— То-то и есть, что жена. Поэтому должен дать ей возможность повеселиться. Не век же ей на латаные валенки глядеть.
— На валенки? На латаные? — Авдей Андреич рванулся со стула, не выпуская, впрочем, цифры из-под пальца. — Это как понимать?
— Так и понимать. Ты пожил, погулял. Старый. А она молодая. И спеть ей охота и потанцевать.
— Молодая… Старый… Валенки латаны… — Авдей Андреич извивался от ехидства и вредности, припаянный пальцем к цифре. — А вы ее там еще подрумяните? Ленточки на нее повесите?
— Надо будет — повесим.
— Да я в этих валенках десяти председателям отслужил! — закричал вдруг Авдей. — Десяти отслужил и тебя переживу!
Он выбежал через кухню, погромыхал дверьми и прибежал через спальню.
— Я еще твоими костями в бабки играть буду! «Равноправие, общественная работа»! Заморочили людям голову!
— Это кто заморочил? — спросил председатель. — Советская власть?
— Все вы хороши!
— Ну, если так, тогда, конечно, говорить нам с вами не об чем.
Иван Степанович встал и принял положение «смирно».
— Давно я наблюдаю за вами, Рудаков. Ночная у вас душа. Власть его не устраивает!
Как только председатель назвал его по фамилии и на «вы», Авдей Андреич страшно перепугался.
— Ты мне контру не шей! — закукарекал он. — Сейчас культа нету! Она там где-то будет петь, а ты сиди переживай!
Мы вышли во двор, а из зала доносился крик:
— А ты чего встала? Чего молчишь? Тебя зовут или меня? Твое дело — не мое!
Мы остановились. На крыльцо вышла Таня.
— Ну? — спросил председатель.
— Не поеду я, Иван Степанович.
— Да ты что?
Она молчала, пригорюнившись, перебирая красными руками фартук.
— С ним бился, теперь с тобой?
— Жалко, — тихо сказала Таня,
— Чего тебе жалко?
— Авдеюшку… Зачем же за валенки над ним смеяться? У него ревматизм. На ногах шишки. А вы смеетесь. Он в войну застудился. Нехорошо, Иван Степанович. — Таня оглянулась на дверь с опаской и подошла ближе. — Когда я петь уезжаю, он на картах гадает про меня… Правда. Ефимка видал.
— Тогда так, — сказал председатель. — Бери с собой Ефимку. Пускай он глядит за твоим поведением. Заместо шпиона.
— А можно?
— Дам указание.
Когда мы садились в машину, по всему дому Рудаковых хлопали двери.
Следующей была Маргарита Сизова. У нее отец — водитель электровоза. А мать, Мария Павловна, лежит больная. Хворь схватила ее еще осенью, но она долго скрывалась от докторов. Зимой нашли ее без памяти на ферме. Отправили в больницу. Стали резать, ничего не вырезали, зашили и отправили домой.
Муки довели Марию Павловну до того, что она лечится любыми порошками и любым снадобьем, какое посоветуют. И никому не секрет, что жизни в ней осталось мало.
Рыжая красивая Маргаритка встретила нас на улице с заплаканными глазами. Ночью матери было совсем плохо, а отец, как на грех, в рейсе.
Председатель не решился ругать Маргаритку. Он еще на пороге снял кепку и вошел, как в церковь. Мария Павловна лежала высоко, в мужской сорочке с воротничком. Я тихонько подняла ее руку, пожала и так же тихонько положила на стеганое одеяло, на прежнее место. Ой, какая легкая ручка! Ученые сосчитали: чтобы надоить один килограмм молока, надо сто раз сжать и разжать пальцы. Попробуйте сами, легко ли сжимать кулак сто раз подряд. А у Марии Павловны было двенадцать коров, и давали они не меньше ведра каждая. Просидела она под коровами полжизни, и, пока не ввели «елочку», Марии Павловне приходилось сжимать и разжимать кулаки самое малое пятнадцать тысяч раз в день. Однажды, поспорив в шутку с командированным, она сдавила ему руку так, что он присел и целый день потом шевелил пальцами, будто натягивал перчатку. Такая у нее выработалась железная кисть.
И вот теперь эта рука лежала на одеяле, легкая как перышко. С лица Марии Павловны сошел багровый загар, стало оно чужое, перламутрово-бледное. Только синие глаза, как всегда молодые, милые, поблескивали, словно васильки после дождя.
Мария Павловна обрадовалась, что зашли проведать, затрепетала вся:
— Сейчас я вам… Самоварчик сейчас… На стол соберу… Я сейчас…
— Да ты что! — кинулась к ней Маргарита, видя, что мать всерьез собирается подниматься. — Лежи! Сама уважу!
— Да что ж это такое!.. — хозяйке было ужасно совестно лежать при гостях. — Ты сперва постели скатерку-то, Риточка, да не эту! Ту, которую отец из Харькова привез. Да стол оботри. Крошки там, молоко — мало ли… Не так ты все делаешь, дочка. — Она снова попыталась встать, но мы ее удержали.
— Лежи, Маруся! — сказал Иван Степанович. — Поправишься, тогда будем чаи гонять.
— С вами поправишься! Мне бы коровушку подоить или так что-нибудь поделать, и сразу станет легче. Вся хворь выскочит. Глупенькие вы, — продолжала она покорно. — Говорила, не надо в больницу, нет, повезли… Линка-то с первотелочками справляется? Уважают они ее?
— Уважают. Да у Линки ухватка не та. Аврора, бывает, капризничает.
— Аврора известная привередница. Стиляга… Вчерась стадо гнали, встала тут возле окна и мычит. На Линку ябедничает. Насилу согнали… Что затужил, Иван Степанович? Невесело тебе с хворой бабой?
— Умаялся, Маруся.
— Как не умаяться. Сколько делов.
— Сегодня просыпаюсь, гляжу, в сапогах. А на часах уже шесть утра. Представляешь? Всю ночь обутый проспал. Хотел газеты проглядеть — три речи еще не читаны, — да вот с утра гоняю…
— Вон зеленый какой! Тебе бы прилечь.
— Хватит. В бригадиры буду проситься или в кладовщики.
Иван Степанович накрыл глаза рукой, уронил голову и словно задремал.
Мария Павловна взяла бумажку, написанную под копирку, и, лукаво взглянув на председателя, стала читать:
— «На аспида и василиска наступиша и попереши льва и змея».
— Чего, чего? — встрепенулся председатель, но спохватился и снова принял измученную позу.
В избе было сыровато после дождя, промозгло. Чтобы белье не плесневело, все ящики в комоде были чуть выдвинуты, а все дверцы в гардеробе чуть приоткрыты. Ритка сказала, что надо бы протопить, да дров нет. А на зеркале уже темные пятна.
— Зашла бы в правление. Председатель выпишет.
— Да к нему разве проберешься. Возле него всегда цельная стена народа.
— Попроси сейчас.
— Дайте отдохнуть человеку, бессовестные! — зашептала Мария Павловна. — Вон ведь как укатался.
Я сказала, что он переживает, — девчат надо собрать на шефский концерт, а они не едут.
— Батюшки! Кто да кто?
— В частности, твоя рыжая, — сказал председатель, но спохватился и принял позу.
— Да ты что, Рита?
— Как же я от тебя поеду? Я уеду, а ты на ферму побежишь.
— Куда уж мне бегать! Поезжай, Риточка. Неужели поплясать неохота? Я, бывало, где бы ни была, что бы ни делала, а гармошку услышу, сейчас каблучками подыграю. Нипочем было не удержать… И не жаль тебе председателя? Вишь, до чего довели — сомлел совсем…
— Ладно, поеду, — сказала Маргарита. — Только лежи гляди.
Иван Степанович вскочил, будто того и ждал.
— Чего это ты читала? — Глаза его сверкали от любопытства.
— Тоже снадобье, только божественное. Таиська принесла.
— Шуганула бы ты ее. — Он схватил бумажку и пропел по-поповски: — «Не придет к тебе зло, и рана не приблизится телести твоему».
Мария Павловна принялась было смеяться, но завела глаза и застонала. Смеяться ей было больно.
— Велела раз в день читать, — проговорила ослабевшим голосом. — А я ей: «От меня молитву боженька не примет. Я комсоргом была». — «Тогда, — говорит, — читай два раза в день».
А председатель уже не слушал ее и кричал в дверях:
— Поехали в Закусихино! А ты, рыжая, давай собирайся!
В Закусихине живет Лариса Расторгуева, после Груни — лучшая наша певица.
Отец Ларисы пропал на войне, и как память о нем на стене висит дорогая двустволка, которую мать, Анна Даниловна, сберегла в голодные военные годы.
Лариса лежала на никелированной кровати, отвернувшись к стенке. Анна Даниловна, нацепив очки, вышивала. Она, как прибежит с птицефермы, так и кидается либо полы скоблить, либо печку белить, либо вышивать скатерки, которых и так в избе видимо-невидимо.
Иван Степанович вежливо поздоровался и сел.
— Здравствуйте, — тихо сказала хозяйка. — Нельзя Лариске ехать. Спину у ней ломит. Умаялась.
— Если нужно, значит можно, — сказал председатель. — Вы мать. Надо уговорить.
— Как же я стану ваши приказы отменять? — возразила Анна Даниловна мягко.
— А вы не шутите. Шутить не время. Не первый май.
— Разве я шучу? — она сняла очки и внимательно посмотрела на председателя. — Вы же сами обещали девочкам сегодня отгул. Они вчерась на коленках пололи. Зачем же народ обманывать? Некрасиво. Один раз обманешь, другой — обманешь, а на третий — правду скажи, все равно не поверят.
— Выбирай выражения, — прервал ее Иван Степанович.
— А зачем выбирать? — спросила она, считая иголкой стежки. Она говорила с председателем без всякого поклонения, как с каким-нибудь рядовым колхозником. А Иван Степанович привык и не обижался. Анна Даниловна со всеми такая. — Полоть кончили? — спросила она.
— Кончили… Что я ее — на кукурузу гоню? В хору петь одно удовольствие и развитие грудной клетки.
— А отдыхать когда?! — обернулась верхней половиной тела гибкая сероглазая Лариса. — Ни кино, ни танцев. Вовсе культуры не видим.
— Тебе культуры мало? Целый день радио тебе играет, а ты его и чуять перестала. Дорогу тебе асфальтом залили, автобус тебе пустили, а ты — как будто так и надо! Бюст писателя Тургенева возвели, чтобы ты вспоминала, каких людей создает наша земля, да к ним бы подравнивалась и не срывала бы мероприятий.
— Памятник хороший, — вздохнула Анна Даниловна, — Приятный. Беленький.
— Миллионы вкладывают в культуру. А где наша благодарность? Где наша отдача? Нас окружают вниманием и заботой, бюсты нам возводят, а мы на койках разлагаемся…
— А за горушкой, в ельнике, оленя поставили! — сказала Лариса, позабывшись. — Как живой стоит на камушке. Словно из леса выбежал и принюхивается… Надумают же!
— В чем Иван Степанович прав, так это в том, что заботы об нас много, а мы ее плохо ценим и быстро привыкаем к хорошему, — сказала Анна Даниловна. — Спина все гудит, доченька?
— Учить их надо! — проговорила Лариса, поняв, к чему вопрос. — Кто их за язык дергал — выходной объявлять?
— Ну ладно, он ошибся, его одного и проучишь. А других зачем обижать? Люди там не хуже нас с тобой. Им, видать, скучно.
— Правильно! — подхватил Иван Степанович. — Там, я слышал, художник отдыхает, который претворил этого оленя!
Анна Даниловна сняла очки и с укором поглядела на председателя.
— А что? Вполне возможно… — и он немного смутился.
Лариска встала, ладная, статная, и не пошла, а поплыла к зеркалу, словно у нее на голове стакан с водой.
— Ты у нас не командировочный, Иван Степанович, — сказала хозяйка. — Никакого смысла тебе нас обманывать нет.
Председатель спорить не стал.
Дунув широкой юбкой, Лариска быстро пошла умываться. В дверях сказала:
— Хоть бы нашелся дурачок, взял бы замуж да увез куда-нибудь!
Мы вышли на улицу и сели в «Москвичок».
Иван Степанович положил руку на рычаг и опустил голову.
— Ну, всех собрала? — спросил он.
— Всех.
— А все-таки самого лучшего артиста вы проглядели, — сказал он.
Я спросила, кого он имеет в виду, но он не ответил. Лицо у него было серое, бугристое. Он был унылый и злой на себя.
— Чего сидишь? Вылазь. В Евсюковку поеду. Старух агитировать картошку разбирать.
Я вышла.
— Да, вот что! — крикнул он из окошка. — Одно дело: беги на свиноферму и первую машину с дровами, какую увидишь, повороти к Сизовым. Другое дело: сбегай к Анне Даниловне и накажи ей — пусть печку Маруське протопит и переночует у них. Претворяй!
9
Дом отдыха в нашем районе богатый, всесоюзного значения, с крутящейся дверью. Под пальмой сидит дежурная — глядит, кто ходит.
У дежурной свой стол, на столе телефон и высокая лампа на подставке из ценного камня малахита, с бронзовой стойкой, оформленной в виде соснового ствола. Ствол как живой, и кора облуплена, и сучки, и в довершение всего — по стволу забирается бронзовый мишка. Тут же бронзовая чернильница в форме гнилого пня, возле него на малахитовой травке спит медведица, и пресс для промокания чернил с бронзовым медвежонком вместо ручки. Говорят, была еще и пепельница с мишкой, подающим спички, но ее унес кто-то из отдыхающих.
На всех трех этажах размещаются гостиные, приятно оформленные наглядной агитацией. На бархатных панелях прибиты золотые буквы, призывающие отдыхающих к упорному труду.
Всюду порядок, вывешены таблички «Гасите свет».
Пастухов ничего этого не видел, глядеть не пожелал. Как привез хор, так и остался дрыхнуть в кабинке под предлогом, что могут стащить запасное колесо.
Встали мы на сцене, как всегда, в три шеренги. Первые два ряда — девчата, сзади на стульях — юноши. Дарью, как обещали, поставили в середину.
Если не считать меня да еще трех-четырех «старожилок», девчонки в хору как на подбор — восемнадцати, девятнадцати лет. Иван Степанович, бывало, поглядит, когда мы сольемся на сцене, в одинаковых расшитых платьях да в кокошниках, и засмеется: «Ровно винтовки образца сорок первого года…»
По какой причине был урожай на девчат в сорок первом году, неизвестно. Говорят, в тот год на солнце выступили пятна. Может, от этого…
Поднялся занавес. На нас смотрят. Нам хлопают. И мы уже не мы, а артисты — стоим в три ряда, а впереди, на стуле, наш замечательный дядя Леня, душа нашего хора, наша надежная защита. Сидит он в черных очках, положив на колени платочек под свой знаменитый баян, и думает.
Он всегда о чем-нибудь думает, дядя Леня.
— Можно объявлять? — спросила Лариса тихо.
— Обожди, — сказал дядя Леня. — Пусть сядут. Сзади места пустые.
Когда дядя Леня говорит, кажется, что все видит. А на самом-то деле он слепой. Совершенно слепой, как осенняя ночь…
Культурник жалуется: загонять народ на мероприятие — дело сложное. Во-первых, городские всего повидали, капризничают и требуют чуть не Тамару Макарову. А потом среди отдыхающих в настоящее время оказались руководящие товарищи, и отвлечь их от «пульки» нет никакой возможности.
Начали с опозданием против афиши на полчаса.
Лариса выплыла на середину и объявила песню.
Сперва слушали плохо, шумели, ходили туда-сюда. На втором куплете подошел солидный дяденька в тапках, видно, заслуженный дяденька: ему приставили кресло в первом ряду. Он долго крутился на своем кресле, дышал на очки, оттирал их пижамой, наконец нацепил на нос и стал угрюмо глядеть на Ларису.
Потом пришел еще один полный дяденька. Этот был еще заслуженнее, потому что тот, что в пижаме, оказал ему уважение: уступил кресло, а сам согнал какую-то тетку и сел рядом на стул.
Они побеседовали немного и стали глядеть на Ларису оба.
Народ постепенно подходил. А когда мы запели нашу коронную «Чеботоху», где продергиваются невзирая на лица наши нерадивые колхозники, когда вслед за припевом:
когда вслед за этим припевом будто какая-то нечистая сила подымала Ларису и несла над сценой, и она едва доставала пола, чтобы подыграть мотиву красными каблучками, — людей набилось столько, что мест не хватило и опоздавшим, среди которых были шеф-повар и технички, пришлось толпиться в дверях.
Лариса объявила «Одуванчики». Эта песня наша собственная, самодельная — музыку наиграл дядя Леня, а уж по его музыке как-то сами собой подобрались слова.
Песню эту особенно любила покойница Груня. За исполнение ее Груня была отмечена в Москве: ее записали на пленку и передавали по радио.
Начинает один женский голос. Потом, словно прислушиваясь и привыкая, постепенно вовлекаются подголоски. Каждый пристраивается на свой лад и по-своему, и вот уже поет весь хор, громко, в одну душу, и вдруг на середине куплета, где вовсе этого не ждешь, голоса срываются почти на нет, парни смолкают вовсе, а девчата тянут тихохонько сквозь сомкнутые губы.
Некоторые думают — песня вся, и начинают хлопать…
Вот и сейчас кто-то захлопал. Я глянула в ту сторону и увидела в четвертом ряду кондукторшу с автобуса-экспресса.
Сосед остановил ее. Она перепугалась и спрятала руки за спину.
А сосед ее был Игорь Тимофеевич. Он сидел, положив руку на спинку ее стула, н, когда мы с Ларисой запели «Поляночку», кивнул на меня и стал что-то лениво объяснять ей на ухо, и она счастливо улыбалась своими полненькими губками…
Она не сразу почувствовала, что рука Игоря Тимофеевича сползла со спинки стула и легла на ее плечо. А когда почувствовала, испугалась. Что делать? Вижу, не слушает и на Игоря Тимофеевича не смотрит. Смотрит только на длинную белую руку. А рука тянется все ниже и ниже, ниже комсомольского значка и, кажется, становится все длинней и длинней. Кондукторша смотрит на нее, словно на змею, и не понимает, как реагировать. Поглядела на Игоря Тимофеевича, хотела с ним посоветоваться, но он слушал песню до того печально, что неудобно было его отвлекать. А рука все лезет и лезет…
Песня кончилась. Захлопали. И два заслуженных дяденьки похлопали немного, как из президиума. И Игорева рука тоже ухитрилась похлопать, не переставая, впрочем, обнимать девушку.
Запели «У бережка». А кондукторша оглядывается, смущается, готова провалиться. Не понимает, дурочка, что из рядов на нее никто внимания не обращает.