— Вот и балык, — сказал он вслух, — в первоначальном виде в низовьях Дона плавал, тоже, чай, думал: я-ста, да мы-ста! а теперь он у нас на столе-с, и мы им закусывать будем. Янтарь-с. Только у менял и можно встретиться с подобным сюжетом!
В гостиной между тем гости были уж в сборе, но отсутствие жениха, видимо, на всех производило тяжелое впечатление. На диване, перед круглым столом, сидела сама Фаинушка, в белом шелковом платье, в бриллиантах и с флердоранжем в великолепных черных волосах. Это была замечательно красивая женщина, прозрачно-смуглая (так что белое платье, в сущности, не шло к ней), высокая, с большими темными глазами, опушенными густыми и длинными ресницами, с алым румянцем на щеках и с алыми же и сочными губами, над которыми трепетал темноватый пушок. Сложена она была как богиня; бюст не представлял ни без толку наваленных груд, ни той удручающей скатертью дороги, кото рая благоприятна только для скорой езды на почтовых. Все было на своем месте, в препорцию и настолько приятно для глаз, что когда я мельком взглянул на себя в зеркало, то увидел, что губы мои сами собой сложились сердечком. По-видимому, она тоже заметила это «сердечко», и оно было ей не неприятно.
Возле нее, на том же диване, сидел бесполезный меняло, в длинном черном полушелковом сюртуке, отливавшем глянцем при всяком его движении, и, не отрывая, по-собачьи, глаз от собеседников, тоненьким голосом вел пустопорожнюю беседу. Лицо у него было отекшее, точно у младенца, страдающего водянкой в голове; глаза мутные, слезящиеся; на бороде, в виде запятых, торчали четыре белые волоска, по два с каждой стороны; над верхнею губой висел рыжеватый пух. В довершение всего, волосы на голове, желто-саврасого цвета, были заботливою рукой Фаинушки напомажены и зачесаны, через весь обнаженный череп, с уха на ухо.
По обеим сторонам стола, на креслах, сидели посаженые отцы, тайные советники Перекусихин 1-й и Перекусихин 2-й, уволенные от службы в воздаяние отличных заслуг. Оба были грустны. Один потому, что получил уфимскую землю и потом ее возвратил;* другой — потому, что не получил уфимской земли и потому ничего не мог возвратить. Сверх того, оба с утра ничего не ели, в ожидании меняльной кулебяки, и вследствие этого, когда разговор на минуту перемежался, из животов их слышалось тихое урчание. Вообще, это были люди очень несчастные, потому что газеты каждодневно называли их «хищниками», несмотря на то, что Перекусихин 1-й полностью возвратил похищенное, а Перекусихин 2-й даже совершенно ничего не получил. Так что и несомненная невинность Перекусихина 2-го не принималась во внимание, потому что всякий говорил: а кто их, Перекусихиных, разберет!
У них у одних Фаинушкины красы не заставляли складываться губы сердечком, так что, в этом смысле, они казались даже гораздо меняльнее самого Парамонова.
У стены, по обе стороны ломберного стола, сидели Иван Тимофеич и Прудентов, а у окна — Очищенный, приведший с собой из редакции «Краса Демидрона» нашего собственного корреспондента, совсем безумного малого, который сидел вытараща глаза и жевал фиалковый корень.
Отрекомендовал нас Иван Тимофеич.
— Сотрудники наши! — сказал он кратко, — были заблудшие, а теперь полезными гражданами сделались…
— Вот как! — приятно изумился Перекусихин 1-й.
— Ах, голуби, голуби! — вздохнул Парамонов.
— Где ж это вы заблудились? — любезно спросила Фаинушка и так приятно при этом улыбнулась, что Глумов стиснул зубы и всем существом (очень, впрочем, прилично) устремился вперед.
— Нельзя сказать, чтоб в хорошем месте, — объяснил Иван Тимофеич, — такую чепуху городили, что вспомнить совестно. А теперь — так поправились, как дай бог всякому!
Мы были еще в нерешимости, какие выразить чувства по поводу этой аттестации, как у ворот раздался стук экипажа, и через минуту в дверях показался Редедя и поманил пальцем Ивана Тимофеича.
Все смолкли, так что из залы явственно доносился до нас шепот. Еще минута, и Иван Тимофеич, в свою очередь, поманил меня и Глумова.
— Мерзавец-то не едет! — сообщил он нам вполголоса.
— Что́ же случилось?
— Да так вот, — объяснил Молодкин, — приехал я, а он сидит во фраке, в перчатках и в белом галстухе — хоть сейчас под венец! «Деньги!» Отдал я ему двести рублей, он пересчитал, положил в ящик, щелкнул замко́м: «остальные восемьсот!» Я туда-сюда — слышать не хочет! И галстух снял, а ежели, говорит, через полчаса остальные деньги не будут на столе, так и совсем разденусь, в баню уеду.
— Да ты бы, голубчик, ему пригрозил: по данной, мол, власти — в места не столь отдаленные! — предложил Глумов.
— Говорил-с. Не действует.
— Вот ведь сквернавец какой! — негодовал Иван Тимофеич. — А здесь между тем расход. Кушанья сколько наготовили, посаженым отцам по четвертной заплатили, за прокат платья для Очищенного отдали, отметчика из газеты подрядили, ему самому, невеже, карету, на невестин счет, наняли — и посейчас там у крыльца стоит…
И вдруг светлая мысль осенила его голову.
— Друзья, да что ж мы! — воскликнул он, простирая к нам руки, — да вы… ну что́ ж такое! Что на него, на невежу, смотреть! из вас кто-нибудь… раз-два-три… Господи благослови! Ягодка-то ведь какая… видели?
Я так и обомлел при этих словах, но, по счастию, Глумов не потерял присутствия духа.
— Не дело ты говоришь, Иван Тимофеич, — сказал он резонно, — во-первых, Балалайке уж двести рублей за́дано, а во-вторых, у нас вперед так условлено, чтоб непременно быть двоеженству. А я вот что́ сделаю: сейчас к нему сам поеду, и не я буду, если через двадцать минут на трензеле его сюда не приведу.
Глумов уехал вместе с Молодкиным, а я, в виде аманата, остался у Фаинушки. Разговор не вязался, хотя Иван Тимофеич и старался оживить его, объявив, что «так нынче ягода дешева, так дешева — кому и вредно, и те едят! а вот грибов совсем не видать!». Но только что было меняло начал в ответ: «грибки, да ежели в сметанке», как внутри у Перекусихина 2-го произошел такой переполох, что всем показалось, что в соседней комнате заводят орган. А невеста до того перепугалась, что инстинктивно поднялась с места, сказав:
— Ваши превосходительства! водочки! милости просим закусить, господа! не взыщите!
Это разом всех привело в нормальное настроение. Тайные советники забыли об уфимских землях и, плавно откидывая ногами, двинулись за хозяйкой; Иван Тимофеич бросился вперед расчищать гостям дорогу; Очищенный вытянул шею, как боевой конь, и щелкнул себя по галстуху; даже «наш собственный корреспондент» — и тот сделал движение языком, как будто собрался его пососать. В тылу, неслышно ступая ногами, шел злополучный меняло.
У закусочного стола нас встретил Редедя, но не сразу допустил до водки, а сначала сам посмаковал понемногу от каждого сорта (при этом он один глаз зажмуривал, а другим стрелял в пространство, точно провидел вдали бог весть какие перспективы) и, наконец, остановившись на зорной, сделал капельмейстерский жест руками:
— Можете смело!
То же самое проделал он и над закусками: всякого сорта пожевал, объясняя при каждом куске, в чем заключаются его достоинства и какие могут быть недостатки. Какая должна быть селедка, ежели она селедка, и какой должен быть балык, ежели он балык. А так как замечания свои он, сверх того, скрашивал рассказами из жизни достопримечательных русских людей, то закусывание получало разумно-исторический характер, и не прошло десяти минут, как уже мы отлично знали всю русскую историю осьмнадцатого столетия, а благодаря новым закусочным подкреплениям — надеялись узнать, что происходило и дальше.
— И где вы, Фаина Егоровна, такое сокровище отыскали? — спросил восхищенный Перекусихин 1-й, указывая на Редедю.
— Сам пришел, — очень мило нашлась невеста.
— Он у нас, вашество, Аника-воин*, долго на одном месте не усидит! — отозвался старый меняло, — из похода, да и опять в поход… Вот и теперь фараоны зовут…
— Скажите! и выгодно это? — обратился Перекусихин 2-й к Редеде.
— Как вам сказать… Намеднись, как ездил к зулусам, одних прогонов на сто тысяч верст, взад и вперед, получил. На осьмнадцать лошадей по три копейки на каждую — сочтите, сколько денег-то будет? На станциях между тем ямщики и прогонов не хотят получать, а только «ура» кричат… А потом еще суточные по положению, да подъемные, да к родственникам по дороге заехать…
— Одного военачальника я знал, так тот, кроме прогонов, еще на «милую» тысяч сто выпросил, — сказал свое слово Очищенный.
— И это бывает, — согласился Редедя.
— Тсс… А хорошая это сторона… Зулусия?
— Такая, вашество, сторона! такая сторона! Отдай все, да и мало!
— И все там есть? икра, например, балык, селедка… все как следует?
— И все там есть? икра, например, балык, селедка… все как следует?
— Всего вдоволь. И все втуне, все равно как у нас богатства в недрах земли. И много, да приступиться не знаем. Так и они. Осетрины не едят, сардинок не едят, а вот змеи, скорпионы, летучие мыши — это у них первое лакомство!
— Ах-ах-ах!
Покуда шел этот разговор, Фаинушка отвела меня в сторону и вполголоса допрашивала:
— Это приятель ваш… вот который сейчас за Балалайкиным уехал?
— Да, приятель.
— Какой он смешной!
— Что́ так?
— Давеча я всего два слова сказала, а он уж и размок: глаза зажмурил, чуть не свалился… хоть бы людей постыдился!
Она стояла передо мной, держа двумя пальчиками кусок балыка и отщипывая от него микроскопические кусочки своими ровными белыми зубами. Очевидно, что поступок Глумова не только не возмущал ее а, скорее, даже нравился; но с какой целью она завела этот разговор? Были ли слова ее фразой, случайно брошенной, чтоб занять гостя, или же они предвещали перемену в судьбе моего друга?
— А у нас сегодня Полкан Самсоныч к фараонам уезжает, — продолжала она, не глядя на меня.
— Сегодня?
— Да; отпразднуем свадьбу у Завитаева, а оттуда поедем на машину проводить.
— А жалко вам его?
— Мне-то? закусывает он слишком уж часто… Надоел.
— А вам нужно…
— Ничего мне не нужно, а вот скажите вашему приятелю, чтоб он за обедом подле меня сел. Я хочу ему на ушко одно слово…
Она подняла глаза и не договорила. Перекусихин 1-й отделился от закусывающих и, меланхолически склонив набок голову, обстреливал ее взорами.
Произошла немая сцена.
— Вот кабы мне полководцеву-то квартирку!.. — без слов ходатайствовал тайный советник.
— Отдана! — тоже без слов, но твердо и отчетливо ответила Фаинушка.
Тут только я понял, какое великое будущее открывается перед Глумовым.
XIII*
Боевая репутация Редеди была в значительной мере преувеличена. Товарищи его по дворянскому полку*, правда, утверждали, что он считал за собой несколько лихих стычек в Ташкенте, но при этом как-то никогда достаточно не разъяснялось, в географическом ли Ташкенте происходили эти стычки, или в трактире Ташкент, что́ за Нарвскою заставой. Начальство, однако ж, не особенно ценило подвиги Редеди и довольно медленно производило его в чины, так что сорока пяти лет от роду он имел только полковничий чин. Наскучив начальственным равнодушием, он переменил род деятельности и направился, в качестве обрусителя, в западный край. Тут он сразу ознаменовал себя тем, что произвел сильную рекогносцировку между жидами и, сбив их с позиций, возвратился восвояси, обремененный добычей. Но и этот подвиг не был оценен. Тогда он вышел в «чистую» и напечатал во всех газетах следующее объявление:
ПОЛКОВОДЕЦ!!!«Делает рекогносцировки, берет хитростью и приступом большие и малые укрепления, выигрывает большие и малые сражения, устраивает засады, преследует неприятеля по пятам, но, в случае надобности, и отступает. В особенности может быть полезен во время междоусобий. В мирное время может быть и редактором газеты. Трезвого поведения. Спросить Полкана Редедю, Забалканский проспект, дом № 4 — 105, на дворе, в палатке. Комиссионерам не приходить».
Втайне Редедя рассчитывал на Дона Карлоса, который в это время поддерживал спасительное междоусобие на севере Испании. Он даже завязал с графом Ломпопо́ (о нем зри выше) переговоры насчет суточных и прогонных денег; но Ломпопо́ заломил за комиссию пять рублей, а Редедя мог дать только три. Так это дело и не состоялось.
Зато в Африке Редеде посчастливилось: он получил несколько ангажементов сряду. Прежде всего, его пригласил эфиопский царь Амонасро́ (из «Аиды»)*, который возложил на него орден Аллигатора, и вслед за тем был взят в плен. Из Эфиопии Редедя проехал в страну зулусов, владыка которой, Сетивайо (ныне обучающийся в Лондоне парламентским порядкам),* повесил ему на шею яйцо строфокамила* и тоже был взят в плен. По пути Редедя не дремал и помогал экваториальным державцам в их взаимных пререканиях, причем аккуратно сдал их друг другу в плен и везде получил прогоны и суточные по расчету от Петербурга. А теперь к нему обратился за помощью Араби-паша,* который, по словам Редеди, был его однокашником по дворянскому полку.
Несмотря на то, что Редедя не выиграл ни одного настоящего сражения, слава его, как полководца, установилась очень прочно. Московские купцы были от него в восхищении, а глядя на них, постепенно воспламенялись и петербургские патриоты-концессионеры. В особенности пленял Редедя купеческие сердца тем, что задачу России на Востоке отождествлял с теми блестящими перспективами, которые, при ее осуществлении, должны открыться для плисов и миткалей первейших российских фирм.* Когда он развивал эту идею, рисуя при этом бесконечную цепь караванов, тянущихся от Иверских ворот до Мадраса, все мануфактур-советники* кричали «ура», он же, под шумок, истреблял такое количество снедей и питий, что этого одного было достаточно, чтоб навсегда закрепить за ним кличку витязя и богатыря. Целых два года он пил и закусывал отчасти на счет потребителей плисов и миткалей, отчасти на счет пассажиров российских железных дорог, так что, быть может, принял косвенное участие и в кукуевской катастрофе*, потому что нужные на ремонт насыпи деньги были употреблены на чествование Редеди. В эти два года он изнежил себя до того, что курил сигары не иначе как с золотыми концами, и при этом, вместо иностранных, давал им собственного изобретения названия, патриотические и военные. Например, одному сорту он дал кличку «Забалканские», в честь Забалканского проспекта, где он первоначально квартировал, другому — «Синоп», в честь гостиницы Синоп, в которой он однажды так успешно маневрировал, что ни одного стакана и ни одной тарелки не оставил неразбитыми.
В этот же период привольного житья наружность его приобрела ту овальность, которая так приятно поражала всех, посещавших Фаинушкину обитель. Но, нужно сказать правду, овальность эта более приличествовала метрдотелю, нежели полководцу, потому что последний, как там ни говори, все-таки должен быть готов во всякое время проливать кровь. Поэтому люди, даже искренно расположенные к Редеде, когда узнали о полученном им от Араби-паши приглашении, и те сомнительно покачивали головами, не ожидая в будущем ни побед, ни одолений.
— Разъелся, старик, ленив стал! — говорили они между собой, — посмотрите, вся грудь у него в складках, точно у старого раскормленного тирольского быка!
Некоторые даже пытались уговорить его от поездки, объясняя, что если англичане теперь его возьмут в плен, то уж не выпустят, а продадут с аукциона какому-нибудь выжиге, который станет его возить по ярмаркам, а там мальчишки будут его дразнить; но перспектива получения прогонных денег до Каира и обратно была так соблазнительна, что отяжелевший печенег остался глух ко всем убеждениям. К тому же и Фаинушка явно погрешила в этом случае, не только не отговаривая его от поездки, но, напротив, всемерно разжигая в нем жажду военных подвигов.
Отношения Фаинушки к странствующему полководцу были очень сбивчивы. Наравне с другими купеческими фирмами, она увлеклась его боевою репутацией и, как уже сказано было выше, не пожалела расходов, чтобы переманить его от Полякова к себе. Но, сошедшись с ним ближе, она скоро убедилась, что из всех прежних доблестей в нем осталась неприкосновенною только страсть к закусыванию. Было бы, однако ж, несправедливо думать, что Редедя сознательно обманул ее. Вероятнее всего, что, постепенно закусывая и изыскивая способы для легчайшего сбыта московских плисов и миткалей, он и сам утратил привычку критически относиться к своим собственным силам. Как бы то ни было, но он сразу до того вошел исключительно в роль метрдотеля, что Фаинушка даже несколько смутилась. Некоторое время она надеялась, что вопрос о выходе замуж за Балалайкина разбудит в нем инстинкт полководца, но, к удивлению, при этом известии он только языком щелкнул и спросил, на сколько персон следует готовить свадебный обед. Тогда она окончательно растерялась. Стала нюхать спирт и ходить к ворожеям. С ужасом видела она себя навсегда осужденною на безрадостную жизнь в обществе менял, и воображение ее все чаще и чаще начал смущать образ черноокого Ломпопо́… Не раз она решалась бросить все и бежать в Пале-де-Кристаль, но невидимая рука удерживала ее на стезе благоразумия. И не вотще. В самую критическую минуту к ней неожиданно явился на помощь Араби-паша, вызывавший Редедю на поле брани. В один присест она связала два кошелька: один для Балалайкина, другой, с надписью золотым бисером «от русских дам» — отдала Редеде для передачи знаменитому египетскому патриоту.