— «Памятник Леонардо да-Винчи перед галлереей Виктора Эмануила в Милане»*. Ишь ты… Вроде как бы триумфальные ворота… Кавалер с дамой… А там вдали человечки…
— Этот человечек похож на нашего гимназиста Нискубина, — говорит Степа.
— Перелистывай дальше… «Хоботок обыкновенной мухи, видимый в микроскоп»*. Вот так хоботок! Ай да муха! Что же, брат, будет, ежели клопа под микроскопом поглядеть? Вот гадость!
Старинные часы в зале сипло, точно простуженные, не бьют, а кашляют ровно десять раз. В столовую входит кухарка Анна и — бух хозяину в ноги!
— Простите Христа ради, Павел Васильич! — говорит она, поднимаясь вся красная.
— Прости и ты меня Христа ради, — отвечает Павел Васильич равнодушно.
Анна тем же порядком подходит к остальным членам семьи, бухает в ноги и просит прощенья. Минует она одну только Марковну, которую, как неблагородную, считает недостойной поклонения.
Проходит еще полчаса в тишине и спокойствии… «Нива» лежит уже на диване, и Павел Васильич, подняв вверх палец, читает наизусть латинские стихи, которые он выучил когда-то в детстве. Степа глядит на его палец с обручальным кольцом, слушает непонятную речь и дремлет; трет кулаками глаза, а они у него еще больше слипаются.
— Пойду спать… — говорит он, потягиваясь и зевая.
— Что? Спать? — спрашивает Пелагея Ивановна. — А заговляться?
— Я не хочу.
— Да ты в своем уме? — пугается мамаша. — Как же можно не заговляться? Ведь во весь пост не дадут тебе скоромного!
Павел Васильич тоже пугается.
— Да, да, брат, — говорит он. — Семь недель мать не даст скоромного. Нельзя, надо заговеться.
— Ах, да мне спать хочется! — капризничает Степа.
— В таком случае накрывайте скорей на стол! — кричит встревоженно Павел Васильич. — Анна, что ты там, дура, сидишь? Иди поскорей, накрывай на стол!
Пелагея Ивановна всплескивает руками и бежит в кухню с таким выражением, как будто в доме пожар.
— Скорей! Скорей! — слышится по всему дому. — Степочка спать хочет! Анна! Ах боже мой, что же это такое? Скорей!
Через пять минут стол уже накрыт. Кошки опять, задрав вверх хвосты, выгибая спины и потягиваясь, сходятся в столовую… Семья начинает ужинать. Есть никому не хочется, у всех желудки переполнены, но есть все-таки нужно.
Беззащитное существо*
Как ни силен был ночью припадок подагры, как ни скрипели потом нервы, а Кистунов все-таки отправился утром на службу и своевременно начал приемку просителей и клиентов банка. Вид у него был томный, замученный, и говорил он еле-еле, чуть дыша, как умирающий.
— Что вам угодно? — обратился он к просительнице в допотопном салопе*, очень похожей сзади на большого навозного жука.
— Изволите ли видеть, ваше превосходительство, — начала скороговоркой просительница, — муж мой, коллежский асессор Щукин, проболел пять месяцев, и, пока он, извините, лежал дома и лечился, ему без всякой причины отставку дали, ваше превосходительство, а когда я пошла за его жалованьем, они, изволите видеть, вычли из его жалованья 24 рубля 36 коп.! За что? — спрашиваю. — «А он, говорят, из товарищеской кассы брал и за него другие чиновники ручались». Как же так? Нешто он мог без моего согласия брать? Это невозможно, ваше превосходительство. Да почему такое? Я женщина бедная, только и кормлюсь жильцами… Я слабая, беззащитная… От всех обиду терплю и ни от кого доброго слова не слышу…
Просительница заморгала глазами и полезла в салоп за платком. Кистунов взял от нее прошение и стал читать.
— Позвольте, как же это? — пожал он плечами. — Я ничего не понимаю. Очевидно, вы, сударыня, не туда попали. Ваша просьба по существу совсем к нам не относится. Вы потрудитесь обратиться в то ведомство, где служил ваш муж.
— И-и, батюшка, я в пяти местах уже была, и везде даже прошения не взяли! — сказала Щукина. — Я уж и голову потеряла, да спасибо, дай бог здоровья зятю Борису Матвеичу, надоумил к вам сходить. «Вы, говорит, мамаша, обратитесь к господину Кистунову: он влиятельный человек, для вас всё может сделать»… Помогите, ваше превосходительство!
— Мы, госпожа Щукина, ничего не можем для вас сделать… Поймите вы: ваш муж, насколько я могу судить, служил по военно-медицинскому ведомству, а наше учреждение совершенно частное, коммерческое, у нас банк. Как не понять этого!
Кистунов еще раз пожал плечами и повернулся к господину в военной форме, с флюсом.
— Ваше превосходительство, — пропела жалобным голосом Щукина, — а что муж болен был, у меня докторское свидетельство есть! Вот оно, извольте поглядеть!
— Прекрасно, я верю вам, — сказал раздраженно Кистунов, — но, повторяю, это к нам не относится. Странно и даже смешно! Неужели ваш муж не знает, куда вам обращаться?
— Он, ваше превосходительство, у меня ничего не знает. Зарядил одно: «Не твое дело! Пошла вон!» да и всё тут… А чье же дело? Ведь на моей-то шее они сидят! На мое-ей!
Кистунов опять повернулся к Щукиной и стал объяснять ей разницу между ведомством военно-медицинским и частным банком. Та внимательно выслушала его, кивнула в знак согласия головой и сказала:
— Так, так, так… Понимаю, батюшка. В таком случае, ваше превосходительство, прикажите выдать мне хоть 15 рублей! Я согласна не всё сразу.
— Уф! — вздохнул Кистунов, откидывая назад голову. — Вам не втолкуешь! Да поймите же, что обращаться к нам с подобной просьбой так же странно, как подавать прошение о разводе, например, в аптеку или в пробирную палатку*. Вам недоплатили, но мы-то тут при чем?
— Ваше превосходительство, заставьте вечно бога молить, пожалейте меня, сироту, — заплакала Щукина. — Я женщина беззащитная, слабая… Замучилась до смерти… И с жильцами судись, и за мужа хлопочи, и по хозяйству бегай, а тут еще говею и зять без места… Только одна слава, что пью и ем, а сама еле на ногах стою… Всю ночь не спала.
Кистунов почувствовал сердцебиение. Сделав страдальческое лицо и прижав руку к сердцу, он опять начал объяснять Щукиной, но голос его оборвался…
— Нет, извините, я не могу с вами говорить, — сказал он и махнул рукой. — У меня даже голова закружилась. Вы и нам мешаете и время понапрасну теряете. Уф!.. Алексей Николаич, — обратился он к одному из служащих, — объясните вы, пожалуйста, госпоже Щукиной!
Кистунов, обойдя всех просителей, отправился к себе в кабинет и подписал с десяток бумаг, а Алексей Николаич всё еще возился со Щукиной. Сидя у себя в кабинете, Кистунов долго слышал два голоса: монотонный, сдержанный бас Алексея Николаича и плачущий, взвизгивающий голос Щукиной…
— Я женщина беззащитная, слабая, я женщина болезненная, — говорила Щукина. — На вид, может, я крепкая, а ежели разобрать, так во мне ни одной жилочки нет здоровой. Еле на ногах стою и аппетита решилась… Кофий сегодня пила, и без всякого удовольствия.
А Алексей Николаич объяснял ей разницу между ведомствами и сложную систему направления бумаг. Скоро он утомился, и его сменил бухгалтер.
— Удивительно противная баба! — возмущался Кистунов, нервно ломая пальцы и то и дело подходя к графину с водой. — Это идиотка, пробка! Меня замучила и их заездит, подлая! Уф… сердце бьется!
Через полчаса он позвонил. Явился Алексей Николаич.
— Что у вас там? — томно спросил Кистунов.
— Да никак не втолкуем, Петр Александрыч! Просто замучились. Мы ей про Фому, а она про Ерему…
— Я… я не могу ее голоса слышать… Заболел я… не выношу…
— Позвать швейцара, Петр Александрыч, пусть ее выведет.
— Нет, нет! — испугался Кистунов. — Она визг поднимет, а в этом доме много квартир, и про нас чёрт знает что могут подумать… Уж вы, голубчик, как-нибудь постарайтесь объяснить ей.
Через минуту опять послышалось гуденье Алексея Николаича. Прошло четверть часа, и на смену его басу зажужжал сиплый тенорок бухгалтера.
— За-ме-чательно подлая! — возмущался Кистунов, нервно вздрагивая плечами. — Глупа, как сивый мерин, чёрт бы ее взял. Кажется, у меня опять подагра разыгрывается… Опять мигрень…
В соседней комнате Алексей Николаич, выбившись из сил, наконец, постучал пальцем по столу, потом себе по лбу.
— Одним словом, у вас на плечах не голова, — сказал он, — а вот что…
— Ну, нечего, нечего… — обиделась старуха. — Своей жене постучи… Скважина! Не очень-то рукам волю давай.
И, глядя на нее со злобой, с остервенением, точно желая проглотить ее, Алексей Николаич сказал тихим, придушенным голосом:
— Вон отсюда!
— Что-о? — взвизгнула вдруг Щукина. — Да как вы смеете? Я женщина слабая, беззащитная, я не позволю! Мой муж коллежский асессор! Скважина этакая! Схожу к адвокату Дмитрию Карлычу, так от тебя звания не останется! Троих жильцов засудила, а за твои дерзкие слова ты у меня в ногах наваляешься! Я до вашего генерала пойду! Ваше превосходительство! Ваше превосходительство!
— Пошла вон отсюда, язва! — прошипел Алексей Николаич.
Кистунов отворил дверь и выглянул в присутствие.
— Что такое? — спросил он плачущим голосом.
Щукина, красная как рак, стояла среди комнаты и, вращая глазами, тыкала в воздух пальцами. Служащие в банке стояли по сторонам и, тоже красные, видимо замученные, растерянно переглядывались.
— Ваше превосходительство! — бросилась к Кистунову Щукина. — Вот этот, вот самый… вот этот… (она указала на Алексея Николаича) постучал себе пальцем по лбу, а потом по столу… Вы велели ему мое дело разобрать, а он насмехается! Я женщина слабая, беззащитная… Мой муж коллежский асессор, и сама я майорская дочь!
— Хорошо, сударыня, — простонал Кистунов, — я разберу… приму меры… Уходите… после!..
— А когда же я получу, ваше превосходительство? Мне нынче деньги надобны!
Кистунов дрожащей рукой провел себе по лбу, вздохнул и опять начал объяснять:
— Сударыня, я уже вам говорил. Здесь банк, учреждение частное, коммерческое… Что же вы от нас хотите? И поймите толком, что вы нам мешаете.
Щукина выслушала его и вздохнула.
— Так, так… — согласилась она. — Только уж вы, ваше превосходительство, сделайте милость, заставьте вечно бога молить, будьте отцом родным, защитите. Ежели медицинского свидетельства мало, то я могу и из участка удостоверение представить… Прикажите выдать мне деньги!
У Кистунова зарябило в глазах. Он выдохнул весь воздух, сколько его было в легких, и в изнеможении опустился на стул.
— Сколько вы хотите получить? — спросил он слабым голосом.
— 24 рубля 36 копеек.
Кистунов вынул из кармана бумажник, достал оттуда четвертной билет и подал его Щукиной.
— Берите и… и уходите!
Щукина завернула в платочек деньги, спрятала и, сморщив лицо в сладкую, деликатную, даже кокетливую улыбочку, спросила:
— Ваше превосходительство, а нельзя ли моему мужу опять поступить на место?
— Я уеду… болен… — сказал Кистунов томным голосом. — У меня страшное сердцебиение.
По отъезде его Алексей Николаич послал Никиту за лавровишневыми каплями, и все, приняв по 20 капель, уселись за работу, а Щукина потом часа два еще сидела в передней и разговаривала со швейцаром, ожидая, когда вернется Кистунов.
Приходила она и на другой день.
Недоброе дело*
— Кто идет?
Ответа нет. Сторож не видит ничего, но сквозь шум ветра и деревьев ясно слышит, что кто-то идет впереди него по аллее. Мартовская ночь, облачная и туманная, окутала землю, и сторожу кажется, что земля, небо и он сам со своими мыслями слились во что-то одно громадное, непроницаемо-черное. Идти можно только ощупью.
— Кто идет? — повторяет сторож, и ему начинает казаться, что он слышит и шёпот и сдержанный смех. — Кто тут?
— Я, батюшка… — отвечает старческий голос.
— Да кто ты?
— Я… прохожий.
— Какой такой прохожий? — сердито кричит сторож, желая замаскировать криком свой страх. — Носит тебя здесь нелегкая! Таскаешься, леший, ночью по кладбищу!
— Нешто тут кладбище?
— А то что же? Стало быть, кладбище! Не видишь?
— О-хо-хо-хх… Царица небесная! — слышится старческий вздох. — Ничего не вижу, батюшка, ничего… Ишь, темень-то какая, темень. Зги не видать, темень-то, батюшка! Ох-хо-хо-ххх…
— Да ты кто такой?
— Я — странник, батюшка, странный человек.
— Черти этакие, полунощники… Странники тоже! Пьяницы… — бормочет сторож, успокоенный тоном и вздохами прохожего. — Согрешишь с вами! День-деньской пьют, а ночью носит их нелегкая. А словно как будто я слыхал, что тут ты не один, а словно вас двое-трое.
— Один, батюшка, один. Как есть один… О-хо-хо-х, грехи наши…
Сторож натыкается на человека и останавливается.
— Как же ты сюда попал? — спрашивает он.
— Заблудился, человек хороший. Шел на Митриевскую мельницу и заблудился.
— Эва! Нешто тут дорога на Митриевскую мельницу? Голова ты баранья! На Митриевскую мельницу надо идтить много левей, прямо из города по казенной дороге. Ты спьяна-то лишних версты три сделал. Надо быть, нализался в городе?
— Был грех, батюшка, был… Истинно, был, не стану греха таить. А как же мне теперь-то идтить?
— А иди всё прямо и прямо по этой аллее, пока в тупик не упрешься, а там сейчас бери влево и иди, покеда всё кладбище пройдешь, до самой калитки. Там калитка будет… Отопри и ступай с богом. Гляди, в ров не упади. А там за кладбищем иди всё полем, полем, полем, пока не выйдешь на казенную дорогу.
— Дай бог здоровья, батюшка. Спаси, царица небесная, и помилуй. А то проводил бы, добрый человек! Будь милостив, проводи до калитки!
— Ну, есть мне время! Иди сам!
— Будь милостив, заставь бога молить. Не вижу ничего, не видать зги, ни синь-пороха, батюшка… Темень-то, темень! Проводи, сударик!
— Да, есть мне время провожаться! Ежели с каждым нянчиться, то этак не напровожаешься.
— Христа ради проводи. И не вижу, и боюсь один кладбищем идтить. Жутко, батюшка, жутко, боюсь, жутко, добрый человек.
— Навязался ты на мою голову, — вздыхает сторож. — Ну, ладно, пойдем!
Сторож и прохожий трогаются с места. Они идут рядом, плечо о плечо и молчат. Сырой, пронзительный ветер бьет им прямо в лица, и невидимые деревья, шумя и потрескивая, сыплют на них крупные брызги… Аллея почти всплошную покрыта лужами.
— Одно мне невдомек, — говорит сторож после долгого молчания, — как ты сюда попал? Ведь ворота на замок заперты. Через ограду перелез, что ли? Ежели через ограду, то старому человеку этакое занятие — последнее дело!
— Не знаю, батюшка, не знаю. Как сюда попал, и сам не знаю. Наваждение. Наказал господь. Истинно, наваждение, лукавый попутал. А ты, батюшка, стало быть, тут в сторожах?
— В сторожах.
— Один на всё кладбище?
Напор ветра так силен, что оба на минуту останавливаются. Сторож, выждав, когда ослабеет порыв ветра, отвечает:
— Нас тут трое, да один в горячке лежит, а другой спит. Мы с ним чередуемся.
— Так, так, батюшка, так. Ветер-то, ветер какой! Чай, покойники слышат! Гудёт, словно зверь лютой… О-хо-хо-х…
— А ты сам откуда?
— Издалече, батюшка. Вологодский я, дальний. По святым местам хожу и за добрых людей молюсь. Спаси и помилуй, господи.
Сторож ненадолго останавливается, чтобы закурить трубку. Он приседает за спиной прохожего и сожигает несколько спичек. Свет первой спички, мелькнув, освещает на одно мгновение кусок аллеи справа, белый памятник с ангелом и темный крест; свет второй спички, сильно вспыхнувшей и потухшей от ветра, скользит, как молния, по левой стороне, и из потемок выделяется только угловая часть какой-то решетки; третья спичка освещает и справа и слева белый памятник, темный крест и решетку вокруг детской могилки.
— Спят покойнички, спят родимые! — бормочет прохожий, громко вздыхая. — Спят и богатые, и бедные, и мудрые, и глупые, и добрые, и лютые. Всем им одна цена. И будут спать до гласа трубного. Царство им небесное, вечный покой.
— Теперь вот идем, а будет время, когда и сами лежать будем, — говорит сторож.
— Так, так. Все, все будем. Нет того человека, который не помрет. О-хо-хо-х. Дела наши лютые, помышления лукавые! Грехи, грехи! Душа моя окаянная, ненасытная, утроба чревоугодная! Прогневал господа, и не будет мне спасения ни на этом, ни на том свете. Завяз в грехи, как червяк в землю.
— Да, а умирать надо.
— То-то что надо.
— Страннику, чай, легче помирать, чем нашему брату… — говорит сторож.
— Странники разные бывают. Есть и настоящие, которые богоугодные, блюдут свою душу, а есть и такие, что по кладбищу ночью путаются, чертей тешат… да-а! Иной, который странник, ежели пожелает, хватит тебя по башке топорищем, а из тебя и дух вон.
— Зачем ты такие слова?
— А так… Ну вот, кажись, и калитка. Она и есть. Отвори-ка, любезный!
Сторож ощупью отворяет калитку, выводит странника за рукав и говорит:
— Тут и конец кладбищу. Теперь иди всё полем и полем, покеда не упрешься в казенную дорогу. Только сейчас тут межевой ров будет, не упади… А выйдешь на дорогу, возьми вправо и так до самой мельницы…
— О-хо-хо-х-х… — вздыхает странник, помолчав. — А я теперь так рассуждаю, что мне незачем на Митриевскую мельницу идтить… За каким лешим я туда пойду? Я лучше, сударик, здесь с тобой постою…
— Зачем тебе со мной стоять?
— А так… с тобой веселей…
— Тоже, нашел себе весельщика! Странник ты, а вижу, любишь шутки шутить…
— Известно, люблю! — говорит прохожий, сипло хихикая. — Ах ты, милый мой, любезный! Чай, долго теперь будешь вспоминать странника!
— Зачем мне тебя вспоминать?
— Да так, обошел я тебя ловко… Нешто я странник? Я вовсе не странник.