Ан опять оно не так вышло. Не по-моему. Гуннар царапнул его в левое ухо. И отскочил зверем лесным – мягко. И бросил полешко наземь: потешились, мол, хватит. Будет с тебя.
Добрыня тяжело дышал, опустив руку, рубашка на груди потемнела. Ждал от Гуннара поношения… Но тот просто пригладил волосы и поднял свою меховую куртку. Он дышал легко.
– Ты хороший боец, – сказал он Добрыне. – Ты почти меня достал.
Он показывал на своё левое плечо, но Добрыня лишь криво усмехнулся, не принимая хвалы:
– Ты-то мне дважды зато голову снёс…
А я всё ещё никак не верил, что кожемяка оказался побит. И радовался втихомолку, что не случилось дома старой бабки Доброгневы: вчера ещё позвали к одной молодой жене, небось как раз теперь принимала дитя… Ох всыпала бы внучку!
Я от людей вот что про него вызнал.
Гуннар Чёрный был урманским хёвдингом из тех, кому господин Рюрик позволял селиться на море Нево, торговать с корелой. Привёл же этот Гуннар с собой одних только мужей; жёнок да ребят, у кого были, оставили пока дома, в своей Урманской земле: выждать, покуда обстроятся да обживутся. И, как скоро обнаружилось, правильно поступили. То ли не поделили они чего с теми корелами, то ли обидели неосторожно, а может, просто зима такая удалась, что у брата родного кусок изо рта вынул бы, не то что у чуженина… Быть я там не был и сам не видал, а зря врать не хочу. Но только к весне корелы на них напали. Сырой чёрной ночью, когда у берега таял, трескался лёд. И тогда-то Гуннар, сказывали, ратного труда принял – семерым хватило бы да ещё столько осталось: один против сотни отстоял корабельный сарай и в нём корабль! Спас всех: на чужом берегу без лодьи смерть. Да самого изрубили – едва до Ладоги довезли.
Рюрик Гуннара знал хорошо, сердца против него не держал. Принял ласково, положить сказал у себя, в княжеском доме. Людям его дал товара, велел идти в Новый Город и далее к кривичам, а то и за кривичей, торговать. Те хотели оставить кого-нибудь подле вождя: негоже, мол, бросать одного. Гуннар им не разрешил, отослал всех. Нечего, сказал, кому-то из-за него, полумёртвого, лишаться прибытка. И лежал у князя всю весну и всё лето. Угасал, точно уголь на берегу, из костра выпавший. Волосы на висках белыми стали до времени…
А чего ради я про всё это рассказываю? А того ради, что как-то нынешним летом, до меня ещё, Добрыня-усмарь зван был на княжеский двор. Седло, что ли, кому-то там новое понадобилось, не то ножны к мечу. Он и пошёл, и с ним, понятное дело, Найдёнка. Добрыня, конечно, сразу к делу, в избу дружинную. Она во дворе ждать осталась: девок в ту избу редко зовут. Присела на солнышке и запела себе тихонечко, по привычке, радуясь пригожему дню. Челядь, по двору сновавшая, знай оглядывалась: любо!
Тут-то позади стукнула дверь, выскочил русоголовый малец:
– Распелась, синица! А ну, ступай-ка себе, откуда пришла!
Она перепугалась, вскочила: не увидал бы Добрыня да не взгрел сопливого за обиду. Но следом же долетел другой голос. Трудный голос, больной:
– Оставь, Дражко… Скажи ей, сюда пусть подойдёт.
Мальчишка Дражко надул губы, засопел: ведь хотел же как лучше! Найдёна пошла за ним в дверь, потом вверх по узенькому всходу. Там ложница была и в ложнице кровать урманская о звериных мордах по углам. И – чёрная голова на вышитой подушке, светлая льняная рубашка на костлявых плечах… Лицо ей тоже показалось сперва совсем чёрным, – вошла со двора в темень, окошечко там маленькое было, да и свет мимо шёл… Гуннар тихо лежал. Найдёну увидел, пошевелился, убрал волосы со лба. Рука тощая была, а ладонь широченная – ну, лопата на черенке. Потом спросил:
– Тебя как величать?
Она удивилась:
– Найдёнкой…
– Найдёнка, – повторил он. – Подойди сюда. Сядь.
Она подошла. Слышно было, Добрыня на дворе спрашивал, не видали ли, куда подевалась.
– Ты ли пела сейчас? – спросил Гуннар Чёрный. – Спой ещё… я слушать стану.
Найдёнка оробела было… да и запела ему про белого лебедя, которого дождливая осень подняла с гнезда и погнала, бедного, за три моря, за тридевять земель:
Добрыня во дворе услыхал, подошёл, сел ждать под окошком. Кашлянул пару раз, – тут, мол, выходи поскорей…
Как же он, Гуннар, её слушал! И лицо было вовсе не чёрное, только больно худое, теперь она видела, и тени под скулами, как на деревянной личине, от непогод потемневшей… Когда же кончила, он помолчал малое время, после сказал:
– Чем тебя наградить?
Она обиделась:
– Да разве я за награду!
И встала – уйти. Он её попросил:
– Ещё приходи… Ждать буду.
Она всё это Добрыне и рассказала, с княжеского двора возвращаясь. Добрыня выслушал, поцеловал её в темечко:
– Ходи, Словиша моя. Может, вправду помогут ему твои песни, а нет, всё не так тяжко помирать горемыке!
И вот люди сказывали: Гуннар с того дня будто заново родился. А там и на ноги встал…
Добрыня кроил сапоги для урманина на широкой доске, кроил кривым кожевенным ножом, которым так ловко резать от себя. И я, затая дыхание, смотрел ему в руки. Даст же и мне когда-нибудь резать кожу этим ножом. Дорогую кожу, хорошо выделанную. И стану я мастером не хуже других! Однако нынче Добрыня всё поднимал голову от работы, всё поглядывал через тын… Я знал, почему.
Найдёнке что – её, невесту богатую, никакая забота во дворе не держала. Вот она всю осень с женихова двора почти что и не уходила. Бабка Доброгнева даже хлебы печь ей доверяла. И хорошие хлебы у неё получались: пышные да душистые, и макушечки у них в жару наклонялись, куда надо.
Хотел уже Добрыня гостей созывать на свадебный пир. Поднять над святым огнём чашу, сдобренную по обычаю чесноком, назвать долгожданную женой… А вот не заладилось что-то! То да сё, да вдруг пал у Жизномира рыжий бык, которого мыслили для того пира заколоть. Плохая примета! И отложили свадьбу до святого праздника Корочуна. Там, мол, видно будет. Погадаем, испросим совета у трижды светлых Богов. Что ещё ответят!
А видеться невесте с женихом до тех пор велено было пореже. Вдруг да неугодно то Даждьбогу Сварожичу и самому великому Роду!.. Зато, как вскорости рассказали Добрыне, стал часто похаживать к Жизномиру Гуннар Сварт. Похаживать да посиживать. Да на Найдёну Некрасовну всё поглядывать. Так-то вот: Добрыне нельзя, а гостю урманскому – пожалуйста.
И был ведь у Гуннара Сварта свой собственный корабль. И верные люди на том корабле. Те, что добрались ныне с товарами аж до самого Киева-града. Богатыми гостями вернутся… Эх, Жизномир, Жизномир, давно ли Добрыне шурином себя видел? Рысь, говорят, извне пестра, а ты, вышло, изнутри…
Вот и сегодня Найдёнка появилась у нас только под вечер, да и то невесёлая какая-то, поникшая. Тихонько так притворила калитку, пошла через двор… Добрыня к ней шагнул – кинулась, прильнула, да как заплачет! Я даже отвернулся сначала: что смотреть, срамота. Добрыня взял её голову в ладони:
– Да что с тобой, желань моя? Обидел кто?
Она долго не отвечала, наконец выговорила со всхлипом:
– Жизномир, братец мой, пуще коситься стал… Говорит, как к тебе, так опять вся кожами провоняю… Гуннару Гуннаровичу пива поднести стыд…
– Так, – сказал Добрыня. И ничего более не добавил.
8
Реки с озёрами прятались понемногу под лёд, когда с юга подошла к городу лодья. В тот день мело; в сплошной мгле чуть угадывались обрывы на другом берегу. С воды поднимался пар, и ветер нёс его, мешая с хлопьями снега.
У меня прямо нутро сжалось, когда в снежном вихре возник на чёрной реке чёрный корабль. Так и ударило сперва: Олавов! Потом присмотрелся – не тот, хотя и похожий: такой же узкий да долгий, зловещий. И свирепая морда знакомо щерилась на носу. Увидишь её разок так, как выпало увидеть мне, – не однажды приснится! Пока я смотрел, двое урман сняли эту голову и спрятали её в трюм. Таков был их обычай; не годится пугать добрых духов страны, где собираешься жить.
Тем временем вышел из крепости сам князь, и я догадался – не простые гости пожаловали. А когда вышел с князем Гуннар Чёрный и сбежал к воде едва не вперёд всех, я смекнул: это вернулся из дальнего похода его, Гуннара, корабль. Тот, что он спас тогда, в конце прошлой зимы, в страшном ночном бою. Люди у борта принялись кричать ему по-урмански, махать шапками и руками в кожаных рукавицах. Дело понятное: ведь уходили весной и не знали, увидят ли живого.
Кормщик правил искусно, гребцы старались. Корабль ткнулся носом в берег, и ватажники посыпались через борт в остылую, совсем уже зимнюю воду. Подхватили, подперли качавшуюся лодью, повели её на заснеженную сушу. Я видел – Гуннар Сварт гладил дубовые бортовые доски, норовил впрячься вместе с товарищами. Его с шутками да с прибаутками оттирали в сторонку, отодвигали плечами, явно оберегая. Он же радовался, как мальчишка. С каждым в очередь обнимался. А всех дольше – со светлоголовым молодым бородачом в медвежьем полушубке, что у кормила стоял. Я потом узнал, что это был друг и побратим его по имени Асмунд. Вот он отвёл Гуннара в сторонку и о чём-то спросил – тихо, заботливо. Ладонь к его груди приложил… Гуннар в ответ пожал плечами, мотнул головой.
А сгореть бы огнём земле этой урманской, подумалось мне. Ей и всем людям тем, что на кораблях от неё отбегают!
Рюрик-князь смотрел на них сверху, заложив руки за поясной ремень. С места не двигался. И так честь немалая, что из крепости вышел встречать!
Я потихоньку оглядывал вышедшую с ним дружину и думал о том, что и мне, Даждьбог даст, сыщется когда-нибудь местечко среди этих людей. Буду стоять между ними, такой же, как любой из них, в богатом плаще и крашеных сапогах, и тот самый меч проляжет в кожаных ножнах вдоль бедра, столь же привычный, как собственная рука или, скажем, ещё матерью подаренный оберег… А то не оберег для воина – честный боевой меч!
Урмане под горой разгружали свой корабль, шли наверх: поклониться князю, поднести подарки, привезённые из чужедальних земель, ответ дать, как его, Рюрика, товарами торговали, как честь ладожскую берегли! Шли не порожние, и снег тяжело поскрипывал под сапогами. Неплохо торговали, видать. А может, и грабили кого по дороге, с них станется. И поскольку Гуннар имел во всём этом свою немалую долю – ходить девке Найдёнке при позолоченных бусах на шее. А то и с дорогими жуковиньями на перстах. Не со стеклянными, что усмарь Добрыня дарил. Только захочет ли прилюдно их надевать?.. А что, может, и захочет, девки, они таковы.
А брат Жизномир будет хмуриться туча тучей и спрашивать: это куда ещё опять собралась? К жениху, кожами пропахшему? А не слишком ли зачастила?
Дружина Рюрикова на двунадесяти языках говорила. Были варяги, называвшие князя смешно: кнез. Были свеи, англы, эсты, были даже датчане, с которыми варяги от века то люто дрались, то вместе шли против саксов. Тут брали лучших из тех, кто странствовал сам собой по холодному Варяжскому морю, искал удачливого вождя. А был ли на свете вождь славнее Рюрика из племени вагров?
Ходили за ним и словене, не один Жизномир такой. Но те, с чужаками побратавшись, от обычая прадедовского отплёвываться не поспешили. И оружие держали словенское, и порты-наряды. А Жизномир даже штаны кожаные завёл, будто только-только с корабля! Хотя Рюрик на свой корабль-снекку ни разу его не брал. И Даждьбог весть, возьмёт ли. Однако Жизномир и стоял уже не со своими, а с варягами, пересмеивался с ними. И казалось невольно: заговорит по-словенски, так не чисто заговорит…
Этого я за ним что-то не примечал, пока жил в дружинной избе. Теперь вот приметил. А присмотрелся бы получше, может, ещё бы и бляшку какую урманскую на нём разглядел…
Вовремя же вернулась ватага! На другой день сурово, без шуток, принялся калить деревья настоящий мороз-калинник. Будто не хотел в Ладогу их пускать, да вот самую малость промедлил. Зато теперь лютовал!.. Знать, недаром всю осень так и горели от рябины леса. Не одну замёрзшую пичугу принесу отогревать в дом: уже нынче пел-приговаривал под ногами снег, да и реку сковало… Злой будет зима! Однако не всякое лихо – вовсе уж без добра. Застыла Мутная от одного берега до другого, выбирайся хоть на середину, спускай в зелёную прорубь приманку-наживку на хорошо отточенном крючке да знай следи за кручёным берестяным поплавком! Глядь-поглядь, и натаскал на уху.
Добрыне самому баловаться некогда было. Кормило его ремесло, дорого ценимое, да больно нелёгкое. Не пускало не то что на реку, даже к Найдёне… Зато я ходил на Мутную невозбранно. Видать, приметил Добрыня моё старание в работе. Да и рыбки домой принести – всё же не лишняя…
В тот день я уже пробил себе лунку и только начал разматывать леску, когда от берега донеслось:
– Эй ты, смелый какой, на чужом месте расселся!
Я поднял глаза и признал старого знакомца. Шёл ко мне мальчишка Дражко, тот, что за Гуннаром Чёрным ходил. Прихвостень урманский!.. Не стал я ни вставать перед ним, ни отвечать. Нос не дорос ещё, чтобы я ему отвечал.
У него тоже была в руках удочка. И короткая пешня – долбить лёд. Он остановился в трёх шагах от меня и сказал уже потише, с горькой обидой:
– Был бы жив мой отец, он бы тебя, раба, за уши оттаскал. Он у самого кнеза на снекке кормщиком ходил, вот!
Я промолчал.
– Это моё место, – повторил он, надуваясь. – Поди прочь! А не то хозяину твоему скажу!
Я зло огрызнулся:
– Сам поди прочь, возгря бестолковая!
Он едва не заплакал от унижения и бессилия. Других рыбаков на Мутной было не видать, поди жаловаться, так и послуха не сыщешь. Я смотрел на него исподлобья и почти ждал, чтобы он кинулся на меня с кулаками или вправду побежал к Добрыне, бить челом на холопа неучтивого. Но нет! Драться со мной он был ещё мал, жаловаться – слишком горд. Вот что он сделал: отошёл чуть подальше, за мою спину, и сам встал ко мне спиной. И, наверное, принялся сам себя уговаривать, что здесь-то и было самое лучшее местечко, ещё получше моего. И застучал пешнёй об лёд, пробивая лунку. Потом спустил в воду крючок и замер над ним.
9
Рыба что-то не торопилась к наживке: видать, Дражко своим стуком и криком всю распугал. Я сидел нахохлившись и думал о Жизномире и о том, почему мне тогда не захотелось к нему подходить. А ещё о своём хозяине Добрыне, которому Дражко сулился на меня наговорить. Пускай говорит!.. Почему-то я был уверен, что усмарь меня не накажет. А и накажет, невелика беда. Я не обозлюсь.
Отчего так? Кажется, только что хозяина купившего ненавидел, с Олавом треклятым вровне держал. А теперь вот уже и не молчал с ним целыми днями, как прежде. Пошутит Добрыня – и я с ним посмеюсь.
Вот только шутил мой усмарь день ото дня всё реже…
А что: не про меня ли сказал тогда князь Рюрик – этот будет свободным?! Я те слова в памяти зарубил накрепко. Взойдёт ещё день, и я сяду с ними за тот дружинный стол. И будет сам князь на меня посматривать ласково и гордо. Как отец на хороброго сына. Потому что я стану воином и меча подаренного не обесчещу – по рукоять умою в нечистой урманской крови. Зарок крепкий дам смертью убивать их в бою и, пока жив буду, ни одного из этого племени не пощажу!..
Но только с Жизномиром рядом я не сяду. И хотя бы он семь стрел мне вытащил, а не одну.
– Ой, – негромко сказал голос Дражка у меня за спиной.
Я нехотя оглянулся посмотреть, что ещё у прихвостня там приключилось, – да так и вскочил. Мальчишка-варяг стоял согнувшись дугой и двумя руками дёргал лесу. Но одолеть не мог: та натягивалась струной и всё ниже пригибала его к лунке. Вот ведь добыча попалась! Того гляди, самого рыбака не пустит домой.
Я вырос на реке. Я живо оказался подле него, перенял лесу, намотал на кулак. И тут же почувствовал на том конце угрюмую, упругую силу, узнал вес поджарого пятнистого тела, ощутил его ярость и страх.
Щука! Такой зверь Дражку и впрямь был не по силёнкам. Я принялся водить рыбину, то подтягивая, то распуская лесу. Слабины не давал: мигом вывернет матёрая крючок из губы, да и поминай как звали. Лесу же не порвёт: ладные были волосья в хвостах дружинных коней…
А щуку нанесло лихую! Скоро я взмок от борьбы и волнения, обида ведь упустить такую красавицу, да перед Дражком, да с его крючка. Взялся за гуж, так не срамись, не говори, что не дюж! Однако наконец хищница устала выдирать у меня лесу. Притомилась, запросила передышки. Тут-то я и подвёл её под самую лунку, и, заваливаясь всем телом, обеими руками рванул вверх!
Болотным влажным блеском полыхнула на зимнем солнце пятнистая живая струя! И бешено забилась на льду, то свиваясь тугим кольцом, то вновь распрямляясь. В беззвучном крике раскрывалась длинная розовая пасть, и видно было, что крючок вправду чуть прихватил её за губу – здесь, на льду, он немедленно выпал, и на нём всё ещё держалась изуродованная тушка живца.
Я выдернул нож: приколоть. И тут Дражко вдруг ястребом пал на добычу, хватая вертящуюся скользкую рыбину под алые жабры:
– Не тронь, ты!.. Моя щука! Моя!.. Отойди!..
Я сперва и не понял толком, в чём дело. А смекнул – и сам почувствовал, как словно бы полегчало, подобралось всё тело, только к кулакам будто прилипло по камню-булыжнику. Эх, носом бы тебя, Дражко, да об лёд!.. Не ведаю, как устоял. Плюнул в прорубь. Поднял свою удочку, ногой отодрал ото льда окушков – с мясом, – и без оглядки зашагал к береговому обрыву.
Человеку в ярости всё кажется враждебным; встало бы на дороге бессловесное дерево – кажется, снёс бы неповинное одним кулаком да и переступил через пенёк. Встретился бы ладожанин разговорчивый – запустил бы словом ранящим, а то и в драку нешуточную полез! Почти взобравшись наверх, я оглянулся. Прихвостень урманский отплясывал вокруг щуки на свой варяжский лад. Никак, верно, налюбоваться не мог. Ладно, натопчется досыта и поволокёт зубастую домой. Что скажет, щенок, если спросят, сам ли добыл, сам ли вынул из воды?
Тут я увидел, как Дражко подвернул ногу и с маху шлёпнулся на лёд. Суетливо приподнялся, встал, даже рукой махнул – ничего, мол, пустяки! – и свалился опять.
Ну, плясун, подумалось мне. Вывихнул поди. А не то сломал!