Степан Злобин
ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ
Роман в четырех частях
Людям моей судьбы,
Неугосимой памяти погибших.
Чести и мужеству тех,
кто выстоял.
Новый роман известного советского писателя Степана Павловича Злобина «Пропавшие без вести» посвящен борьбе советских воинов, которые, после тяжелых боев в окружении, оказались в фашистской неволе.
Сам перенесший эту трагедию, талантливый писатель, привлекая огромный материал, рисует мужественный облик советских патриотов. Для героев романа не было вопроса — существование или смерть; они решили вопрос так — победа или смерть, ибо без победы над фашизмом, без свободы своей родины советский человек не мыслил и жизни.
Стойко перенося тяжелейшие условия фашистского плена, они не склонили головы, нашли силы для сопротивления врагу. Подпольная антифашистская организация захватывает моральную власть в лагере, организует уничтожение предателей, побеги военнопленных из лагеря, а затем — как к высшей форме организации — переходит к подготовке вооруженного восстания пленных. Роман «Пропавшие без вести» впервые опубликован в издательстве «Советский писатель» в 1962 году. Настоящее издание представляет новый вариант романа, переработанного в связи с полученными автором читательскими замечаниями и критическими отзывами.
Часть первая. В огне
Глава первая
Ни дыхания, ни биения сердца... Врач Михаил Степанович Варакин на безмолвный вопрос дежурной сестры хмуро кивнул и, выходя из палаты, захватил с собою со столика историю болезни умершего.
После отступления из Смоленска эвакогоспиталь помещался тут, в кирпичном здании средней школы, среди липовой рощицы, окружавшей когда-то церковь.
Варакин, прибыв сюда после долгих лет, с трудом узнал родные места детства.
Церковь сгорела в двадцатых годах, когда Михаилу было всего лет четырнадцать Роща долго была местом воздыханий сельских парочек. Заросли травой и сровнялись могилы давних попов, похороненных когда-то в ограде церкви. Сирень и жасмин разрослись, и откуда-то появилась густой чащобой малина. Потом на старинном церковном фундаменте поставили школу. За церковью, во фруктовом саду, был поповский дом, и для всех окрестных ребят не было яблок слаще поповских. Их в детстве отведал и Михаил, тогда просто Мишка Варакин, хотя внуку районного агронома были доступны точно такие же плоды и не было нужды их воровать, раздирая штаны о забор поповского сада.
В бывшем поповском доме теперь и помещалась та самая шоковая палата эвакогоспиталя, за которой Варакин особенно пристально наблюдал.
Борьба против шока была уже несколько лет темой научной работы Варакина. Над ней он трудился и во время финской войны, продолжал ее и теперь.
В связи с активными боями под Ельней в госпиталь в последние дни прибывало особенно много тяжелораненых. Смертность в шоковой палате резко повысилась. Это угнетало Варакина. Наука оказывалась бессильной. Казалось, работы Павлова в этой области все раскрыли, все объяснили, но практика не давала желаемых результатов...
Сумрачный шел Михаил по саду.
Было еще достаточно тепло, и раненые предпочитали душным палатам свежий воздух под липами. Сад был всегда полон серых халатов и белых повязок, от дальнего столика слышался стук домино.
Некоторые из ходячих раненых тоже отбыли первые дни в «поповском доме» и теперь, когда минула опасность, ожидали эвакуации в глубокий тыл.
Глухо стукнувшись, c ветки упало к самым ногам Варакина крупное, спелое яблоко. Михаил не думая наклонился и машинально его подобрал.
— Товарищ военврач, разрешите к вам обратиться? — Неожиданно прозвучал голос.
Перед Варакиным как из земли вырос молодой паренек-казах.
— Опять о том же все, Жарок?
— Опять о том, товарищ военврач! Видите, как поправляюсь? Зачем меня посылать далеко? Транспорт зря беспокоить. .. Зашлют на какой-нибудь на «Макар телят не гонял», а я свою часть потом не найду. Две-три недели еще — и на фронт...
— А домой?
— После войны попадем домой, а?!
Варакин вспомнил, что Жягетбаев детдомовец и у него нет родных.
— Не знаю, Жарок, не знаю. Спросите начальство. Вообще-то вы молодец...
— Как собака! — похвалился казах. — Рану лизал, и все заживает... Вот так, товарищ военврач! Казахский шкура здоровая.
— Комсомольское сердце здоровое у вас, Жягетбаев, — сказал Варакин. — Ничего я вам не могу ответить. Говорите с начальством, — настойчиво заключил он. — Нате-ка вам, смотрите, какое хорошее яблоко с ветки упало. Алма-Ата, да и только! — Варакин протянул раненому подобранную титовку.
Тот взял и разочарованно отошел.
Раненые нередко просили не отправлять их в тыл, надеясь, что из эвакогоспиталя они непременно вернутся в прежнюю свою часть. Иные из них говорили даже «домой», имея в виду свой полк, батальон, свою роту, в которой остались друзья...
Широкие каменные плиты лежали перед входом в здание школы еще со времен церкви. Из щелей меж ними выглядывал мягкий бархат зеленого мха. Михаил машинально обшаркал о них подошвы, задумчиво ответил на приветствие дневального, постоял перед входом и вдруг только тут сообразил, что дежурство свое он сдал и в шоковую палату зашел уже после сдачи дежурства. Значит, он был свободен. Он повернулся и зашагал к воротам, на выход.
Но он не пошел из госпиталя «домой» — в избу, где помещался еще с двумя врачами.
Минуя сельскую улицу, он вышел по узкой тропинке к лесу, откуда несколько дней назад выбыла на передний край какая-то резервная часть, оставив после себя опустевшими многочисленные землянки. Яркое солнце пробилось в лес и заиграло в желто-красной листве. Но Варакин, занятый своими думами, не заметил приветов солнца и леса.
Что сталось бы с сердцем врача, особенно во время войны, если бы он позволил обычному человеческому состраданию возобладать над сознанием своего врачебного долга и над уверенностью в силах науки и личного своего искусства! Варакин считал, что силу своей ненависти к человеческим страданиям он не должен растрачивать на сострадательную жалость, что все свои силы, всю изощренность врачебного ума и умелость рук он должен отдать самой практической борьбе против страданий и боли. Но сколько бы Михаил ни упражнялся в подобного рода стоических суждениях, на самом деле он никогда не умел отречься от ощущения боли за своего пациента. Может быть, неодолимость этого чувства и толкнула Варакина на работу по борьбе с самим ощущением невыносимой боли. Михаил утверждал теоретически, что все пациенты равны для врача. На самом же деле он не раз замечал в себе, что некоторые из его собственных пациентов вызывают в его душе особые чувства привязанности и симпатии, становятся особенно близкими и дорогими. Так, за пять дней пребывания в шоковой палате сделался близок Варакину этот боец-танкист.
Лицо его из-за ожога было лишено человеческих черт. Имя его не было известно даже спасенным им пехотинцам, которые доставили его в госпиталь. А сам он только молча глядел и не говорил ничего, как будто он просто не желал отвечать на вопросы. Он все видел, все понимал, но ни на что уже внешне не реагировал.
О нем было известно только одно — что он не спасался бегством из горящего танка, а в течение десяти минут, сам в огне, отбивал атаку фашистов на нашу пехоту.
Двое пехотинцев, сопровождавшие его по поручению своей роты, рассказали врачу о его подвиге и умоляли спасти его.
Варакин с первой минуты видел, что надежды не много — на тридцати процентах поверхности тела ожоги, местами обуглены мышцы...
«Распад пораженных тканей, интоксикация...» Все это были только слова из истории болезни, а суть была в том, что смерть наступила не из-за потери белка, не по причине интоксикации, а в силу переполнения меры страданий, из-за того, что перейден оказался порог выносимости боли,— от шока.
По той же причине погибают сейчас, как и сто лет назад, десятки тысяч бойцов...
На этот раз меры, принятые Варакиным для выведения страдальца из состояния шока, опять оказались бессильны. А Михаил ведь следил за ним, как за младшим братом, не отходя, проводил возле него почти все свое свободное время...
Варакин лишь тут заметил, что так и шагает по лесу, размахивая историей болезни, которую захватил со стола машинально. Он сложил ее и убрал в боковой карман.
Шелест еще не опавших листьев в вершинах и влажные запахи уже осеннего леса исподволь начали умиротворять Михаила.
Это были с детства его, варакинские места. Здесь, на Смоленщине, жили его дед и бабка. Дед служил смолоду управляющим в крупном дворянском имении к северу от Вязьмы, а после революции прижился в этом же самом краю, то тут, то там работая агрономом. Михаил школьником много раз проводил у деда и бабушки летние каникулы, наезжал к ним и студентом. Он любил холмистые просторы и древние леса всего этого края, где в детстве бродил в поисках ягод и грибов, а в юности — за дичью с дедом или другими местными охотниками. Живо помнил он запахи полыни и меда, душный аромат разогретой хвойной смолы, представлял себе темные пади, разверзающиеся по сторонам дорог за черными стволами ольшаника и по-осеннему нарядными кустами бересклета,— по ним он довольно лазал в детских поисках приключений, карабкался по крутосклонам этих яруг, из которых даже в июльский полдень, будто из погреба, тянет холодной влагой...
В сущности, весь богатый впечатлениями период детства, отрочества и юности, во время которого в человеке закладывается на всю жизнь прочный, нерушимый характер, Варакин провел у деда и бабки. Они же внушили ему и жизненный путь врача, направляя по нему каждый на свой лад: бабка — как на святое служение страдальцам и облегчение человеческих мучений, дед — как на сплошной героический подвиг борца против смерти.
Как много с тех пор утекло воды!
Варакин уже несколько лет был врачом, работал в Москве в больнице и занимался научной работой, в которой видел свое призвание. В этом году он думал прийти к окончательно проверенным выводам по своей теме, но война нарушила планомерность его труда и погнала снова сюда, в смоленские земли.
Он помнил здесь все. Он помнил облик селений, лесные дороги, гати, ручьи и болота. О том, что сюда, в родные края его детства, доберется война, он не мог бы ранее и помыслить... Не мог помыслить он и о том, что в школе, в каких-то семидесяти — восьмидесяти километрах западнее Вязьмы, поместится эвакогоспиталь для прибывающих с фронта бойцов...
...Лес стоял все такой же, как бывало и в давние поры. Так же, как в мирные годы, под солнцем краснели стволы сосен и елей, так же из-под темных густых ветвей даже днем выглядывали сумерки, а на полянах играл золотистый день в трепете шелестящих листьев, и ветер перекликался с хлопотливой стаей синиц...
В лесу впереди Варакина вдруг раскричались сороки, затем послышались гулкие выхлопы автомотора и возбужденные человеческие голоса. Михаил подумал, что это машина с новым транспортом раненых. Однако машина не показалась из-за кустов, почему-то остановилась. И Варакин увидел на лесной дороге застрявший пикап, возле которого озабоченно возились трое бойцов.
— Товарищ военврач, разрешите к вам обратиться! — остановил Михаила боец-шофер.
Михаил повернулся к нему.
— Миша! Варакин! Здорово, доктор! — вдруг загудел трубный голос из кабины пикапа.
Варакин мигом узнал и голос и облик майора, который сидел в кабине, и рванулся к нему.
— Анатолька! Ранен?
— Цел, невредим, чего и тебе желаю на многие годы! — отозвался майор и выскочил из кабины. — Не ждал тебя встретить где-то в лесу на военных дорогах, не ждал! — гудел майор, сжимая руку Варакина. — Еду в командировку в Москву, а тут подвел наш штабной тарантас, черт его бабушку!.. Говорю — вернемся, а этот вот умник, мастер-ломастер упрямится: видишь, примета плохая назад возвращаться! — кивнул майор на своего водителя. — А на дороге стоять — это примета хорошая! Два часа едем, а два простояли!.. Хоть бы попутных кого, на буксир бы!
— Я, товарищ майор, рассчитывал, что дотянем. Хотел у наших тыловиков подшибить запчасти, — оправдывался водитель.
— До нашей базы тут метров семьсот осталось,— сказал Варакин.
— Ну, это мы духом подгоним! — обрадовался шофер. — Навались, товарищи, а я — за баранку, — обратился он к двоим бойцам, сопровождавшим майора. Майор усмехнулся:
— Хорошую ты, Вася, придумал себе работенку, а не выйдет на этот раз. Слезай да сам попотей, потолкай машинку. Я за баранкой как-нибудь тоже справлюсь...
Подталкивая машину по плотной лесной дороге, они довольно быстро двигались по направлению к госпиталю. Варакин шагал рядом. При въезде в село он указал Бурнину на вывеску МТС, под которой теперь помещалась автобаза эвакогоспиталя, а водителю показал дом под зеленой крышей, где будет его майор. Сам же он поспешил домой, пока старый товарищ его, майор Бурнин, зашел со своими бойцами к начальнику автобазы.
Но едва Варакин успел окинуть хозяйским глазом свои пищевые запасы, как Бурнин уже оказался на пороге избы.
— Ну вот, еще раз, доктор, здравствуй! Обнимемся, что ли!.. Вася мой говорит, что задержимся час с небольшим. Значит, чарочку хлопнуть успеем для встречи. Есть у тебя?
— Найдется. Садись-ка в почетный угол, — указал Варакин под темные, закопченные образа, под которыми на стене висели картинка «Гибель Чапаева» и множество фотографий хозяев избы, их родичей и знакомых.
Майор забрался на широкую скамью, похоже, построенную вместе с избой и словно вросшую в пол за столом у стены.
— Ну и встреча! Бывает такое, а! — жизнерадостно произнес майор. — А все-таки расскажи-ка ты мне, как тебя занесло на фронт! Ведь ты же, Мишка, как говорится, жрец, что ли... служитель науки!..
По требованию гостя Варакин поставил на вековой некрашеный стол «чарку», походную незатейливую закуску — консервы в жестянке, хлеб и колбасу без тарелок, в бумаге.
— У тебя, Анатолий, превратные представления, — возразил он. — Какая же может наука, особенно медицина, обходиться без практики! Врач есть врач, и наука моя со мной!
— Ну, значит, первую чарку выпьем за нашу встречу, а вторую — за связь науки и практики! — согласился Бурнин. — Однако ведь, Миша, ты собирал материалы для диссертации. Я помню, ты мне, бестолковому, объяснял, что твоя работа будет особенно нужной и важной во время войны. Ведь ты ее не закончил?
— Именно потому, товарищ майор, что я не жрец, не служитель науки, а скромный больничный врач и, значит, развитию науки могу отдавать только свое сверхурочное время... У меня, дорогой мой, даже вычитать все ранее написанное по предмету и то не хватало времени! Уж где там «закончил»! — признался Варакин. — Ты мне, военный товарищ, объясни другое: расскажи, что такое творится с нашей войной. Я, штафирка, понять ничего не могу. Давно хочу расспросить толкового человека...
— Погоди, — майор не хотел отступить от темы. — Я помню, твой бывший научный шеф, этот... как его?.. твой «Гаудеамус», собирался перетянуть тебя в свой институт для науки... Чего же они тебя послали на фронт?
— Да бог с ним со всем, с институтом, Толя! И что за вопрос! Призвали — так, значит, армии нужен! Им лучше знать, — возразил Варакин теми самыми словами, которыми успокаивал перед отъездом свою жену, почему-то не ожидавшую, что Варакина мобилизуют.
Гость рассмеялся.
— Кому это «им» лучше знать? Барышне из военкомата? Да что она, богиня Минерва, что ли?! — настойчиво продолжал он свое.
— Ну, Толя, хватит об этом! Я задал куда важнее вопрос! — нетерпеливо остановил Варакин.
Слова кадрового командира Бурнина, в которых тот выражал удивление по поводу пребывания Михаила в армии, показались Варакину какими-то даже обидными. Разве не может он, как все прочие граждане, участвовать в этом великом и ужасном, бесчеловечном и общечеловеческом действе?!
Варакин всегда питал особое, гражданское уважение к военным приказам, военным званиям, даже к форме и знакам различия. Все исходящее из военкомата представлялось ему неоспоримым, не подлежащим даже мысленной критике, а тем более — возражениям или нарушениям.
Это верно, что его научная работа по борьбе с травматическим шоком была особенно нужна во время войны, но, уезжая на фронт, Варакин считал, что он может продолжать научные наблюдения и делать выводы и здесь, на боевой работе. Подобными рассуждениями тогда же он искренне успокаивал жену. Правда, теперь он и сам усмехался своей наивности: где там работать над научными дневниками, если не успеваешь иногда в течение полусуток вырваться из операционной, не успеваешь поспать и четырех-пяти часов в сутки! Варакин снова наполнил пустые стопки.
— Ну что же, выпьем, старик, за победу! — сказал Бурнин.
— Да... за победу! — поднимая стопку, отозвался Варакин.— Так все-таки что же творится-то, Анатолий, а? — настаивал он. — Расскажи ты, военный ты человек, что же такое у нас с войной творится! Ведь вон уже где фашисты! Ведь здесь моя, можно сказать, колыбель, Толя. Ты знаешь, какие здесь настоящие древнерусские, даже славянские, дебри, лесные провалы... Тут местами того и гляди на избушку бабы-яги наткнешься!
— Ну, по правде, я в этих местах романтики как-то совсем не заметил, — отозвался майор. — Лес захламлен — это верно, а лешего или бабы-яги не встречал... Дороги действительно никуда не годятся, хлопот с ними много. И овражные пропасти крутоваты...
Варакин махнул рукой:
— Ты не с той точки зрения! Я ведь сердцем чувствую эти места как родные. Тут, в этих яругах, может, не то что Дениса Давыдова, а Минина и Пожарского ополченцы засады свои держали... В какой хочешь зной, в самый полдень, на дно такой пади спустись — и озноб между плеч у тебя поползет. По дну, в глубокой расточнике, чуть бьется ключ, деревья, от корня и сколько дотянешься вверх рукой, влажным мхом, как шубой, одеты, и вдруг среди бела дня то ли волк, то ли еще неведомо кто почудится за кустом, и жуть пробежит по спине... А болотники разогретые медом дышат... А то вдруг по ровной долинке пойдет березняк — как свечки, как девочки...
— Здорово у тебя получается, — усмехнулся Бурнин,— прямо поэма! А я ведь оперативник, прозаик. Мне видится все по-другому. Хотя бы вот эти твои яруги и пади... Должно быть, в такие гадючьи гнезда, где экие страсти-мордасти, немцы не очень полезут. Верно ты говоришь, в таких местах партизанам удобно.