньги проживать будет. По путевке.

— Это как же? За что же он это так? Наварила, нажарила… Куда теперь это все? Наварила, нажарила…

— Ну, теперь на всю ночь загудела, — отметил дед с удовольствием. — А гудеть нечего! Отучила ребенка от родительского дома — и терпи. Выучился — больно она ему теперь надобна. Все барыню из себя строит! Гляди, какая барыня… Вот тебе от него гостинец. — Он бросил сверток, обернутый узорчатой гумовской бумагой.

Настасья Ивановна и не посмотрела на гостинец. Пошла на кухню и печально раскладывала огурчики, неизвестно для кого теперь.

Дедушка поглядел на нее и сказал:

— Неловко ему, вишь, тут. Петух рано поет. Будит.

— Ладно, чего уж там. Завтра схожу, пирожка снесу, огурчика.

— Куда же ты пойдешь, за двадцать километров?

— Ничего. Доберусь как-нибудь.

— Да туда посторонних не пускают.

— Какая же я посторонняя. Я мать.

— Мать, а все равно сторонняя. Учти: Игорь Тимофеевич строго-настрого наказывал — никому в колхозе не хвастать, что приехал. Ни одной живой душе.

— Чего это он?

— От людей хочет отдыхать. «Люди, — говорит, — отвлекают от мыслей». Ясно? Чем гудеть без толку, лошадь ступай распряги. Или дерюгой накрой, что ли.

— Обождет, — отозвалась бабка. — Не своя.

Дед похлопал по карманам и достал патрон белого железа.

— Гляди, чего отцу-то подарил! — сказал он.

Он отвинтил крышку и вытряс сигару.

— С Кубы! — сказал он и понюхал, чем пахнет. — Там у них ее одни министры курили.

Он осторожно вставил сигару в рот, но запаливать не стал и долго сидел, вытянув шею, как жонглер в цирке.

Наконец решился и закурил.

— Дерет, зараза, — одобрительно ворчал он, отгребая дым в сторону и кашляя что было мочи. — Во дерет!

И тут только обратил внимание на гостью. — А ты чья, дочка?

Узнав, что она защитница, дед испугался, прикинулся убогоньким дурачком. Мне стало тошно, и я пошла.

6

Дождь лил непрестанно и только к утру постепенно сошел на нет. На зорьке было зябко, во дворах кашляли барашки. В низинах с ночи залег туман. За туманом не видно ни реки, ни леса.

На такую погоду выходить из дому неохота. Но делать нечего: подоспел срок перечислять комсомольские взносы. Надо ехать в райцентр.

Я скинула туфли и пошла на автобус. На улице — ни души. Стадо только прогнали, и оно еще шевелилось впереди в тумане. По асфальту переползали лиловые дождевые черви. Воздух серый, как зола, видно плохо. Во всех избах зажгли свет.

Но вдруг — ровно ставню распахнуло: серое облако над Закусихином подвинулось, и открылось праздничное, воскресное солнышко. Все озарилось и заиграло. На склонах заблестела молодая рожь, зарумянилась красно-бело-зеленая гречиха. Тихонько, как бабушка на блюдечко, подул теплый ветерок. Весело, на весь свет гремя бидонами, с молокозавода под горку проехала подвода. Небо было чистое, синее. Где-то гудел самолет, но разве найдешь его в таком большом, одинаковом небе.

Теплое солнышко поднималось над землей.

Я дошла до стоянки, вымыла в луже ноги и надела туфли.

Гляжу, идет Пастухов. Говорит, что собрался в техническую библиотеку, а сам глаза прячет. А мне-то что! В библиотеку так в библиотеку…

Дождалась автобуса. Пастухов сел наискосок от кондукторши и уткнулся в газету.

Кондукторша была молоденькая, только еще привыкала. Билеты отрывала по кантику. Сперва загнет, потом оторвет. А когда подпирала грузную сумку ногой, из-под короткого бумазейного платьица выглядывала голая коленка, а на коленке — болячка-изюминка. Наверное, после работы еще с ребятишками бегает, в пряталки играет.

Работала она от души. В автобусе ходили часы и пело радио. Ей нравилось чувствовать себя полной хозяйкой в таком автобусе, нравилось командовать пожилому шоферу «поехали», давать людям сдачу.

Бежит автобус по шоссе, и солнечные квадраты плавают, как в невесомости, по спинам и головам. Бежит автобус, а Пастухов исподтишка любуется девчонкой. И болячку отметил. Как у нас говорят, втетерился. Что ж, девушка милая. Губастенькая, ладненькая. Такая милая хлопушка. Наверное, только с десятилетки, отличница.

Я не удержалась, подмигнула ему. Дескать, давай не теряйся! Он запылал весь — нырнул в газету. А солнышко было веселое, и меня так и подмывало созорничать. И я спросила кондукторшу:

— У тебя воспламеняющие вещества возить можно?

— Нет, — сказала она. — Едкие и воспламеняющиеся вещества, а также колющие и режущие предметы к провозу не допускаются.

Пастухов сверкнул на меня злющим глазом. А девушка погляделась в стекло и незаметно выпустила из-под берета завиток.

Потом улыбнулась Пастухову и сказала застенчиво:

— Вы бы вперед пересели, молодой человек.

— Ничего, — мрачно отозвался он из-за газеты.

— Там читать удобней.

— И здесь хорошо, — сказал Пастухов грубо и оглянулся по сторонам.

Кроме нас, ехали еще четыре человека. Два парня из колхоза «Красный борец» спорили и торговались, делили еще не полученные запчасти. Бухгалтер с молокозавода доказывал старенькой-старенькой бабушке:

— Бывало, леща за рыбу не считали, а теперь и ерш — рыба.

А бабке было не до ершей. Она уцепилась за переднюю спинку сухонькими руками и крестилась на каждом ухабе. Боялась, как на самолете.

На двадцать шестом километре вошли еще двое: дяденька с перевязанной щекой и злющая женщина. Я ее знаю. У нее своя изба в колхозе «Авангард», а работает она в городе, служит администратором в кино. Нагляделась заграничных картин и строит из себя грамотную. Намазалась так, что зубы в помаде.

— Здравствуйте все, — сказал дяденька с перевязанной щекой и подал трешку. — Бери хоть всю, дочка, только погоняй быстрей. Стреляет — мочи нет.

Крашеная администраторша прошла вперед и села на инвалидную лавочку.

— Не забудьте приобрести билеты, — сказала ей в спину девушка. — Следующая — базар.

Администраторша будто оглохла.

— Не забудьте приобрести билеты, — сказала девушка громче.

— Карточка! — отозвалась администраторша.

— Карточку надо предъявлять.

— Называется общественный транспорт, — заворчала администраторша. — Для удобства населения… Целый час торчала на остановке. Хоть бы скамейку сколотили…

Она нашла карточку, показала самой себе и спрятала.

— Напрасно говорите, гражданка. — Девушка обиделась за водителя и за новый автобус. — Часа вы не стояли. У нас экспресс. Интервал — семнадцать минут.

Но пассажирка даже не оглянулась.

— На кольцо приедут и ждут, пока народ в дверях не повиснет, — ворчала она.

— Зачем так говорить, гражданка. У нас экспресс. Интервал — семнадцать минут.

Губы у девушки дрожали. Пассажирка, видно, была опытная обидчица, знала, куда уязвить.

— Вчера тоже автобус ждала, — продолжала она высказываться. — Мокну под дождем, а ничего нет. Военный стоял, плюнул, пешком пошел. У них экспресс, а трудящие мокнут.

Кондукторша перестала возражать. Закусив губку, отделяла она на ладошке копеечку от копеечки. А пассажирка бубнила и бубнила.

— Угореть можно от твоей болтовни, — сказал дяденька с больным зубом. — Моложе была небось подводу за благо почитала. На своих на двоих в город топала, на одиннадцатом номере. А тут и лавки мягкие и радио играет, а ей все худо…

Оттого, что за нее вступились, глаза у кондукторши намокли, и, передавая сдачу, она выронила монетку. Денежка закатилась куда-то. Девушка нагнулась, будто искала монетку, а сама переживала там, за лавочкой, пока никто не видел.

— Копеешница! — сказала администраторша.

Ребята принялись искать. Кто-то предложил свой двугривенный. Девушка сердито отказалась. Дяденька, из-за которого вышло столько хлопот, стал отмахиваться — дескать, бог с ней, со сдачей.

Один Пастухов сидел, как кукла, считая, что такое поведение повышает его авторитет.

У мотеля вошли новые люди, и среди них невысокий, крепко сбитый парень, тот самый Игорь Тимофеевич, за которым дедушка Алтухов ездил на станцию.

Он чуть поседел с прошлого года. Сквозь черные волосы просвечивало темечко. В бархатных глазах его, наполовину прикрытых веками, и на гладком румяном лице устоялось выражение скуки — будто устал он и от людей и от самого себя. Тем не менее на нем был чистенький пиджачок и модные, гладко отглаженные брючки.

Он забрался в автобус последним, проверил пальчиком кожаную лавочку — не грязна ли — и тогда только сел рядышком с администраторшей. Лениво развалившись, он стал разглядывать задних пассажиров, ровно витрину, каждого по очереди. Поглядел и на меня, в упор, но без всякого интереса, наверное, не признал. Конечно, родня я ему дальняя — братова свояченица кем-то приходится Настасье Ивановне, но все ж таки сродник — должен бы помнить. В прошлом году когда приезжал — заходил к нам слушать футбольные передачи.

Назад Дальше