— Спасибо, дорогие. Как бог даст, а вырастить — вырастим хоть троих.
— Радость, иди-ка сюда, — Жорка чмокнул ее в щеку.
— Горько! — закричали гости. — Начинайте! А то без квартиры останетесь.
— Сейчаз! Во, видал! — Резник показал конфигурацию из трех пальцев. — Не дождешься, зритель. — И обнял невесту за плечи.
Тамара поежилась.
— Холодно тебе?
Жорка сбегал домой и принес брезентовую штормовку — серо-зеленую непродуваемую куртку с ромбом-эмблемой на рукаве: буровая вышка и надпись «Мингео РСФСР». Тамара набросила ее на плечи, прямо поверх свадебного платья.
— Том, спой нам, а? — попросил Жорка. — Знаете, как она поет? Умереть не встать. Спой эту, грустную… про соловья.
— Да перестань. Такую песню — в такой день петь. Под нее только плакать.
— Спой, Том. Пожалуйста.
Это была любимая песня невесты. Я слышала ее много раз, когда ходила на уколы. Тамара всегда напевала «и-и-тёх-тёх… вить-тёх-тёх-тёх…», вонзая в ягодицу иглу, — отвлекала так, видимо.
— Ой, пристал — не отстанет, — согласилась она и взяла высоко:
— Красивая мелодия, — сказал дядя Толя Тунцов. — Ну, а теперь нашу, геологическую. Поправил ремень на плече, растянул меха…
После каждого «бдыть!» он встряхивал головой, отбрасывая на лоб отросшую челку.
— Толь, там не так поется.
— Так, — мотнул челкой Тунцов, не переставая играть.
— Пусть моя еще споет, — не унимался Жорик. — Толь, знаешь эту, хохлацкую… «В саду гуляла, квитки сбирала я…»
— Опять жалобную, — поморщилась Тамара.
— Знаешь?
— Подберем, какие проблемы, — сказал дядя Толя.
И Тамара пошла на второй круг.
— Ишь, распелась! Нашел голосистую! Людям спать надо! Одиннадцать часов! — послышался вдруг истошный Мартынихин голос.
Старуха стояла на балконе в ночной рубашке и в мелких самодельных бигуди. Кто-то из гостей засмеялся.
— Что ты сказала, коза? — Жоркина рука потянулась к пустой бутылке.
— Что слышал, то и сказала. В Скадовск езжайте горланить! У меня давление сто шестьдесят на сто. Ишь, певица нашлась. Песнехорка гребаная!
— Еще одно слово, мать, и я тебя вот этими руками придушу. И петь будем на твоих поминках.
— Это мы еще посмотрим, на чьих поминках.
— Прикуси язык, лярва! — Сжимая в руке метательный снаряд, Жорка медленно поднялся из-за стола.
— Жора, не надо! У нее ружье!
И в этот момент все увидели, что с балкона на них смотрит двустволка.
— А ну убери! — крикнул Жорка.
— Да я тебя, ирода, сейчас кончу! — Старуха сделала короткое движение рукой. За бортиком балкона не было видно, что она делает. Похоже, потянула за спусковые скобы.
Один раз Резник уже заглядывал смерти в глаза. За полярным кругом, в устье Оби, шли полевые работы — изыскания под трассу газопровода. Жорка был помощником начальника отряда. Перед выходными геологи скинулись по рублю и отправили его за водкой — алкоголем приторговывали баржи, стоящие на рейде.
Жорка оттолкнулся от берега, завел мотор, прошел немного — и заглох. Дергал-дергал пускач — бесполезно, не заводится. Из ничего поднялся ветер, пошел снег с дождем. Лодку понесло в море. А тут еще и волна. Жорка сразу сел на весла, чтобы держать лодку носом к ней: если ударит в борт — перевернет. Лодка плоскодонная, казанка, а волна на мелководье короткая и высокая, в отличие от пологой морской.
Не дождавшись Резника ко времени, экспедиция вызвала на поиски вертолет. Но из-за штормовой погоды он мог летать от силы часа полтора и возвращался назад.
Резник греб трое суток. Стер руки почти до костей, хоть и надел полиэтиленовые пакеты. Потерял ориентацию и счет времени — думал только о том, чтобы держать лодку носом к волне. Жорку вынесло на Северный морской путь, когда свои уже перестали искать, и там его подобрал сухогруз. После рейса за водкой к гребцу приклеилось прозвище Тур Хейердал. Хотя история напоминает больше о лягушке, которая сбила масло из молока.
— Ты, бабка, это брось, — глухо сказал Резник. — Что мы тебе такого сделали?
— Порешу, как свиней! — не унималась Мартыниха. — Чтоб вы сдохли, поганые!
Две женщины, сидевшие с краю, вскочили, хотели бежать.
— Ста-ять! Всем стоять! На место!
Дамы, бледные как полотно, опустились на скамью. Мартыниха вошла в опасное пике. Дальше могло случиться что угодно.
— Сейчас, когда я буду кричать, — тихо сказал Жорка невесте, — юркнешь под стол. Одним движением. Быстро. И сгруппируешься. Поняла? Фатой не зацепись.
— Убери, и мы уйдем! Слышишь? Убери, и уйдем.
Тамара соскользнула под стол.
— Никуда ты, щенок, не уйдешь. Разбежался! — Мартыниха хохотала аки дьявол. — А что это красавица наша там потеряла? Да я тебя из-под земли достану, голубка. — Старуха поводила двустволкой туда-сюда, как указательным пальцем.
Люди не сводили глаз с ружья.
— «Иж-12», — сплюнул сквозь зубы дядя Толя.
— Сам вижу, не маленький, — огрызнулся Жорка.
— Деда еёного, знаю я эту пушку. На глухаря вместе ходили. Бьет на сто метров.
До балкона было гораздо меньше.
— А дед где?
— В санаторий уехал.
— Вот вляпались…
Дед Мартынов действительно проходил курс лечения в бронхо-легочном санатории: пятнадцать лет назад он заработал хроническую пневмонию. Тогда, в середине весны, старик возвращался с работы, из геологоразведочной экспедиции. Дорога вела мимо длинного пруда на задах поселка. Летом в нем купались, а зимой ходили по льду до деревни, срезая расстояние.
Лед еще лежал, но уже был непрочным. Это не остановило братьев Казачкиных, решивших сходить через пруд на конюшню и поклянчить, чтобы дали покататься на смирной кобыле Ладошке — каждый школьник поселка Лесная Дорога хотя бы раз в жизни посидел в ее седле. Не прошли братья и трети пути, как побежала трещина, еще одна — и они дружно плюхнулись в воду. Казачкиным повезло: Мартынов заметил их практически сразу. Попробовав ногою крепость льда, он ступил на тропинку и пошел, а ближе к полынье пополз.
Он вытащил братьев, подождал, пока доберутся до берега, и двинулся вслед. Казачкиных лед удержал, а под ним все-таки провалился. Пруд был неглубоким, взрослому по шею. Мартынов стоял на дне. Драповое пальто намокло, стало тяжелым. Он попробовал выбраться, но не смог. Пытался обламывать локтем края у полыньи — не получилось, не хватало размаха.
Час пришлось простоять деду в проруби, пока не приехали пожарные и не кинули лестницу. Потом два месяца болел: рассказывали, вся спина почернела. Его наградили медалью «За спасение утопающих» и раз в год предоставляли курсовку в санаторий. Там он и пребывал во время Жоркиной свадьбы.
«Зря спасал, — говорила потом Мартыниха. — Оба уголовниками стали: один карманник, другой за разбой сел».
— Жор, я в лес — и бегу звонить, — сказал связист Ерохин. — Я быстро. Она не успеет.
— По тебе, может, и не успеет. Пальнет по столам. Не видишь — безумная.
— И что ты предлагаешь?
— Ждать, пока ей не надоест. Не провоцировать. Сядь! — повторил он, увидев, как связист дернулся с места.
— За свою шкуру я сам отвечаю.
— Сиди, у нас бабы!
— У меня жена беременная.
— У меня тоже. Чтоб ты знал. Видишь, вон, на прицеле.
Мартыниха действительно целилась в светлое пятно под столом. Она сошла с ума, она рехнулась. Ее надо забалтывать — или лучше молчать? Непонятно. Старая карга утратила последние крохи рассудка. Как глупо умереть из-за чокнутой в день собственной свадьбы.
Женщины сидели как каменные. Вцепившись в край столешницы, они молчали, и только пожилая дворничиха бормотала: «Господи-господи, помилуй… господи-господи…» Все смотрели в одну точку. На дула двустволки. А дула — на них.
Одно за другим гасли окна — люди выключали свет, чтобы было видно, что происходит во дворе. Тут и там колыхались шторы, просматривались силуэты. Все звуки мира сосредоточились в одном — надтреснутом голосе Мартынихи, летящем над палисадником, клумбами, песочницей, зарослями сирени, каруселью, столиками, свадьбой…
— Смотрите! Тихо, ребята…
За спиной у Мартынихи метнулись тени. Она вдруг завалилась набок, взвыла; ружье упало в палисадник — но не выстрелило. Как оказалось, оно вообще не было заряжено.
— Пронесло… Я уже с мамой прощался. Надо же… надо же… — Жорка вытер пот со лба.
Тамару вытащили из-под стола. В темноте казалось, что с земли поднимают большую куклу в белом.
— Вы как знаете, а я выпью, — сказал Жорка и потянулся к стакану. Рука его тряслась.
Мы так и не узнали, кто из поселковских вызвал милицию. Наряд подъехал к дому с другой стороны, оперативники забрались через окно в квартиру соседей, прошли оттуда в подъезд, тихо вскрыли Мартынихину дверь, подкрались к балкону — и в секунду скрутили старуху.
С неделю крайний столик пустовал — даже в фантики днем не играли, — а потом снова принял компанию картежников. Старуха Мартыниха больше не угрожала. Она надолго исчезла в больнице — и вернулась тихим понурым растением, боязливым и социально не опасным: аминазин сделал дело.
Жорик с Тамарой жили счастливо. Ее эта история не выбила из седла — как известно, у врачей вообще крепкие нервы. Весной у них родились разнополые близнецы, и через год их впервые повезли на Черное море.
А старика Мартынова тогда оштрафовали. Потому что по правилам ружье должно храниться в оружейном шкафу под замком.
Пятачок
Пятакова была круглой отличницей. Смешно звучит, но она действительно получала одни пятаки. Звезда нашего класса, девочка Дороти, лучшая в городе. Вдобавок она, как и положено прилежным девочкам пай, ходила в музыкальную школу — играла на скрипке. Каждый день после уроков, в одно и то же время, ее можно было увидеть на остановке с футляром в руках. Стоит, ждет автобуса — дождь ли, снег… Мечта, а не девочка. Наши мамы как сговорились — постоянно ставили Пятакову в пример: «а вот Ляля все успевает», «Лялечка ни одной тройки в дневнике не принесла»…
Интересно, каково дружить с отличницей? Все-таки человек избранный, не такой, как все. Не всех еще к себе и допускает. Задерет нос до неба и идет с уроков одна.
Я не набивалась к ней в подруги; однако чем-то я ее заинтересовала. Несколько раз Пятакова давала читать свои книги из серии «Библиотека пионера»; мы вместе гуляли, когда не было компании, состояли в одной КВН-команде. Можно сказать, дружили — но еще не совсем.
В конце второй четверти, за неделю до Нового года, мы решили сходить на каток — его заливали за школой, на месте футбольного поля. Лед там был ровный и всегда хорошо расчищенный — по вечерам специально приезжал трактор.
Надо сказать, каталась я неплохо. Очень даже хорошо каталась, хоть в ДЮСШ записывайся, — повороты, ласточки, задний ход… Пятакова тоже любила коньки, старший брат пристрастил; словом, и здесь она была сильной соперницей.
От тротуара к катку вела узкая тропка. Мы шли по ней гуськом, я впереди, Пятакова сзади. Так и вышли на лед: я первая, она вторая. Я сняла защитные чехлы с полозьев и, хорошо оттолкнувшись, покатилась, держа их в руках.
— А-а! — послышалось за спиной.
Я обернулась. Пятакова сидела на льду у хоккейных ворот и держалась за локоть.
— Ты чего?
— Я руку сломала, — заревела она. — Домой пойду…
Я помогла ей встать.
— Больно?
— Угу…
— У тебя ушиб, наверное. Синяк. Подожди, может, еще пройдет, — сказала я, увидев, что она собирается уходить.
— Нет, я домой…
— А я еще покатаюсь, ладно?
Пятакова, ничего не ответив, побрела по тропинке к домам. Левую руку она прижимала правой к себе.
В понедельник я пришла в школу позже обычного: в доме отключили свет, провозилась с завтраком в темноте. Девчачий коллектив стоял плотным кольцом вокруг Пятаковой, а она возбужденно что-то рассказывала. Рука у нее была в гипсе.
Заметив меня, девчонки странно покосились. Явно недружелюбно. Я приблизилась к стайке. Пятакова, бросив испепеляющий взгляд, замолчала и села за парту.
В обед ко мне подошла Танька Капустнова.
— Здорово ты вчера Пятакову толкнула.
— Я?!
— Она всем рассказывает, как ты ее на катке.
— Я тебя не толкала! — закричала я Пятаковой. — Ты сама грохнулась! Не помнишь, что ли? Ты вообще шла сзади меня!
— Толкала! — зло и так уверенно сказала Пятакова, что я даже засомневалась: а вдруг действительно каким-то непостижимым образом я все-таки толкнула ее?
— Пихнула меня специально. Не ври. У меня перелом. На рентген вчера ездили. Я играть теперь не могу.
— Не пихала я… честное пионерское… — настаивала я, все больше изумляясь ее уверенности.
Она зачем-то сочинила мне вину. Хуже того, она и сама уже верила в эту историю. Верила крепко. Я видела, что она как-бы-не-врет. Она действительно считает, что я ее толкнула. И это меня поражало больше всего.
Но как?! Пятакова шла в трех метрах позади!
Общественное мнение было на ее стороне. Лялечке поверили. Вот Пятакова. Вот рука. Вот гипс. Вот рентген.
Я все ходила и думала: зачем? зачем? Я же ничего тебе не сделала, дура, сволочь. Даже пальцем к тебе не прикоснулась…
На Новый год папа приготовил невиданное блюдо — поросенка в хрене.
— Ползарплаты, — хвастался он шурину за столом. — На рынок ездил в Гороховку.
Поросенок лежал на парадном подносе с ажурной каймой, румяный и ароматный. Небольшой совсем, размером с кота. Я почему-то думала, что поросята больше.
— О, в духовке как загорел, — похвалила мама.
В глаза поросенку папа вложил по клюквине, и от этого взгляд его казался осмысленным: наф-наф смотрел на гостей с хитрецой и слегка удивленно. Задорно торчал из стожков салата аккуратный маленький пятачок, а сзади завивался хвостик.
— Видите, хвост крючком. Специально выбирал, — сказал папа. — Свинью еще правильно зарезать надо. Животные, они чуют смерть, боятся. Испуганное мясо хуже и вообще вредное. Поросенка перед смертью надо обмануть, чтобы он не понял ничего. За ушком почесать, погладить. Тогда у него от удовольствия хвостик завивается. И в этот момент нужно резать.
Я потрогала пальцем упругий хрящик.
— Куда в тарелку руками! — одернула мама. — Чего тебе, ножку или шейку?
— Пятачок, — сказала я.
— Он жесткий, ты есть не станешь.
— А я хочу.
— Мы тебе его оставим, а пока пусть побудет, а то вся красота нарушится.
— Ладно, — согласилась я. — Тогда шейку.
Никогда не думала, что мясо может быть таким вкусным. Я съела два куска и теперь тянулась за третьим.
— Смотри, оценила, — прокомментировал папа.
Когда от наф-нафа осталась одна голова, папа вспомнил про обещание и спросил, собираюсь ли я жевать пятачок.
— Завтра съем.
Мама засмеялась.
— Правильно, зачем гастрономическое впечатление портить.
Папа взял нож, пару раз провел лезвием по мусату, чтобы стало острее, точным движением отсек пятачок и положил его в хрустальную розетку для варенья.
— На, убери в холодильник.
Я открыла тяжелую дверцу ЗИЛа и втиснула добычу между банками и кульками.
Первого января родители спали долго. В двенадцать дверь в их комнату все еще была закрыта. Я сидела на кухне, пила чай и разгадывала кроссворды в «Пионерской правде». «Кабан, свинья, боров, …» Надо было подобрать синоним на букву «х». «Хряк», — вписала я и вспомнила про пятачок. Как он там поживает? Я заглянула в холодильник. За ночь пятачок потемнел, подсох. Есть такое совершенно не хотелось. Похоже, я вчера погорячилась. В унитаз, что ли, смыть? А вдруг не утонет и будет болтаться, как сигарета? Выслушивай потом родительские насмешки. Лучше в форточку. Я подставила табуретку, открыла фрамугу, кинула прощальный взгляд на рыльце…
И вдруг меня озарило. Я слезла с табуретки, завернула пятачок в фольгу от чая и спрятала в дальний угол морозилки, завалив пакетами с замороженными на зиму грибами.
Каникулы промелькнули как день. Одиннадцатого января мы снова сидели за партами, пытаясь вспомнить, что проходили две недели назад.
— В голове моей опилки — не беда!.. — распевала Лидка Бубенку.
Разумеется, материал помнила одна Пятакова.
— Лялька, выручай, поднимай сразу руку, — попросил Сашка Лифшиц.
Против его харизмы Пятакова устоять не могла. Когда математичка спросила, кто помнит решение примера, она вызвалась к доске.
— Как всегда, одна Ляля. А остальные что? Лодырничали на каникулах?
— Я еще помню, — ответил Лифшиц. — Спросите меня, Зинаида Захаровна.
— Ну иди, боец, — усмехнулась она. — Доску пополам поделите.
В конце урока в двух образцово-показательных дневниках красовались пятерки. Надо сказать, один из них, Лялечкин, вообще был шедевром каллиграфического искусства — шедевром, набитым исключительно пятаками. Четверок ей не ставили в принципе. Даже по английскому, хотя надо бы. Пятакова очень гордилась своим дневничком — на переменах она часто его перелистывала, любовно, словно дневник был живой.
После математики все пошли завтракать, в кабинете остались только мы с Тунцовым: он поел дома, а я терпеть не могла столовские омлеты.
— Тут у меня талисман на хорошую успеваемость. Не закладывай, Борь, — попросила я и направилась к парте Пятаковой.
Когда, вернувшись, она взяла в руки книгу учета великих побед, воздух сотрясся от истошного визга.