Она лежала, закрывшись с головой простыней. Он чуть охнул, пробормотал "проклятые мозоли", стук сапог о пол.
- Не смотри, а то испугаешься.
От него пахло терпко, потом, табаком и чуть-чуть рыбой - сушеной таранью, которую он очень любил.
И снова было как тогда в бреду. И вдруг он спросил: "Где здесь ванна. Нужно полотенце, испортим простыни".
- Дверь сразу направо, - пробормотала она, не открывая глаз. Он вышел, и в раскрытую дверь проскользнул кот Арсений. Он вспрыгнул на кровать и начал урча "бодать" ее лицо. Ей стало неловко перед Арсением за свою наготу, и за то неведомое, свидетелем чему ему предстоит быть.
- Иди, иди, - она тихонько стала отпихивать кота, но Арсений заурчал громче и лапами стал "месить" ее грудь. Он взяла тяжелого кота на руки, встала, чтобы вынести его и в этот момент вошел голый Иосиф с полотенцем в руках. То, что она увидела, было так огромно и ужасно, что, вскрикнув "Ой!", она выронила Арсения.
- Не смотри, я же сказал, не смотри! - он прикрылся полотенцем.
И вдруг раздалось жуткое шипение Арсения. Кот стоял возле ног Иосифа и, выгнув спину, ощетинившись, шипел и подвывал жутким голосом.
- Пошел вон! - Иосиф пнул его ногой.
Раздалось утробное рычание, и Арсений начал лапами бить Иосифа по ноге, потом отскочил, взвыл еще громче и, как собака, набросился на ногу снова.
- Арсений! Арсений! Фу! - она вскочила, схватила разъяренного кота и выбежала с ним в коридор.
Арсений извивался в ее руках, глаза его горели, он рвался вернуться в комнату. Она бросила его в столовую и быстро закрыла дверь.
Она запирала кота в столовой каждый раз перед приходом Иосифа. Арсений миролюбиво соглашался подремать в кресле или посидеть на подоконнике, но как только в прихожей раздавались шаги, из столовой неслись жуткие боевые звуки, и иногда кот пытался высадить дверь.
- Ревнует, - коротко пояснял Иосиф.
Вопли Арсения им не мешали, они просто не слышали его, потому что время останавливалось, потом он вел ее в ванную, набирал в большую резиновую грушу какую-то жидкость.
- Твоя легкомысленная мать не научила тебя самому главному, что должна знать женщина, - тихо приговаривал он. - Я теперь должен быть тебе и за мать, и за отца, и за брата, за всех. Тебе больше никто не нужен - только я один.
Потом он лежал рядом, подложив высоко подушки под голову, курил трубку, и они говорили обо всем сразу: о том, как он первый раз увидел ее, - девочкой. Она была в смешном холстиновом платье, кожаных сапожках на пуговичках и каком-то странном кепи, как у Кинто.
- Ты была ужасно шумной и веселой, бегала, кричала. Вы жили тогда в Баку на Баиловских промыслах. Потом переехали в Тифлис. Сергея арестовали, он был в Ортачальской тюрьме.
- Я помню. Меня нес Павлуша на плечах долго-долго по выжженному полю. Тюрьма - нестрашная, но очень некрасивое серое здание. А вот на поле была виселица. Бедный, ты тоже был в этой тюрьме.
- Мог быть. В январе я убежал из ссылки, жил в Батуме, в Тифлисе, в девятьсот шестом уехал в Баку... Ты была очень смышленой, но непослушной, но меня ты будешь слушаться, правда, Таточка?
Он говорил, что будет помогать ей расти, что кончил училище в числе первых, а в семинарии: изучал русскую словесность, историю русской литературы, гражданскую историю, русскую историю, алгебру, геометрию, логику, психологию, древнегреческий, латынь, еще?
- Еще? - шептала она, потому что с названием каждого предмета его губы и руки становились все нежнее, все настойчивей.
С начала октября начали часто выключать электричество, поэтому в гимназии занимались лишь четыре раза в неделю. Она зубрила ночами при лампочке, горевшей вполнакала, а в четыре утра бежала занимать очередь за папиросами. Табак был нужен Иосифу, а часть папирос она посылала в Москву Ивану Ивановичу Радченко. Днем, если он не звонил и не вызывал, занималась хозяйством и по-прежнему ходила на уроки музыки.
Между родителями опять что-то происходило. Мамаша раздражалась по пустякам, говорила отцу колкости. На младшую дочь смотрела высокомерно, сощурив глаза и откидывая голову - как на насекомое.
Но ее это все не задевало и даже не интересовало. Немного было жаль отца, но как-то вскользь, и вообще - все стало пресным и ненужным, даже семейные праздники, которые она когда-то так любила.
Один раз чуть не выдала себя. Именно на семейном празднике - дне рождения дяди Вани.
Как всегда сидели на полу, на огромном ковре, слушали граммофон. Мамаша своим удивительным низким надтреснутым голосом пела под гитару цыганские романсы. "Все как прежде, все та же гитара..." Будто не было за окном темного Петрограда, с будоражащими слухами о том, что большевики готовят выступление на двадцатое.
Но как раз об этих слухах и о большевиках сначала мирно, спокойно, а потом громко и возбужденно говорили дядя Ваня и красавец Даур - студент, снимавший у него угол.
- Они еще натворят бед ваши большевики! - донесся до нее срывающийся голос студента, - один Коба, чего стоит!
- А что вы имеете против Иосифа? - спросил отец неприятным голосом. То, что он "Месаме даси" не признает, с Вашим дядюшкой не ладит? Он не говорун, как Ваши грузинские меньшевики, он - работник. Если хотите - он истинный борец за народное счастье.
- Допускаю, что человек он храбрый. Ограбление банка в Тифлисе - тому доказательство. Но человек он - плохой.
- Как вы можете так говорить! - крикнула она. Сидящая радом Нюра вздрогнула от ее звонкого выкрика. - Как вы можете так говорить! Вы его не знаете. Факты? Где факты, что он плохой человек?
- Факты есть, но оглашать их не хочу.
- Это почему же?
- Потому что есть понятие порядочности. Говорят в глаза, а не за спиной. Но поверьте мне...
- А я вам не верю!
- Надя! - мамаша сделала удивленно-презрительное лицо. - Это похвально, что ты защищаешь нашего друга, но почему так пылко? В споре необходимо сохранять Selbstheherrschung.
Когда возвращались домой, Ольга Евгеньевна осуждающе молчала почти всю дорогу (с Выборгской тащились долго, трамваи не ходили), но у самого дома не выдержала:
- Я думаю, что Иосифу, мы не расскажем об этом инциденте. Ты вела себя непозволительно, оппонент старше тебя.
- Тоже мне старше, - фыркнула Нюра. - И вообще, мамочка, дело в том, что он влюблен в Надю, и, наверное, ревнует ее ко всем неженатым большевикам.
- Ты вела себя непозволительно. И вообще - последнее время ты стала злой и грубой.
- Просто я стала взрослой. Мы все уже взрослые, и не хотим плясать под твою дудку. Мы хотим делать и думать, как мы хотим.
Она почти слово в слово повторяла небрежно оброненную фразу Иосифа. Оказывается, запала.
Иосифу об инциденте ни слова, хотя очень хотелось спросить, как и зачем он грабил банк, но вот про слухи о выступлении большевиков двадцатого сообщила:
- Двадцатого, тридцатого..., - ответил рассеянно, думая о чем-то другом, и часто затягиваясь трубкой... сейчас в Смольном идет заседание ЦК, завтра узнаем. Видишь, я уже посвящаю тебя в партийные тайны.
- А... почему ты не пошел в Смольный?
- Потому что главное для меня сейчас - ты, моя девочка, - притянул ее за руку и очень медленно, отчетливо, глядя снизу в ее склоненное лицо. - ты еще услышишь, чьи имена будут звучать через десять лет, никаких Прошьянов, Бриллиантов никто и не вспомнит. А сейчас - пускай потешатся. Мудрость не в том, чтобы захватить власть, а в том, чтобы выждать и отнять ее у тех, кто захватил.
После Нового года мамаша снова ушла из дома. Отец тяжело болел, выдавали восьмушку хлеба. В гимназии занятия то отменялись, то возобновлялись. Она похудела, постригла косы, и, сидя перед безучастно молчавшим отцом, перешивала свои и Нюрины, ставшие слишком просторными, платья.
Иосифа видела редко - один-два раза в неделю. В те дни она особенно сблизилась с Федей. И потому, что он был влюблен в Иосифа, мог говорит о нем бесконечно, и потому, что, чувствуя ее одиночество и растерянность, спешил из Академии домой и сидел рядышком, изучая свои мудреные книги по математике.
Когда Иосиф сказал:
- Приготовь свое барахлишко, на днях уезжаем в Москву, - она не удивилась, не обрадовалась, просто спросила:
- А Феде можно с нами?
- Пусть он приедет потом. Пока он будет нужен здесь, не думаю, что Сергей легко переживет твое бегство.
- Бегство? Разве мы не скажем папе?
- Нет. Мы просто уедем. А потом все образуется. Вот увидишь.
Все и образовалось. В конце восемнадцатого они уже снова жили все вместе в небольшой квартире в Кремле. Но до этого был Южный фронт, Царицын, психическое заболевание Феди...
Она тоже временами чувствовала, что сходит с ума, спасло присутствие Иосифа рядом, спасла любовь, потому что любила и жалела его больше Феди, больше себя.
Ей снился сон.
Они с Нюрой бегут куда-то по трамвайным путям. Темно. Фонари не горят. Падает медленный, тяжелый снег. Они бегут по очень важному делу, и она боится отстать от Нюры. Но впереди маячит что-то темное, страшное. Она точно знает, что обгонять это темное и страшное нельзя. Опасно. Хочет окликнуть Нюру, но снег залепляет рот.
Надежда проснулась от удушья. Рядом тихо сопела Светлана. Она со страхом подумала о том, что могла "приспать" девочку, т.е. нечаянно, во сне причинить ей вред.
Странно, но именно так все и было наяву, двадцать пятого октября семнадцатого года.
Со стороны Зимнего доносились выстрелы, а они бежали в Смольный на второй съезд Советов. Фонари не горели, шел снег, а впереди - тень. Оказалось - старик с палкой. Рядом тащится собака.
Он спросил:
- Куда же вы, девицы, одни?
- По делу, по делу.
- Плохое дело сегодня зачинают, слышите, как много стреляют.
День тянулся мучительно. Болела голова, настроение мрачнейшее, но помог кофеин. Мельком подумалось: "Здесь в Питере доставать спасительные таблетки будет трудно"
После обеда позвонил Сергей Миронович, спросил, как самочувствие и не напугали ли ее ночные гонки.
- Самочувствие скверное. Гонки не напугали, а вот отцу по старой памяти шпики везде чудятся.
- Какие планы?
- Пойти погулять с Васей.
- Куда?
- Ну хотя бы к Неве.
- Я вас встречу у Эрмитажа.
Хотела спросить "Зачем?", но он уже положил трубку.
Вася нашел палку и чиркал ею по всем оградам. Увещеваний прекратить отвратительную игру будто не слышал, и тогда она выхватила палку и сломала ее. Он заорал жутким голосом, и она дала ему легкую пощечину. Ор сменился негромким подвывом. Он упирался, загребая ногами, так и дотащились до Эрмитажа. Она чувствовала угрызения за пощечину, неловкость за зареванное лицо сына и ненужность этой встречи.
"Хоть бы что-нибудь помешало, и он не пришел".
Но он стоял у парапета, курил и смотрел на них.
Вася, видимо, издалека приняв Мироныча за отца, замолк, зашагал нормально, и она почувствовала, как его маленькая ручка крепче ухватилась за ее руку.
"Может чучело Иосифа в доме держать для острастки?"
- А я вот о чем подумал, - сказал Сергей Миронович, когда они подошли, и бросил папиросу вниз в воду. - Вам ведь, наверное, тесно в квартире, и Сергею Яковлевичу покой нужен.
Его широкое, рябоватое лицо чуть покраснело. Он вынул из коробки новую папиросу, сильно затянулся, движением губ переместил ее в угол рта.
- Дай! - вдруг сказал Вася.
Надежда почувствовала дурноту: у Иосифа была совершенно невыносимая игра - он предлагал Васе закурить, она требовала, чтоб он прекратил эту гадость, но всякий раз Иосиф протягивал Васе зажженную папиросу.
- Дай! - повторил Вася.
- Что? - растерянно спросил Сергей Мироныч.
- Не слушайте его, он капризничает. А квартира нам не нужна.
- Почему? - он снова выкинул непогашенную папиросу за парапет. И этот жест покоробил ее. "Зачем же окурки в чистую воду". - Вы не собираетесь оставаться в Ленинграде надолго?
- Собираюсь, но...
- Тогда в чем дело? Подберем вам.
- Но... как только Иосиф позовет меня, мы сразу уедем.
- А если не позовет? - и без того узкие глаза сузились в щелочки, и в лице проступило то ли мордовское, то ли чувашское.
- У нас очень нелегкие отношения, это правда, но мы любим друг друга, это тоже правда.
Папка, которую он держал под мышкой, упала, он наклонился, чтобы поднять, и вдруг она увидела его, лежащим плашмя, папка рядом, и кто-то склонился над ним, кажется, Чудов.
Бесконечно долгий день. В номере было душно, и мутило от темно-красного штофа и дешевой позолоты мебели. Эта претензия на роскошную старину раздражала.
А Иосифа раздражала старая мебель в их квартире: резной буфет с пузатыми ящиками, в детской - круглый стол с гнутыми стульями, красная плюшевая скатерть, расшитая золотистыми ленточками. Это было все, что осталось от прежней жизни в Петербурге, да еще старинная гранатовая брошь.
Из новой "роскоши" - только эмалевая коробочка с драконами , привезенная Алешей из Китая. Да еще в ящике туалетного столика валяются несколько красивых цилиндриков с губной помадой разных оттенков: попытка Жени и Маруси научить ее красить губы. Один раз накрасила, Иосиф посмотрел, прищурившись, и вынес приговор - "Дешевая маруха, чтоб больше не видел". Но она и сама почувствовала себя неловко, глядя в зеркало, потому и вышла на террасу с напряженным лицом, сжав губы. Маруся и Женя залепетали что-то в ее защиту глянцевыми алыми ртами.
- Вам идет, - отрезал он, - а ей - нет. Вы, Женя - особенно с вашим вкусом, можете одевать наших женщин, а она вечно в черном, как кикелка, куда ей.
Маруся тогда надулась. Ее васильковые глаза потемнели, вздернутый носик, казалось, стал еще независимей. Сашико и Марико, приняв "кикелок" на свой счет, тоже смотрели угрюмо. И лишь невозмутимо благодушный Алеша ел с аппетитом, тайком делая ей знаки: "Мол, не тушуйся, выглядишь отлично", а Нюра, как всегда, сказала правду и как всегда неуместную:
- Я помню марух в семнадцатом. Некоторые были очень красивые, особенно те, что из гимназисток.
- Вот и она у нас из гимназисток, сбежавших из дому.
Она вспомнила тот полдень, террасу в Зубалово, пронизанную узкими лучами солнечного света, родные лица, и печаль и давняя обида сжали сердце. И тут же вспыхнула боль в висках и затылке.
Она вынула из сумочки эмалевую коробочку с драконами, достала таблетку, запила горьковатой водой, оставшейся на дне поильничка с картинкой колоннады.
Вышла на балкон. Эта овальная, чуть покатая площадь всегда была как открытие занавеса после увертюры. В этот знойный час пополудня - пустынная, словно приготовившаяся к появлению сладчайшего тенора:"На призыв мой нежный и страстный, о друг мой прекрасный..." - и роза, упавшая с балкона.
Ее любимый цветок - чайная роза. Когда-нибудь, когда она научится выходить на люди с накрашенными губами, она сошьет себе платье из бежевого крепдешина и в волосы приколет чайную розу. Это будет лучший день в ее жизни, и Иосиф неотрывно и восхищенно станет смотреть, как она танцует армянскую лезгинку. Маленький и ладный Анастас Иванович, выпятив грудь будет кружить вокруг нее, а она, застенчиво прикрывая лицо согнутой рукой, ускользает, плывет и снова ускользает. Как когда-то весной в Зубалове.
Ужинали на даче. Гости разъехались, и они остались в доме вместе с Мякой и спящими детьми. Они с Мякой убирали со стола, он вышел в темный сад, и только медовый запах табака в трубке выдавал его присутствие.
Весна была очень ранней и теплой, окна и двери террасы раскрыты, и вдруг в тишине раздался его сладкий тенор:
Ничь така мисячна
Ясная зоряна
Видно хочь голки сбирай
Выйды, коханочка, працею зморена
Хоть на хвылыночку в гай.
Мяка застыла с посудой в руках:
- Вот ведь как прекрасно поет. Истинный Иосиф - песнопевец. Сегодня же день его ангела. И журавль кричит впервые и сверчок голос подаёт, и он как дивно, словно знает. Да вы пойдите к нему, я без вас управлюсь.
Она спустилась во тьму и тихо окликнула: "Ты где?"
- Иди сюда.
Она пошла на голос и, привыкнув к темноте, увидела его светлый френч.
- Иди, иди, моя радость.
По чуть заплетающемуся голосу поняла, что выпито много, и когда он обнял, прижал к себе, почувствовала сильный винный запах.
- Таточка моя, маленькая моя девочка, моя спасительница, - он целовал ее осторожно и нежно, как в давние дни в Петрограде. - Только тебя люблю, только тебе доверяю.
В детской юрте пахло овцами и чуть-чуть псиной. Он снял френч, постелил на землю.
В доме обслуги патефон пищал тоненьким женским голосом:
"Он пожарник толковый и ярый, он ударник такой деловой, он готов потушить все пожары, но не может тушить только мой..."
- Давай сюда, ко мне, а то простудишься, тебе нельзя, а вот так можно, - он как-то очень ловко взял ее к себе на колени и начал, обняв, баюкать, укачивать.
- Давай теперь отмечать каждый год этот день. Это будет только наш день, хорошо?-прошептала она.
- Хорошо. Но только пусть вся страна тоже отмечает.
- Как это?
- А мы им праздник придумаем. День пожарного. Ты - мой пожарный, спасла меня при пожаре, вот пусть и отмечают.
- Ты пьяненький, глупости говоришь.
Когда же это было? Три года назад. После возвращения из Ленинграда. Точно три года, потому что помнит три подарка: кисет, который сшила из куска старого бархата, повязку козьей шерсти (пряла Мяка) на ревматическое колено, простудил, когда в двадцать восьмом ездил в Сибирь. Мяка подарки одобрила, а то все переживала из-за перламутрового перочинного ножичка, который он носил на поясе. Однажды похвалился:
- Это мне Наденька подарила, красивый, да?
Мяка поджала губы и кивнула. Но ей сказала:
- А хоть красивый ваш ножичек, только больше ножей дарить не надо. Не дело это. Примета есть.
А последний подарок оказался неудачным. Решила привести в порядок его библиотеку. Пригласила библиотекаря, он расставил книги по темам, и Иосиф пришел в ярость.
- Испохабили все к чертовой матери, не могу ничего теперь найти. Философия, психология, дипломатия, - передразнил ее, тыча пальцем в таблички, прикрепленные к полкам, - на хер мне эти бумажки, я раньше с закрытыми глазами любую книгу мог выбрать, дура - баба!