Кто боится смотреть на море - Мария Голованивская 19 стр.


Просто картинка из фильма.

Он говорил, что, по его мнению, он перепробовал всяческие женские типы. У него бывали и самовлюбленные гордячки, как правило, истосковавшиеся по проявлению собственных же чувств. В большом количестве перебывали брошенные чужие жены – он очень любил брошенных чужих жен, он утешал их как мог, открывал для них новый жизненный свет, он действительно говорил с ними об облаках и ходил по музеям, он подсовывал им хорошие книги, которых они не держали в руках минимум несколько лет. Он, пережив в юном возрасте увлечение бальзаковскими дамочками и пройдя под их руководством краткий курс женщиноведения, интересовался, когда уже сам стал старше, и совсем юными особами, каждый раз вдыхая их молодость, как кислород. У него бывали и ученые дамы, которые редко моются, вообще плохо ухаживают за собой, и все они, его во всяком случае, носили пучки на голове, и он подолгу играл с их длинными волосами, заплетая и расплетая их. У него были такие же неопрятные художницы и поэтессы, всегда с экзальтацией, всегда с хаосом в мыслях, всегда либо истерички, либо шизофренички, так сразу и не скажешь, кого природа одарила больше, тех или других. Были у него и девочки-спортсменки, с которыми, конечно, не поболтаешь, но тела их столь прекрасны, что дух захватывает, когда видишь такую красоту, да еще исполненную в живом материале. И отношение у них к любви было забавное: секс входил в некую «программу», и поэтому отказа здесь почти никогда не было. Своих немок-англичанок-американок он вообще практически не помнил, главным в них для него была «обработанность женственности»: то есть на ногах у них никогда не было волос и под мышками тоже, голову они мыли каждый день, лицо мазали дюжиной кремов. Пообщавшись с ними, он понял, что женщина – это производство, в прямом смысле слова, и что красивая женщина – это не внешность, а поведение. Он совсем не помнил лиц. Господи, еще пару лет назад он бы пел на эту тему как соловей, но мужчина в нем умер первым, и ему было невыносимо скучно разглагольствовать о блюде, которое больше уже никогда не дано будет попробовать.

– Надо сказать, – начал он финальную часть, придавая как можно больше торжественности произносимым словам, – что ты была единственной женщиной, которая знала меня как облупленного. И почему ты меня тогда выставила из-за какой-то очередной фройляйн, я не понимаю. Ты же всегда знала, что я гуляю как кот, и тебе это даже нравилось во мне. Ты прекрасно понимала, что путешествие – мой способ жизни, любое путешествие – в мир женщин, в книги, в погоду. Ты ведь и сама научилась от меня быть такой, бродяче-свободно-счастливой, я же заразил тебя этим своим способом быть, и вдруг…

– За это я всегда буду благодарна тебе, Ласточка, – сказала Марта и подошла к нему. Он лежал и потому, протянув руки, смог обнять только ее живот, ее теплый живот. – Но сейчас мне пора идти. Завтра придет сиделка, я выбрала тебе лучшую из Франсуаз.

Он крепко сжал руки. Он обнимал ее живот из последних оставшихся в нем сил.

– Будь умницей, и до встречи, – сказала Марта.

В ее голосе что-то скрипнуло.

В ее взгляде тоже что-то скрипнуло.

Bon voyage, – сказал он очень тихо.

Bon voyage, – тихо повторила Марта.

После ухода Марты он так и не стал читать вскрытое письмо.

Он вообще решил его не читать. Так он отметил ее уход.

8

«Некоторые отрицали, что Прометей создал людей. Некоторые считали, что люди выросли из зубов дракона. Люди – лучшие плоды земли, – читала Франсуаза своим полудетским звенящим голоском. – Люди Золотого века жили без забот и трудов, питались желудями, дикими фруктами и медом, который капал прямо с деревьев, пили овечье молоко и никогда не старели. Они много танцевали, много смеялись. Смерть была для них не более страшна, чем сон…»

– Это ты из какой книжки мне читаешь? – спросил он.

– «Мифология». Из серии «Хочу все знать». Ну вот, затем были люди Серебряного века, которые питались хлебом и тоже имели божественное происхождение. Эти люди во всем подчинялись своим матерям, ни в чем не осмеливаясь ослушаться их. Они жили до ста лет, были сварливы и невежественны, но все-таки не воевали друг с другом. Зевс уничтожил их всех.

– За что?

– Не знаю, здесь не объясняется. Затем пришли люди Медного века, ничем не схожие с прежними. У них было медное оружие, они ели мясо и хлеб и много воевали. Черная смерть поглотила их всех.

– И тебе не жаль их?

– Они, наверное, не боялись смерти, раз воевали. Четвертыми людьми были тоже люди меди, но от своих предшественников они отличались благородством и добротой, поскольку являлись детьми богов и смертных матерей.

– Как Христос?

Франсуаза была из католической миссии, и этот вопрос показался ей кощунственным.

– Они стали героями, – ответила Франсуаза, не отрывая глаз от книги. – Пятыми стали нынешние железные люди, недостойные потомки четвертого поколения, злобные, жестокие, лживые и нечестивые к родителям. Так написал Гесиод, – добавила Франсуаза, явно раздосадованная его вопросами.

– А теперь какой, по-твоему, век? – спросил он с улыбкой.

Франсуаза задумалась.

Проснувшись в то утро, он понял, что не сможет встать. В нем дремала боль, и он твердо знал, что, если пошевелится, она проснется и пожрет его. Он лежал неподвижно и глядел на крошечную полоску неба, видневшуюся из окна. Он понимал, что будет лежать совершенно беспомощно до тех пор, пока не придет сиделка. Марта говорила, что она придет около восьми. На часах была половина седьмого.

Он был специалистом по боли.

Он знал о ней все. Он знал, что она рождается котенком и поначалу только легонько выпускает коготки, как бы играючи, и ей тоже можно отвечать игрой: переменить позу, отвлечься на что-нибудь, потереть заболевшее место. Но постепенно этот котеночек перерождался в цветок или, точнее, в куст, к примеру в куст шиповника, и прорастал по всему телу, пламенея в некоторых точках яркими и прекрасными своими цветками. Его ветки казались живыми – с такой скоростью их стремительный рост пронзал сосуды, мышцы, кости. Они казались еще живыми и потому, что шевелились, как бы ввинчивались, прорастая. Иногда порыв ветра приводил в движение весь куст, и от силы ощущения и мелькания ярких цветков начинала кружиться голова. Но куст захватывал и прорастал только в теле, не касаясь головы. До головы боль докатывалась в последний момент, когда цветы отцветали и засыхали ветви, только тогда показывалась из их ломкой и шуршащей гущи сама сердцевина боли, огромное пульсирующее алое сердце, заполнявшее собой все изнутри и при каждом своем сокращении извлекавшее адские крики из горла. Это не он кричал, это боль пела его голосом, а он превращался в музыкальный инструмент, в гигантский резонатор этой пульсирующей болевой мышцы-сердца, перекачивавшего не кровь, но боль, лишавшую рассудка и преобразовывавшуюся в страшный, нечеловеческий, выходящий из него звук. Но пока котенок, уютно свернувшись, спал внутри него, и его задачей было не разбудить его как можно дольше. Пусть выспится, чтобы потом с новыми силами…

Он огляделся вокруг: все в комнате еще спало. Спало и небо, притаившись у самого верхнего края окна. Не спал один он, и это его одинокое бодрствование все же искусило его. Он потянулся рукой к стакану воды, чтобы сделать всего лишь глоток – ему почему-то захотелось подлить в себя сил, которые как-то проассоциировались с этой прозрачной жидкостью, но искус и был искусом: в нем содержался подвох. Рука с трудом вытягивалась и крупно дрожала от напряжения. Когда его пальцы коснулись стакана, тот обжег их холодом. Ласточка попытался поднять стакан, но стакан не поддавался, он был тяжел, как мраморная глыба. Ласточка напряг все силы и рванул его кверху, хотел взять рывком, как штангисты берут рывком вес, но стакан не взметнулся вверх, как он того ожидал, а медленно пополз в сторону, выскользнул из руки и разбился вдребезги, на мгновение обдав сиянием брызг комнату, куда начало попадать солнце. Теперь на полу, в полуметре от головы, лежала в луже воды горка неровных сияющих осколков. Ласточка вытер рукой пот со лба и прислушался: котенок спал.

Ровно в восемь утра послышался хруст в замочной скважине, и спустя несколько секунд в комнату вошла Франсуаза. Увидев ее, Ласточка совершенно обалдел, хотя и старался изумляться как можно осторожнее, чтобы не разбудить котенка.

Это была негритяночка лет двадцати – двадцати двух, с красивым овальным лицом, миндалевидными глазами, приплюснутым, как и полагается, но аккуратненьким носиком, длинноногая, в ярко-красных полукедах с ярко-зелеными подметками, в мини-юбке, с длинной, как у Нефертити, шеей и улыбкой шаловливой девчонки, готовящейся стать голливудской звездой. Ласточка улыбнулся ей в ответ и попросил убрать разбитый стакан.

Пока она убирала стакан, он любовался ее упругими и плавными, как у кошки, движениями. Когда она наклонилась с салфеткой, чтобы убрать воду, он почувствовал запах ее волос (от нее пахло мятой), и волосы эти, расходившиеся от макушки во все стороны, напоминали перезревшие солнечные лучи. Он поблагодарил ее и прежде, чем попросить утку, сказал, что она последняя женщина в его жизни, и он, наверное, сотворил в жизни какое-нибудь очень благое дело, если Бог так наградил его. С улыбкой она ответила, что постарается не разочаровать его, с улыбкой подала утку, с улыбкой принялась его умывать. В это утро он не сделал многого из того, на что еще был способен. Он по-детски подставлял ей голову, чтобы она расчесала волосы. Пока она это делала, он любовался ее очень длинными и красивыми пальцами со светлыми ненакрашенными ногтями и ее длинными темными кистями, узкими запястьями с множеством серебряных браслетов, которые издавали сказочный, почти потусторонне-волшебный перезвон. Потом она протирала ему лицо салфетками, пропитанными чудесными утренними ароматами. Зубы ему пришлось чистить самому, и он нехотя сплевывал в кюветку, но она все время улыбалась, и поэтому хотелось улыбаться и Ласточке. Он хотел, чтобы она помассировала ему спину, так как боялся пролежней, но от этой просьбы удержался.

Пока она убирала стакан, он любовался ее упругими и плавными, как у кошки, движениями. Когда она наклонилась с салфеткой, чтобы убрать воду, он почувствовал запах ее волос (от нее пахло мятой), и волосы эти, расходившиеся от макушки во все стороны, напоминали перезревшие солнечные лучи. Он поблагодарил ее и прежде, чем попросить утку, сказал, что она последняя женщина в его жизни, и он, наверное, сотворил в жизни какое-нибудь очень благое дело, если Бог так наградил его. С улыбкой она ответила, что постарается не разочаровать его, с улыбкой подала утку, с улыбкой принялась его умывать. В это утро он не сделал многого из того, на что еще был способен. Он по-детски подставлял ей голову, чтобы она расчесала волосы. Пока она это делала, он любовался ее очень длинными и красивыми пальцами со светлыми ненакрашенными ногтями и ее длинными темными кистями, узкими запястьями с множеством серебряных браслетов, которые издавали сказочный, почти потусторонне-волшебный перезвон. Потом она протирала ему лицо салфетками, пропитанными чудесными утренними ароматами. Зубы ему пришлось чистить самому, и он нехотя сплевывал в кюветку, но она все время улыбалась, и поэтому хотелось улыбаться и Ласточке. Он хотел, чтобы она помассировала ему спину, так как боялся пролежней, но от этой просьбы удержался.

Когда утренний туалет был закончен, он игриво поинтересовался, есть ли у нее ухажер, потому что, если нет, он немедленно примется ухаживать за ней. Она улыбнулась. Она сказала, что у нее есть друг, который учится в Сорбонне. Здесь Ласточка чуть-чуть раскис и, чтобы переломить серьезность, сказал, напустив на себя важный вид:

– Любовь, по моему глубокому убеждению, должна быть так же запрещена, как и другие азартные игры. Любя, человек ставит все на карту и все может проиграть, собственно, как и выиграть, в случае чего он станет богачом из богачей. А в случае проигрыша последней точкой может оказаться пуля, пущенная в лоб. Я запрещаю любовь, поскольку это игорный бизнес, магнатом которого является сам Господь Бог.

Ее покоробило такое заявление, но она все равно улыбнулась, профессионализм делал ее еще более привлекательной в глазах пациента. Она спросила, хочет ли он, чтобы она побыла с ним в комнате после того, как сделает укол глюкозы, или он предпочел бы остаться один. Он попросил ее почитать вслух то, что она сама читала в данный момент. Она радостно согласилась. После истории о Золотом веке Ласточка спросил ее, сколько ей платят в час, она назвала сумму. Это было немало, и он подумал, что каждый лишний час его жизни принесет ей кое-какие деньги. Это одновременно и расстроило его, и обрадовало.

– Так какой, по-твоему, теперь век? – повторил он свой вопрос, выводя ее из задумчивости.

– Сейчас век, – медленно проговорила она, – разбитых старинных ваз. Ваза испорчена, а выбросить рука не поднимается. Век склеенной красоты.

– Старинные вещи, – подыграл он ей, – когда переходят по наследству, ничего не стоят, потому что прошлое перетекает в будущее без всяких материальных затрат. Но покупной антиквариат – самый дорогой товар, потому что сделать чужое прошлое своим – одно из драгоценнейших удовольствий мира.

Он, видимо, плохо выразил свою мысль по-французски, и она не до конца поняла ее, но ослепила его улыбкой, и он попросил читать дальше, любуясь и чувствуя, что и котенку лучше спится под чудесные мифологические истории.

Он слушал и не слушал ее. Он наслаждался звуком ее голоса. У нее, как и у всех франкоговорящих негров, был, конечно, акцент, делавший звучание языка будто более плоским, но голос был столь звонким, столь переливчато богатым тембрами, интонации настолько яркими, что Ласточка совершенно не слышал акцента. Он знал о нем, но не придавал значения, поскольку слушал не слова, а музыку голоса.

Он любовался ею. Шоколадные глаза. Губы, словно испачканные кофе с молоком, словно она сделала глоток и не вытерла их. Пухлые, с удивительно нежной розовой внутренней их частью. Розовые десны, сильные десны, здоровые молодые десны, которые, конечно, иногда немного кровоточат от массажной зубной щетки, но только баловства ради и самолюбования. Белые, ослепительные, ровные зубы, все словно близнецы, и только между верхними передними зубами щелочка, придающая улыбке детскую трогательность. Он купался в блаженстве, созерцая ее, и иногда задавал глупые вопросы, чтобы переменить выражение ее лица. Иногда он просил ее о чем-нибудь, к примеру, подать ему стакан воды, чтобы увидеть, как вспорхнут ее кисти. Он просил зашторить или расшторить окно – Марта перед уходом таки повесила шторы, – чтобы лишний раз восхититься ее кошачьей пластикой. Время бежало незаметно и пробежало бы так все целиком, все отведенное ему время, разом, за один миг, за этот наполненный упоением миг, но в определенный момент он был вынужден прервать свое божественное купание. Проснулась боль. Пока еще котеночек внутри него только сладко потягивался, но он знал, что до цветущего шиповника час-полтора, а там уже и время пропадет, не будет ни времени, ни мыслей, ни реальности. Он сказал Франсуазе, что устал и что хотел бы подремать часок. Сказал, что хочет остаться один ровно на полтора часа, и, когда она уходила, попросил подать с подоконника пачку писем. Брови ее взмыли вверх, как испуганные птицы, когда она бросила взгляд на адрес на конвертах.

– Это письма моих учеников, – отшутился он. – Я был учителем, и они боготворили меня.

Она подала конверты и молча вышла.

Письмо было написано на белоснежном листе бумаги, в правом углу которого был нарисован голубь. Голубь тоже был белый, и контуры, отделявшие белого голубя от белого листа, составляли замкнутую золотую линию. Он был нарисован одним росчерком, из чего Ласточка сделал вывод, что автор письма множество раз рисовал такого голубя одним росчерком и хорошо набил себе руку. Почерк был крупный, с большим количеством украшений, развешанных по буквам. Все заглавные буквы были раскрашены акварелью – красной, голубой и золотой.

«Отец мой и мой Старший Брат, вчера я вновь встретил Князя, он был в пурпурных одеждах, но без венца, и конь его прихрамывал и все время спотыкался на левую ногу. На губах у Князя была алая пена, но глаза его горели небывалым огнем, и он все время кормил с ладони ворона, сидевшего у него на правом плече. Увидев меня, он сошел с коня и пошел ко мне навстречу, распахнув свои пурпурные объятия. Я не сделал ни шагу в его сторону, но он сам подошел ко мне, подошел так близко, что я чувствовал на своем лице его зловонное дыхание. Он стал говорить мне, положив руку на мое плечо, что ангелы, которых Вы послали вместе со мной, чтобы они охраняли меня, все совращены им, и теперь они, под видом защиты, сеют вокруг меня беды и неверие. Он сказал мне, лаская мои волосы, что они под видом пищи дают мне яд, что Ты, Отец мой, умер и что об этом уже прознали и все люди. Он показал мне книгу, написанную людьми, я даже сам взял ее в руки, и там говорилось о Твоей смерти. Он мне также сказал, что Ты, Брат мой, заключен в его царстве и подвергаешься страшным истязаниям, он сказал, что со временем уничтожит Тебя, лишит Тебя Вечной жизни, и, поскольку умер Отец, то никто не воскресит Тебя. Он сказал мне также и то, что люди, давно потерявшие веру в Отца, любят его, Князя, потому что он красив, потому что он позволяет им чувствовать себя равными богам, потому что он позволяет им все, что запрещал Отец. Он сказал мне, что любящие его люди счастливы, поскольку не размышляют о мертвых истинах и слушаются своего лишь собственного голоса. Он сказал, что любит людей больше, чем любил их Ты, Отец мой, и Ты, Брат мой, поскольку для вас обоих люди были лишь неразумным стадом, а для него люди – подобные ему существа, свободные творить и добро, и зло. Он сказал, что и меня он любит больше, нежели Ты любил, но я прокричал ему в ответ, чтобы он изошел, мерзостный гад. А он, услышав это, рассмеялся.

– Видишь, – ответил он, – у меня теперь есть твое слово, а слово и есть Любовь.

Я умоляю Вас, Отец мой и мой Старший Брат, забрать меня скорее под свою сень, поскольку люди глухи к моим словам, они заключили меня в доме, где многие слушают и понимают меня, но круг этих людей очень ограничен, а выйти на волю и проповедовать по свету мне не дают. Ангелы и вправду, похоже, отравляют меня, но я не хотел бы умереть от руки неверного ангела, я хотел бы умереть от руки людей за людей, я жду милости Вашей, Отец мой и Брат мой, я простираю к вам руки и молю: да разверзнется небо и поглотит меня родившая меня утроба.

Этот мир пуст.

Если вы не услышите моей мольбы, за мной вернется Князь, и мне нечего будет возразить ему.

Сын Ваш и младший Ваш брат…»

Ласточка криком позвал Франсуазу и попросил ее сделать укол. Куст уже шевелил в нем своими ветвями. Он даже не мог понять, действительно ли читал письмо, или это уже боль играла его воображением. Франсуаза сделала укол и смочила его пересохшие губы влажным ватным тампоном. Потом она положила свою прохладную ладонь ему на лоб, и последнее, что он услышал, было:

Назад Дальше