Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 9 стр.


— Все оттуда! там всему начало положено, там-с! Отыскивая для мятежных ханов невест, не много наживешь! Черта с два — наживешь тут! Там всё, и связи мои все там начались! Я теперь у всех золотопромышленников по всем делам поверенным состою: женам шляпки покупаю, мужьям — прически. Сочтите, сколько я за это одного жалованья получаю? А рябчики сибирские? а нельма? — это не в счет! Мне намеднись купец Трапезников мамонтов зуб из Иркутска в подарок прислал — хотите, покажу?

— Ах, сделайте ваше одолжение!

— И покажу, если, впрочем, в зоологический сад не отдал. У меня денег пропасть, на сто лет хватит. В прошлом году я в Ниццу ездил — смотрю, на горе у самого въезда замок Одиффре́ стоит. Спрашиваю: что сто́ит? — миллион двести тысяч! Делать нечего, вынул из кармана деньги и отсчитал!

— Ах, господи!

Очищенный не выдержал: встал с кресла и перекрестился.

— Видал я, господин Балалайкин! даже очень часто видал! — сказал он, — но, признаюсь…

— Я в Ницце двадцать лет жил, так все даже удивлялись. Оркестр у меня был, концерты по пятницам…

Балалайкин постепенно вошел в такой экстаз, что пена у него показалась у рта. Тяжело становилось.

— Скажите, Балалайкин, как вам приходится покойный Репетилов? — спросил я, чтобы как-нибудь разредить атмосферу лганья.

— Репетилов? мне? Помилуйте! да он меня от купели воспринимал! Но, кроме того, и еще чем-то приходится. Наш род очень древний! Мы — пронские — Прокопа Ляпунова помните? — ну, так мы все по женской линии от него. Молчалины, Репетиловы, Балалайкины, Фамусовы — все!* А Чацкий Александр Андреич — тот на границе с скопинским уездом!

— А знаете ли, Балалайкин, что про вас, пронских, дурная слава идет?

— Это что лгуны-то мы, что ли? Да, нечего сказать, любят-таки мои соотечественники поврать! Представьте себе, на днях какой случай был. Приезжает ко мне один компатриот: знаешь ли, говорит, что твоя родительница опять к Илюшке Соколову в табор сбежала?[13] Натурально, сейчас же телеграмму в триста тридцать слов к Загорецкому: так и так, нельзя ли предотвратить? И что ж! ровно через год получаю ответ: помилуй, сердечный друг! твоя родительница вот уже третий год, как без ног в Пронске на постоялом дворе лежит! Нет, вы мне скажите, зачем он мне солгал? Взбудоражил, заставил горячку пороть? а?

Беседуя таким образом, мы и не заметили, как съели и выпили все, что находилось на подносах. Наконец Глумов первый опомнился.

— А ведь мы сели совсем не с тем, чтобы пронское вранье слушать, — сказал он. — Иван Иваныч! ты, кажется, нам историю своих превращений обещал?

— Я готов!

— Так вот что, Балалайкин! велите-ка вы нам подать тех сигар, которые вам гаванский губернатор за лжесвидетельство прислал, да ликерцу того, который вам подарил Эрбер за написание объявления о распродаже вин и ликеров! — без церемонии распорядился Глумов.

Мы перешли в кабинет Балалайкина, и хотя он умолял нас прежде всего просмотреть приобретенную им в Париже коллекцию фотографических картинок, но мы переломили себя и отложили это благонамеренное занятие до более благоприятного времени. Усевшись кругом стола, покуривая удивительнейшие «non plus ultra»[14] и имея перед собой рюмки с душистым ликёром des îles[15], мы были совершенно готовы к восприятию исповеди вольнонаемного редактора газеты «Краса Демидрона».

— Рассказывай-ка, Иван Иваныч, рассказывай, брат! — молвил Глумов, усаживаясь поудобнее в кресло и зажмуривая глаза.

Очищенный начал.

VI*

«Я — отпрыск старинного дворянского рода, и настоящая, коренная моя фамилия — Гадюк. Очищенными же мы стали зваться недавно, по одному особенному случаю, о котором я упомяну в своем месте.

Насчет происхождения моих предков существуют два сказания: одно, мало достоверное, принадлежит маститому историку из Москвы, другое, еще менее достоверное, сложилось здесь, в Петербурге.

Маститый московский историк* производит наш род из доисторического Новгорода. Был-де новгородский «благонамеренный человек» (а по другим источникам, «вор»), Добромысл Гадюк, который прежде других возымел мысль о призвании варягов, о чем и сообщил на вече прочим новгородским обывателям. «С незапамятных времен, — сказал он, — варяги учат нас уму-разуму: жгут города и села, грабят имущества, мужей убивают, жен насилуют, но и за всем тем ни ума, ни разума у нас нет. Как вы, други милые, полагаете, отчего?» Но так как новгородцы, вместо ответа, только почесали в затылках, то Гадюк продолжал: «А я так знаю отчего. Оттого, други милые, что хоть и учат нас варяги уму-разуму, но методы правильной у них нет. Грабят — не чередом, убивают — не ко времени, насилуют — не по закону. Ну, и выходит, что мы ихней науки не понимаем, а они растолковать ее нам не могут или не хотят. Так ли я, братцы, говорю?» Дрогнули сердца новгородцев*, однако поняли вольные вечевые люди, что Гадюк говорит правду, и в один голос воскликнули: «Так!» — «Так вот что я надумал: пошлемте-ка мы к варягам ходоков и велим сказать: господа варяги! чем набегом-то нас разорять, разоряйте вплотную: грабьте имущества, жгите города, насилуйте жен, но только, чтоб делалось у нас все это на предбудущее время… по закону! Так ли я говорю?» Опять дрогнули сердца новгородцев, но так как гадюкова правда была всем видима, то и опять все единогласно воскликнули: «так!» Тогда выступил вперед старейшина Гостомысл и вопросил: «А почему ты, благонамеренный человек Гадюк, полагаешь, что быть ограбленным по закону лучше, нежели без закона?» На что Гадюк ответил кратко: «Как же возможно! по закону или без закона! по закону, всем ведомо — лучше!» И подивились новгородцы гадюковой мудрости и порешили: призвать варягов и предоставить им города жечь, имущества грабить, жен насиловать — по закону!

Сказано — сделано. Прибыли из-за моря три князя: Рюрик — в Новгород, Синеус — в Ладогу, Трувор — в Изборск. Приехали и легли с дороги спать. Только спят они и видят во сне все трое один и тот же ряд картин, прообразующих будущие судьбы их нового отечества. Сначала удельный период — князья жгут; потом татарский период — татары жгут; потом московский период — жгут, в реке топят и в синодики записывают*; потом самозванщина — жгут, кресты целуют, бороды друг у дружки по волоску выщипывают; потом лейб-кампанский период* — жгут, бьют кнутом, отрезывают языки, раздают мужиков и пьют венгерское; потом наказ наместникам «како в благопотребное время на законы наступать надлежит»; потом учреждение губернских правлений «како таковым благопотребным на закон наступаниям приличное в законах же оправдание находить», а, наконец, и появление прокуроров «како без надобности в сети уловлять». Вскочили три брата в смущении великом и не знают, как быть. Думают: а что, коли ежели из-за нас вся эта программа да выполнится? И стали они тосковать. Первый затосковал Синеус в Ладоге — и утопился в озере; второй затосковал Трувор в Изборске — и повесился на вожжах. Рюрик же, как имел ум свободный, сразу принять напрасную смерть не пожелал. Созвал он вече и обратился к нему с следующею речью: «Видел я, господа новгородцы, нановоселье у вас нехороший сон! Будто бы через меня по всей Руси губернские правления пошли, а потом и палаты государственных имуществ… И так меня этот сон расстроил, что уж и не знаю, как с собой благороднее порешить: утопиться или повеситься?» Но новгородцы, видя, что у князя ихнего ум свободный, молчали, а про себя думали: не ровен случай, и с петли сорвется, и из воды сух выйдет — как тут советовать! Гостомысл же произнес: гм! — и тут же испустил дух. Тогда выступил вперед благонамеренный человек Гадюк и за всех ответил: «А по-моему, ваше сиятельство, если вся эта программа и подлинно впоследствии выполнится, так и тут ни топиться, ни вешаться резону нет!» Задумался Рюрик; по нраву пришлись ему гадюковы слова; но, с другой стороны, думается: удельный период, московский период, татарский период… нехорошо! Как бы так устроить, чтобы всю вину на самих новгородцев свалить? «Помилуй, братец, — говорит, — ведь во всех учебниках будет записано: вот какие дела через Рюрика пошли! школяры во всех учебных заведениях будут долбить: обещался-де Рюрик по закону грабить, а вон что вышло!» — «А наплевать! пускай их долбят! — настаивал благонамеренный человек Гадюк, — вы, ваше сиятельство, только бразды покрепче держите, и будьте уверены, что через тысячу лет на этом самом месте…» Тогда Рюрик совсем уже повеселел: «Видел я и это во сне, — прервал он Гадюка, — даже художника Микешина видел*, но, по скромности, о сем умолчал. Так как же, господа новгородцы? По-вашему, стало быть, наплевать?» — «Наплевать!» — повторил Гадюк. И опять подивились новгородцы гадюковой мудрости и в один голос воскликнули: «Так! наплевать!» Рюрик же, натянув бразды, сказал: ин быть по-вашему! и начал действовать — по закону!»

— Так вот каков был мой первый достоверный предок! — заключил Очищенный, оглядывая нас торжествующим взглядом и на минуту прерывая рассказ, дабы удостовериться, какое впечатление произвела нанас его генеалогия.

Впечатление это было разнообразное. Балалайкин — поверил сразу и был так польщен, что у него в гостях находится человек столь несомненно древней высокопоставленности, что, в знак почтительной преданности, распорядился подать шампанского. Глумов, по обыкновению своему, отнесся равнодушно и даже, пожалуй, скептически. Но я… я припоминал! Что-то такое было! — говорил я себе. Где-то в прошлом, на школьной скамье… было, именно было!

— Глумов! не помнишь ли? — обратился я к моему другу.

Не успел я произнести эти слова… и вдруг вспомнил! Да, это оно, оно самое! Помилуйте! ведь еще в школе меня и моих товарищей по классу сочинение заставляли писать на тему: «Вещий сон Рюрика»… о, господи!

— Глумов! да неужто же ты не помнишь? еще мы с тобой соперничали: ты утверждал, что вече происходило при солнечном восходе, а я — что при солнечном закате? А «крутые берега Волхова, медленно катившего мутные волны…» помнишь? А «золотой Рюриков шелом, на котором, играя, преломлялись лучи солнца»? Еще Аверкиев*, изображая смерть Гостомысла, написал: «слезы тихо струились по челу его…» — неужто не помнишь?

В виду столь ясных указаний Глумов мгновенно преобразился. Сладко нам было, отрадно. Под влиянием наплыва чувств мы оба вскочили с мест и поцеловались.

— Помню! все помню! И «шелом Рюрика», и «слезы, струившиеся по челу Гостомысла»… помню! помню! помню! — твердил Глумов в восхищении. — Только, брат, вот что: не из Марфы ли это Посадницы было?

— Помилуй, душа моя! именно из «Рюрикова вещего сна»! Мне впоследствии сам маститый историк всю эту проделку рассказывал… он по источникам ее проштудировал! Он, братец, даже с Оффенбахом списывался: нельзя ли, мол, на этот сюжет оперетку сочинить? И если бы смерть не пресекла дней его в самом разгаре подъятых трудов…

— А что ты думаешь! ведь сюжет для оперетки — хоть куда!

— Это, мой друг, такой сюжет! такой сюжет! Если б только растолковать Оффенбаху как следует! Представь себе, например, хор помпадуров, или хор капитан-исправников! или хор судебных следователей по особенно важным делам! Ведь это что такое!

— Отлично — что и говорить! Да, брат, изумительный был человек этот маститый историк: и науку и свистопляску — все понимал!* А историю русскую как знал — даже поверить трудно! Начнет, бывало, рассказывать, как Мстиславы с Ростиславами дрались, — ну, точно сам очевидцем был! И что́ в нем особенно дорого было: ни на чью сторону не норовил! Мне, говорит, все одно: Мстислав ли Ростислава, или Ростислав Мстислава побил, потому что для меня что́ историей заниматься, что́ бирюльки таскать — все единственно!

— Да ведь, в сущности, оно…

Словом сказать, мы бы, наверное, увлеклись воспоминаниями, если б Очищенный не напомнил, что ему предстоит еще многое рассказать. Исполнивши это, он продолжал:*

«Другое сказание насчет происхождения моих предков сложилось на лоне той сыскной исторической школы, которая хотя и имеет своим родоначальником Бартенева из Москвы, но развилась и настоящим образом возмужала здесь, в* Петербурге*. Сказание это гласит кратко: первый Гадюк был выходец из Орды, который, по распоряжению начальства, познал истинного бога, причем восприемниками были: генерал-майор Отчаянный и княжна Вертихвостова. Впрочем, мемуары последней уже предоставлены потомками ее в распоряжение «Русской старины» и, без сомнения, прольют свет на это замечательное происшествие.

Я не буду говорить о том, которое из этих двух сказаний более лестно для моего самолюбия: и то и другое не помешали мне сделаться вольнонаемным редактором «Красы Демидрона». Да и не затем я повел речь о предках, чтобы хвастаться перед вами, — у каждого из вас самих, наверное, сзади, по крайней мере, по Редеде сидит*, а только затем, чтобы наглядно показать, к каким полезным и в то же время неожиданным результатам могут приводить достоверные исследования о родопроисхождении Гадюков.

Затем, относительно позднейших моих предков, и Москва и Петербург во всем между собою согласны. Одним из них выщипывали бороды, другим — рвали ноздри, третьих — били кнутом нещадно. Некоторые, однако ж, уцелели и были жалованы деревнями, где, в свою очередь, выщипывали бороды, рвали ноздри и били нещадно кнутом. Словом сказать, в моем роде все шло обыкновенным генеалогическим порядком, как и у всех вообще Гадюков, «от хладных финских скал до пламенной Колхиды»*. Но в первой половине прошлого столетия, в царствование Елисаветы, случилось нечто особенное. Прадед мой, штабс-капитан Прокофий Гадюк, будучи в пьяном виде, изменные речи говорил, а сын его, Артамон, не только о сем не умолчал, но, с представлением ясных отцовой измены доказательств, донес по начальству. Вследствие такового любезно-верного поступка, Прокофий, по наказании кнутом и урезании языка, был сослан в заточение в Березоз, Артамону же было предоставлено: упразднив прежнее прозвище «Гадюк», яко омраченное изменою, впредь именоваться Очищенным. Так вот откуда происходит фамилия Очищенных, а совсем не от водки одного с нею наименования.

Очищенные свили себе гнездо в Лебедянском уезде, интеллигенция которого исстари славилась гостеприимством и наклонностью к игре краплеными картами, чему в особенности содействовали: существование в городе Лебедяни ярмарки и близость Липецких минеральных вод. Натурально, и отец мой не мог противостоять общему настроению умов*. Фортуна благоприятствовала ему. Долгое время наш дом стоял на такой высоте, что даже в таких отдаленных уголках Тамбовской губернии, каковы уезды Елатомский и Шацкий, — и там гордились Очищенными. Тем не менее я должен сознаться, что в 1830 году* мой отец скончался, получив удар подсвечником в висок и прожив предварительно все свое состояние, за исключением тридцати душ, на долю которых и выпала обязанность лелеять мою молодость.

Мне было тогда двадцать лет, и я служил юнкером в Белобородовском гусарском полку…»

Очищенный поник головой и умолк. Мысль, что он в 1830 году остался сиротой, видимо, подавляла его. Слез, правда, не было видно, но в губах замечалось нервное подергивание, как у человека, которому инстинкт подсказывает, что в таких обстоятельствах только рюмка горькой английской может принести облегчение. И действительно, как только желание его было удовлетворено, так тотчас же почтенный старик успокоился и продолжал:*

«Воспитание я получил классическое, но без древних языков. В то время взгляд на классицизм был особенный: всякий, кто обнаруживал вкус к женскому полу и притом знал, что Венера инде называется Афродитою, тем самым уже приобретал право на наименование классика. Все же прочее, более серьезное, как-то: «о ternpora, о mores!», «sapienti sat», «caveant consules»[16] и т. д., которыми так часто ныне украшаются столбцы «Красы Демидрона», — все это я почерпал уже впоследствии из «Московских ведомостей».*

Вслед за отцом последовала в могилу и матушка. Существовать в полку было нечем, и я решился выйти в отставку и поселиться в деревне. Но тридцать душ, даже и в то время, представляли собой только обеспеченный хлеб и квас, а я был настолько избалован классическим воспитанием, что уж не мог управлять своими страстями. Не успел я прожить в именин и пяти лет, как началось* следствие, потом суд, а наконец, последовало и решение, в силу которого я отдан был под опеку и въезд в имение был мне воспрещен. Впрочем, это последнее распоряжение оказалось уж лишним, потому что во время этих передряг имение мое было продано с аукциона за долги.

Как сейчас помню: у меня оставалось в руках только пятьсот рублей ассигнациями. Я вспомнил об отце и поехал в Волхов на ярмарку затем, чтоб пустить мой капитал в оборот. Но, увы! долговременное нахождение под следствием и судом уже подточило мое существование! Мой ум не выказывал изобретательности, а робкое сердце парализировало проворство рук. Деньги мои исчезли, а сам я приведен был моими партнерами в такое состояние, что целых полгода должен был пролежать в городской больнице…

За что́?!

После этого я несколько лет существовал исключительно телесными повреждениями. Не скажу, чтоб я терпел нужду, — потребность повреждать ближнего существовала тогда в больших размерах, и за удовлетворение ее платили хорошие деньги — но постоянного, настоящего все-таки не было. Один только раз улыбнулась мне надежда на что-то оседлое — это когда я был определен на должность учителя танцевания в кадетский корпус, но и тут я должен был сделать подлог, то есть скрыть от начальства свою прошлую судимость. Разумеется, подлог обнаружился…

Назад Дальше