Юрий Буйда: Рассказы - Юрий Буйда 8 стр.


Множество плетеных корзин, вставленных одна в другую. Мешки с какой-то ветошью. Связки лука и чеснока под крышей. Маленькое оконце "на три звезды", как выразилась однажды Анеля. День и ночь, зима и лето, год и год. Дважды в день женщина кормила их.

Раз в неделю они мылись теплой водой в огромном тазу. Он смутно помнил Анелины истории о великанах и карликах, о прекрасных принцессах и влюбленных драконах. Они спали под одним одеялом, и вскоре он уже не представлял себя без сестры. Они будто срослись в существо с двойным сердцем. Анеля пыталась учить его французскому: il pleut – дождь идет. Иль плё, повторял он, идет дождь. Иногда Анеля плакала: она ведь выросла в другом мире. А для него чердак и был миром с его тремя звездами в окошке, черепичным небом, морем-океаном в большом тазу, с одной-единственной девочкой-девушкой-женщиной рядом, представавшей и великаном, и карликом, и прекрасной принцессой, и влюбленным драконом… Раз в месяц она вдруг начинала источать тяжелый пряный запах, жаловалась на головную боль и набивала трусы серой ватой, надранной из висевшего в углу ветхого бушлата. Однажды вечером еду им принес мужчина, и тем же вечером он увел Анелю вниз. Мальчику пришлось спать одному. Ему было больно. Утром сестра вернулась в новой мешковатой одежде, незнакомо пахнущая ("Это духи, малыш"), с распухшими губами. Она принесла брату конфеты. Легла лицом к стене и молчала целый день. Ему пришлось привыкать к одиноким ночам. Однажды он бесшумно спустился в дом и в приоткрытую дверь увидел тонкую Анелину ногу под громадной волосатой ляжкой мужчины. Мальчик чуть сдвинулся вбок – отсюда был виден Анелин лоб, обращенный к нависшему над нею распятием. Мужчина зашевелился, и Арик бесшумно вернулся на чердак.

Через несколько месяцев Анеля показала ему свой набухший живот и с жалобной улыбкой сказала: "Скоро у тебя будет брат. Или сестра. А у меня – вот такущая грудь и вот такущая жопа".

Несколько дней и ночей над городом гремел гром. Однажды утром со двора донеслись дикие крики, выстрелы, потом все стихло.

Несколько дней мальчик боялся спускаться с чердака, а когда спустился, увидел во дворе мужчину без головы и сестру со вспоротым животом и без глаз. Они лежали спиной друг к другу, связанные руками и брючным ремнем. От них пахло. Арик бросился в дом, отыскал в кухне большой нож. Перерезав ремень, откатил нестерпимо пахнущую сестру (губы ее были густо накрашены алой помадой) в сторону и бросился на тело бургомистра. Он бил его ножом, пока не потерял сознание. Здесь его и нашел патруль.

Солдаты сдали его в госпиталь, а спустя два месяца он оказался в детдоме. Он жил в детдоме, потом в городке, не покидая того чердака, прекрасных принцесс и влюбленных драконов, под черепичным небом в три звезды и с запечатанным сердцем, мертвый прежде смерти, и все так и будет продолжаться, если он не откроет источники какой-то другой жизни, несводимой к ужасным тайнам, которые лишают жизнь смысла, любви и веры…

– Вот и все, – сказал Иван Иванович. – Я никому про это никогда не рассказывал. Но иногда думал: а почему именно я все это пережил, ради чего Бог – или кто там – подверг меня всему этому, за что? И может быть, если это был чей-то замысел, я не имею права ни вопросов таких задавать, ни рассказывать про это, потому что карлики – не люди? А если я человек, тогда как быть? Вот я задал все вопросы – и вот я ответил на них, Таня. Теперь ты веришь, что я действительно тебя люблю?

Она кивнула: да.

– Поспи хоть немного, – сказал он. – Видишь, на дворе утро, а ты еще жива. Это хорошо. И мне легче.

Она закрыла глаза.

После обеда начался дождь, а к вечеру Танька Матроска умерла.

Иван Иванович прогнал старух, сам тщательно вымыл ее, принес свою холщовую сумку и заперся изнутри на ключ. Он работал всю ночь, а когда утром люди наконец вошли в комнату, они замерли и онемели, увидев на столе Таньку.

– Как же мы ее хоронить будем? – наконец нарушила молчание Буяниха. С тупым ужасом посмотрела на лозунг "Мир, свобода, равенство, братство и счастье – всем народам Земли!". – Ее?!

Иван Иванович протолкался через жидкую толпу, спустился во двор и сел на лавочку в беседке, где можно было спокойно покурить.

Капли дождя часто, но негромко барабанили по жестяной крыше беседки.

– Не плачь, Иван. – Доктор Шеберстов с кряхтеньем опустился рядом на скамейку. – Это лучшее, что ты сделал в жизни: вскрывать ее не буду. Зачем? Эх, как она в клубе танцевала – все сбегались на ее коленки поглазеть! Не плачь, буква. Говорю тебе!

Голубеф мотнул головой.

– Я не плачу. Il pleut. Pluie battante[1]. Дождь.

– Ты художник, Иван, но тут никакой бог не поможет, никакое "фэ"…

– Да я бы по капле…

– Верю! – сердито оборвал его Шеберстов. – Дай-ка прикурить.

ОДНОНОГАЯ ЖИЗНЬ ОДНОНОГОГО МУЖЧИНЫ

Его обнаружили ранним утром на городской свалке – голого, скрюченного и посиневшего от холода, избитого: весь в синяках, ссадинах, кровоподтеках, с ног до головы обляпанный какой-то вонючей бурой слизью, с прилипшими к телу окурками, яичной скорлупой и конфетными фантиками. От него невыносимо разило одиночеством и бездомностью.

Митроха издали ткнул его в бок черенком лопаты – мужчина вдруг открыл глаза и заплакал в голос.

Когда же он выбрался ползком из-за мусорной кучи, Митроха отпрянул, а его напарник Серега перекрестился. Голый мускулистый мужчина был одноногим.

Его окатили водой из пожарного ведра, дали промасленный ватник и брезентовые штаны – на двухметровом детине они смотрелись как шорты.

Мусорщики отвезли его в больницу, а на обратном пути рассказали о найденыше участковому милиционеру Леше Леонтьеву.

После горячей ванны и завтрака, переодетый в больничную пижаму, он завернулся с головой в одеяло и проспал двое суток на узкой железной койке, поставленной нарочно для него в углу бельевой.

Опытная кастелянша Машка Геббельс, прозванная так за свой грязный язык, пришла в восторг, обследовав мужские достоинства одноногого, – "Боже ж ты мой, ты мой Боже!" – после чего безжалостно разбудила незнакомца и потребовала плату за постой.

Сообразив, что от него требуется, он попросил у Машки презерватив, вызвав у нее неудержимый хохот.

– У меня ледяная сперма, – объяснил мужчина. – Не всем это нравится.

Но Машке понравилось. Вечером она рассказывала санитаркам и кухаркам, как после разогрева – "Мой градусник зашкалил за сорок!" – внутренности ее вдруг обдало жидким морозом. От неожиданности Машка испытала чувства, о которых когда-то читала в одной книжке перед выпускными экзаменами в средней школе, но давно забыла не только чувства, но и слова.

Она обвела слушательниц ревниво-злобным взглядом и заявила:

– Если хозяйки не найдется, возьму к себе.

– Охота ж тебе всякий хлам подбирать. А если он преступник? – предположила повариха Люба. – Вор или убийца?

– Два сапога – пара. Буду прятать краденое и закапывать трупы, – отрезала Машка. – Прикажет – язык себе откушу.

Ну уж в это-то, конечно, никто поверить не мог: между стиркой-глажкой больничного белья и подпольной торговлей самогоном с куриным пометом она безостановочно крыла всех и вся, особенно евреев (в городке было три или четыре еврейских семейства), по вине которых дохли ее куры, поросята вырастали в тощих борзых собак, умер Сталин и звезды небесные с каждым годом становились все тусклее. За склонность к ругательству ее еще прозывали Говноротой.

Тем же вечером доктор Шеберстов рассказал Леше Леонтьеву все, что ему удалось узнать о найденыше. По документам ("В заднице он их прятал, что ли?") одноногий значился Иваном Алексеевичем Соломенцевым, сорока семи лет, холостым, проживавшим раньше в украинском городе Нежине. Рентгеновское обследование показало, что Соломенцев родился одноногим, о чем свидетельствовали некоторые особенности строения его тазобедренного сустава.

– Рога, крылья и хвост не обнаружены, – с усмешкой завершил свой отчет Шеберстов, наливая в мензурки спирт. – Машка Геббельс готова за него в огонь и в воду, так что с жильем у него проблем пока не будет.

– Кто ж такого громилу мог так ухайдокать? – задумчиво проговорил Леша. – И как он оказался на свалке?

– Он же одноногий, – напомнил доктор. – Остальное выпало из памяти. Бывает: частичная амнезия. Защитная реакция мозга. Может, со временем и вспомнит.

– Вспомнить-то он, может, и вспомнит, да вот расскажет ли?

Удивленно взглянув на участкового, Шеберстов поднял мензурку.

– За здоровье здоровых, – возгласил он тост. – Сердце у него величиной с легкое. Завидовать этому или бояться – я не знаю.

Соломенцев без долгих разговоров принял Машкино приглашение, но от помощи отказался. Попросил только начертить на тетрадном листке точную схему пути к ее дому.

– А не обманешь? – Машка протянула ему бумажку. – По-честному?

– Обманывают только двуногие, – сказал он, изучая схему. – Хомо сапиенсы. А это что?

– Железнодорожный переезд. За ним сразу направо.

– Иди, я скоро буду. Нет, это не нужно.

– Как хочешь. – Машка убрала заранее приготовленные костыли в самый дальний угол бельевой. – Буду ждать.

Всю дорогу она оглядывалась, а дома села в кухне, уронила кудрявую голову – только что из парикмахерской, адрес которой как бы между прочим выведала у поварихи Любы, – и заплакала.

Наскоро подшив пустую штанину, Соломенцев покинул палату и, прижимая локти к бокам, в несколько прыжков спустился по лестнице в вестибюль. Ему потребовалось не больше десяти минут, чтобы одолеть расстояние до железнодорожного переезда. Орущие и свистящие мальчишки на велосипедах отставали от него на мостах и едва настигали на ровной дороге. Иван Алексеевич не размахивал руками и не дрыгал отсутствующей ногой, не извивался всем телом и, казалось, даже не напрягался: легко отталкиваясь от асфальта, он пролетал метра четыре с поджатой ногой, которая, словно пружина, выскакивала из-под короткого плаща лишь затем, чтобы совершить следующий толчок. Так же легко он перепрыгнул через опущенный полосатый шлагбаум и платформу с гравием, которую медленно тащил "Чарли Чаплин" – маневровый паровозик со смешной трубой. От неожиданности дежурный по переезду старик Ковалайнен взял под козырек и замер в столбняке, с зажмуренными до слез глазами.

– Это я! – крикнул он, впрыгивая в Машкин двор к ужасу давно готовых к смерти кур и борзых поросят, и влетел в открытую дверь, успев подхватить хозяйку на руки.

Опустив ее на стул, он сел на крытый зеленым плюшем диван и сказал:

– Никогда не встречай меня в дверном проеме, не то мне всякий раз придется нести тебя на руках: не могу же я остановиться в середине прыжка.

Машка кивнула.

Он молча оглядел убогую обстановку комнатки, но ничего не сказал.

Машка снова кивнула.

И снова.

– Может, ты поел бы, – наконец проговорила она. – Люба научила меня варить суп и жарить яичницу.

Под утро она вспомнила слово, вычитанное в школьном учебнике, и разбудила беззвучно спавшего мужчину.

– Это называется любовь! – воскликнула она. – Неужели ты меня любишь?

– Я знаю, что такое любовь, – сказал он. – Поэтому боюсь заразить ею окружающих.

– Да ты, похоже, и не спал! – удивилась Машка.

– Наверное. Не могу привыкнуть к тому, что ложусь спать человеком одного возраста, а просыпаюсь человеком на шесть часов старше. Это странно и страшно. Если вдуматься, конечно.

После недолгих раздумий Машка со вздохом сказала:

– Ладно. Я тоже буду читать книжки.

Только на третий день она обнаружила под кроватью два начищенных до блеска огромных стальных башмака с острыми, загнутыми вверх носами.

– Что это? – испуганно спросила она.

– Такие башмаки носили рыцари-госпитальеры, которые отвоевывали у дьявола земли, принадлежащие Иисусу Христу. – Он впервые улыбнулся. – Я не знаю своих родителей, но в детдоме мне сказали, что в корзинке, подброшенной к чужим дверям, рядом со мной лежали завернутые в полотенце эти башмаки. Потом я пытался выяснить… мне сказали, что они настоящие… Рыцари надевали их перед боем.

Машка осуждающе покачала головой.

– Если настоящие, значит, стоят уйму денег. Ну да ладно, не продавать же их! – спохватилась она, заметив, как изменилось выражение его лица. – Но хоть поставь их на видном месте – экспонат ведь, можно людям показывать…

Она уже записалась в библиотеку и честно начала читать книги.

Первой – назло библиотекарю Морозу Морозычу – она взяла энциклопедию на букву "Э".

– Не надо, – мягко возразил он, возвращая башмаки на место. -

Некоторые вещи должны стоять под кроватью. Подальше от чужих глаз и всегда наготове, как, например, стыд или любовь. Есть такие вещи. Их немного.

С первых же дней совместной жизни Машке пришлось смириться с тем, что она всюду будет ходить одна и ни одной подружке не посчастливится сдохнуть от зависти, глядя на нее, шествующую под ручку с голубоглазым гигантом Соломенцевым. Это выяснилось сразу, как только они отправились покупать ему одежду и обувь.

Иван поскакал по указанному маршруту, оставив далеко позади алую от натуги Машку, оседлавшую велосипед.

В магазине же он лишь приложил к себе костюм да пальто: "Все равно перешивать", в обувной и вовсе удалось его затащить лишь после визита к сапожнику Жеребцову, любившему отдавать заказчику обувь с сердечной улыбкой и ласковой поговоркой: "С рук сдал – с ног само свалится". Жеребцов битый час выслушивал пожелания необычного клиента, пытаясь вставить хоть слово, наконец махнул рукой и в отчаянии закричал:

– Бывает просто ботинок или просто сапог, но не бывает такого особого ботинка для одноногого мужчины! Для одноногого – половинка пары!

– Но я же не половинка человека, – грустно парировал Соломенцев, после чего Машке и удалось-таки заманить его в обувной магазин.

Ткнув наугад пальцем в ботинки самого большого размера, он ускакал домой. Навьюченная пакетами и коробками, Машка взгромоздилась на велосипед: ей еще нужно было заехать за продуктами.

Дома Соломенцев вооружился ножницами и иголкой и, отправив Машку подышать свежим воздухом в кухне, принялся колдовать над брюками.

– Обе-то штанины зачем отчекрыживать? – проворчала Машка. – А потом снова пришивать?

– Надо сперва решить, какую пришивать, – задумчиво проговорил

Соломенцев. – Это непростая задача для человека, живущего одноногой жизнью.

И только в кухне Машка вдруг с изумлением поняла, что не знает, какая же именно нога отсутствует у Ивана Алексеевича, левая или правая. Она тихонько выскользнула во двор, где на влажноватой земле сохранился отпечаток его босой ступни, и тут глаза у нее полезли на лоб: это был след одной ноги. Ни левой, ни правой.

– Что ж он тогда с ботинками сделает? – пробормотала она. – Чтоб левая от правого родила одного-разъединственного – это как?

Он устроился на работу сторожем – в охрану бумажной фабрики. И пока его коллеги резались в домино в дежурке или спали на жестких лавках, подложив под голову крафт-мешки, туго набитые скомканной бумагой, Соломенцев прыгал вдоль кирпичного забора, мимо складов и эстакады, где из цистерн сливался в емкости мазут и жиры – для соседнего маргаринового заводика, не имевшего собственного подъездного пути. Фабричные крали все: бумагу, отслужившее сукно с буммашины (из которого вязали свитера, варежки и шарфы – в них щеголял весь городок от мала до велика), доски и брусья из столярки, всякие нужные в домашнем хозяйстве железки – от гайки до насосов и листового железа, – наконец, тащили ведрами вонючий жир, который подмешивали в варево для свиней. Охранники об этом знали, но были бессильны перед ворьем: во-первых, потому, что и сами крали что ни попадя, во-вторых, не желали наживать себе во враги почти все взрослое население городка.

– Поэтому ты лучше садись-ка с нами козла забивать, – в первый же день предложили они Соломенцеву, – а не скачи, как блоха на горячей сковородке.

– Я бы с радостью в козла, но сидеть не могу: физиология не та.

Мало того что он в тот же день не позволил никому, даже главному инженеру, ничего тайно вынести с фабрики, так он еще и перекрыл все три известных лаза, через которые мужики с утра отправлялись за опохмелом.

Через неделю начальник отдела кадров предложил ему конторскую работу – "Мужик ты грамотный, чего там!" – с зарплатой втрое выше, чем у сторожа. Соломенцев отказался.

А еще через три дня приказом по фабрике он был переведен сторожем склада готовой продукции на картоноделательном участке, где никому не мог причинить вреда: никто никогда не покушался на громадные рулоны серого картона, томившиеся в слабо освещенном просторном зале в ожидании отправки на толевый заводик, где картон пропитывался пековой смолой и становился толем, которым покрывали крыши свинарников и обматывали трубы азиатских газопроводов (фабричные гордились тем, что, отведав их товара, передохли все азиатские жуки, до того отлично кормившиеся иностранной пленкой).

Иван Алексеевич безропотно отпрыгивал свою смену по периметру зала и отправлялся домой, где его ждала Машка, наконец-то переставшая бояться, что Соломенцев станет врагом общества номер один да вдобавок инвалидом: многие мужчины грозили оторвать ему первую и последнюю ногу.

С середины октября до конца ноября каждую ночь, надев стальной рыцарский башмак, Иван Алексеевич Соломенцев обходил дозором спящий городок.

– Ноябрь – самый опасный месяц, когда в мир являются призраки и прочие чудовища, опасные для живых людей, – объяснил он слегка ошалевшей Машке, лишь однажды – после четвертого стакана самогонки с куриным пометом – видевшей призрака в форме зеленого чертика. – С одиннадцатого века срок обязательной рыцарской службы установлен в сорок дней. Я бы не стал заниматься этими сказками, – смущенно добавил он, – но если уж мне достались эти башмаки…

Назад Дальше