Года два мотался челноком — Польша, Турция… Потом завел киоск на Смоленке. Дальше — больше: взял у приятеля в долг под проценты довольно крупную сумму и открыл магазин. Все как надо оформил, с властями потолковал — власти им остались довольны… Видно, щедрость проявил — не поскупился. Хотя, попробуй-ка поскупись с префектурой! Закупил огромную партию товара, продавцов нанял, менеджера. Деловым человеком себя почувствовал. И соответственно — купил часы «Роллекс» и «Форд». Правда не новый, но с виду вполне «крутой».
Тася морщилась — вся эта мужнина кутерьма с первых дней стала ей ненавистна. Однако, терпела: муж семью кормит! Только совсем замкнулась мрачная стала, подавленная. И в комнатке у неё появился деревянный бар на колесиках.
Тут оказалось, что она вновь беременна. И как узнала, пританцовывать начала, песни петь, стоя у плиты. И все веселей они с Элей перемигивались за столом, все тесней вечерами прижимались друг к другу, перечитывая трилогию Толкиена. Бар был задвинут в чулан.
Работу она оставила с легкостью — долго упрашивать не пришлось… Днем принялась вышивать крестиком, говорила, смеясь, что когда подрастет Элькин братик или сестричка и прочтет ей наизусть «Сказку о мертвой царевне» Пушкина, — вот тогда работа её будет закончена. А сюжет вышивки — домик с башенкой, мезонином и открытой верандой, окруженный цветущим садом, — этот дом воплотится. Появится наяву. Дом, в котором сбываются мечты…
Вышивать Тася научилась у бабушки. Она вообще многое от неё переняла: и мечтательную задумчивость, и умение общаться с детьми как с взрослыми без сюсюканья и снисходительности. На равных. И ещё одному научила её бабушка Тоня — разговорам с живой природой. Тася, когда оказывалась в лесу, обязательно убегала от своих спутников, пряталась в самой чаще и говорила с деревьями. С цветами, с травой — со всем, что дышало и радовалось вместе с ней. Это был её мир. Мир, в который она не желала впускать никого…
Тася успела вышить крылатого ангела в правом верхнем углу будущей картины, когда родился Семен. Голубоглазый улыбчивый Сенечка. И девятилетняя Эля с недетским рвением принялась помогать маме выхаживать крохотного братишку. Куклы были заброшены — не выдержали конкуренции! Эля через два месяца уже самостоятельно купала ребенка, а потом подолгу носила его на руках, вглядываясь в глаза и вдыхая теплый и сладкий запах младенческой кожицы. Ей казалось, что небеса вот-вот раскроют ей свою тайну, светящуюся в этих родных глазах. Она знала: брат пришел к ним из мира иного, небесного, и в глазах его какое-то время ещё будет светиться этот нездешний свет.
C рождением брата по-существу кончилось Элино детство. Впрочем, она не слишком-то им дорожила — ей бы поскорее войти в мир больших, научиться тому, что умеют они и читать те книжки, что они читают… И сама она, покачивая колясочку во дворе, шептала дремлющему братишке пушкинскую «Сказку о царе Салтане», которую помнила наизусть. И ритму стиха подчинялось мерное покачивание рессор коляски, и головка ребенка чуть подрагивала на подушке в такт, и Эле казалось, что этот ритм — залог того, что они никогда-никогда не расстанутся… и все будет у них хорошо… И течение времени только ещё разогреет ту теплоту и любовь, которые нарождались и ширились в ней. И время качалось над ними, подчиняясь ритму стиха.
А потом умерла бабушка Тоня. Умерла внезапно, во сне. Ей было восемьдесят девять с половиною лет. Нескольких месяцев не дотянула до девяноста…
И с её смертью внезапно прервался тот мерный налаженный ритм, которым держалась семья. Точно невидимую нить дернул кто-то. Дернул и… оборвал.
Тасина мама никак не могла свыкнуться с горем и плакала дни напролет. Она ничем более не интересовалась, перестала навещать дочь и внуков, забросила все дела свои невеликие — дом, хозяйство… На уговоры родных обратиться к психоневрологу только в сердцах отмахивалась — с уходом матери жизнь утратила для неё смысл. И было ещё одно, что сжигало её, — только ни с кем этим делиться она не хотела, — обида на мать. Ведь та и перед смертью не рассказала ей, кем был её безвестный отец…
Тася металась, не зная как помочь матери, упрашивала сходить в церковь — исповедаться, причаститься — легче будет… Но в ответ Татьяна Гавриловна только с укором на неё посмотрела и сообщила, что греха на ней нет и каяться ей не в чем. Вскоре она совсем занемогла и по настоянию мужа, Сергея Алексеевича, легла на обследование в больницу. У неё обнаружили диабет в запущенной форме. Таблетки не помогали — нужно было колоться. Инсулин и одноразовые шприцы повсюду с собой: поедешь куда-то, забудешь конец! Но от такого образа жизни она наотрез отказалась. Мол, будь что будет, но так не хочу…
Спустя год, возвращаясь под вечер из магазина, Татьяна Гавриловна потеряла сознание. Пока вызвали скорую, пока, исследуя содержимое её сумочки, нашли нужные телефоны и отыскали мужа… Она была в коме. Только глубокой ночью Сергей Алексеевич сообщил Тасе что с мамой. Та примчалась в больницу. И на несколько минут придя в сознание, Татьяна Гавриловна успела рассказать им о том, что всю жизнь скрывала, о том, что иссушило ей сердце — о тайне бабушки Тони.
Она светло улыбнулась, благословила дочь. И под утро ушла.
А осенью, спустя три месяца после смерти жены умер и Сергей Алексеевич, Тасин папа.
Вот с этих-то пор Анастасия и попросила Элю звать её Тасей. Прежде её звали Настей, Настюшей… по-разному. Она сказала дочери, что не знает своего настоящего имени — имени родового, фамильного… и хочет изменить самый звук, то есть голос своего имени. Не фамилию сменить, а то единственное из имен, которое было истинным. Настоящим. Как будто перчатку бросила. Однако, кому перчатку — не самой ли себе? Открытое, слегка свистящее имя «Настя» она сменила на короткое, глубокое, как бы таящее в себе загадку — Тася. Зачем? Быть может, и сама не знала ответа…
Когда Николай по привычке окликал её Настей или Настасьей, в ответ в него летели предметы домашнего обихода: чашки, тарелки, пепельницы… Нервный срыв. Она осталась одна. Да, конечно был муж, были дети… Но святое прикрытие, защищающее человека от темноты, — родители, — они ушли от нее.
Тайна семьи опахнула предчувствием новых потерь. Боль занималась в душе — непостижимая боль, не ведающая истока. Она не подчинялась никаким уговорам разума, ломала все привычные схемы. Только в душе как будто растворилась незримая дверца, и, немой, проник в неё смертный ужас. Призрак беды… И от этого призрака Тася не знала спасенья.
А потом ей стали сниться странные сны. Сны, в которых являлась ей любимая бабушка Тоня и просила исполнить то, в чем когда-то сама отказала собственной дочери — разыскать деда. Вернее, его могилу.
В её комнате опять появился бар на колесиках. Благо, Сенечку она уже не кормила. И ритм поэзии — ритм, который мерно и ровно помогал ей наметывать жизнь — стежок за стежком — угас в этом доме. И дом помертвел.
И надевши под пальто длинную пеструю юбку, туго повязав по самые брови черный платок, подхватив на руки Сенечку и кивком призывая Элю следовать за собой, Тася каждый день выходила из дома — в метель ли, в слякоть… бродить по Москве. Бродить бесприютной странницей, чтобы вглядываться в окна, в квадратные плечи дворов, чтобы научиться считывать знаки, которыми полнится любое живое пространство, постигнуть тайнопись, — непроглядную, неприметную… внятную только чуткой душе. Тася без слов обращалась к Москве — молила о помощи. Она просила, чтобы город пощадил ее…
Но город молчал. Москва не выходила на связь.
И те, к кому обращалась она, — родственники, знакомые, не могли ей помочь. Никто ничего не знал о прошлом бабушки Тони. Говорили только одно: раз её отчество было «Петровна», значит отца звали Петром… Но Тася не успокаивалась — шла и шла. От одной двери к другой. От одного человека к другому. Шла в РЭУ, архивы, ЗАГСы. Она не собиралась сдаваться. Билась в закрытую дверь. И жизнь, словно сгнившие доски мостка, стала проваливаться под ногами.
Николай был занят собой. Делами. Зарабатывал деньги. Он видел, что жене плохо — очень плохо. Но бизнес требовал «глубокого погружения» и не оставлял времени и сил протянуть руку, подхватить тонущую Анастасию и вытянуть на берег. Спасать человека — тяжкий труд. Повседневный. Выматывающий. Да и результата никто гарантировать не возьмется. Словом, отступался он от нее. Медленно отступался, но верно.
А Эля? Она боялась лишний раз потревожить маму. Боялась причинить боль. Нервишки у неё расшатались, в гимназии за ней утвердилась слава неуспевающей ученицы, хотя в начальных классах Эля была отличницей… Девицы все чаще покручивали пальцем у виска у неё за спиной — мол, совсем Элька «поехала»! Вспыльчивая, замкнутая, недотрога. Ничем толком не интересуется, на дискотеки ни ногой и вообще… Над ней начали издеваться. А она? Она зажималась все больше. И ни дома, ни в классе, ни в городе нигде не было ей покоя, нигде не находилось пристанища её простуженной душе… Она было попыталась «пробиться» к папе, но тот не принял её попытки — внутренне он полностью отгородился от семьи и весь погрузился в работу. И тогда Эля стала учиться. Учиться быть мамой Сенечке. Теперь у него было две мамы: одна — с сурово сжатыми губами, резкая и неулыбчивая. И другая маленькая мама, ласковая, снисходительная и растерянная.
И все чаще звучало в их доме полупрезрительное «цыганка» — прозвище юности, которое не уставал поминать Николай.
— Ну что, опять по Москве шаталась, цыганка? — бросал он через плечо, небрежно швыряя на спинку кресла в прихожей свое элегантное пальто от Хуго Босс и сдергивая с вешалки её промокший от снега платок.
Она кидала на него темный взгляд исподлобья и запиралась в комнате. Ей не о чем было с ним говорить.
Она говорила с ушедшими… Со своими. На опустевшем письменном столе, где прежде громоздились груды школьных тетрадей и стопки книг, теперь стояли только три фотографии в рамках. В центре — Тонечкина, по бокам мамина и папина. А у стенки ещё одна рамка была — пустая. Там должна была быть фотография деда.
И ночи напролет разговаривала Тася с мертвыми, вопрошая их: что же делать? Как быть, когда душа корчится не в силах перемогать свою боль. И цепенеет от предчувствия ещё большей беды. Неотвратимой как утро приговоренного, которое неминуемо настает.
Глава 3 КАТАСТРОФА
И беда настала. И хоть угадывала, сердцем чуяла её Тася, но все же к такому удару оказалась она не готова. Да и кто был бы готов?..
Случилось это вьюжной морозной зимой вскоре после крещения. Николай решил, что достаточно твердо стоит на ногах и пора расширять свое дело. Взяв кредит в банке через одного из своих приятелей, он арендовал магазинчик в новом людном микрорайоне. Его только начали заселять, и Коля не сомневался, что магазин очень быстро покроет расходы и начнет приносить хороший стабильный доход.
Он отремонтировал помещение и уже вел переговоры о первых поставках товара, когда на него наехали. Рэкет! Местные братки потребовали заплатить за право торговать в их районе и потом ежемесячно платить дань, едва ли не превышающую половину всего предполагаемого дохода.
— Золотая орда, мать ее! — хмыкнул он. — Ну-ну…
И ничтоже сумняшеся двинул в милицию. Там ему ничем помочь не смогли. После вялых переговоров с участковым Коля понял, что ребята, которых он с лету решил проглотить, были хозяевами в районе. И милиция была куплена.
О нет, глупо было бы предполагать, что Николай, не первый день живущий на белом свете, всех этих неписаных законов не знал. Знал, конечно! Только он рассчитывал, что сумеет немножко потянуть время, найдет себе «крышу» других бандитов, у которых аппетиты будут поменьше. Или как-то сумеет управиться с помощью местных властей. Наивно, конечно. Но уж больно жаль ему было со своими кровными расставаться.
Через три дня после повторного визита братков и их последнего предупреждения магазин сгорел. Вместе со всей партией товара. А на следующий день его навестили представители банка, в котором он брал кредит. И напомнили, что срок возврата кредита истекает через неделю.
В эти два дня Николай поседел. Метнулся в РУОП. Ему спокойно так разъяснили: мол, где ты раньше был, когда тебя в первый раз навестили?
Тася пыталась успокоить его, как могла. Умоляла продать машину, аппаратуру, антикварную мебель, которую он скупал на аукционах весь последний год и очень ею гордился…
Он не верил, что все пошло прахом. Не хотел ничего продавать. Его, что называется, понесло.
— Да, я киллера найму, всю их поганую кодлу перестреляю! Чтоб знали, как с Корецким в шашки играть!
Тася молча, с усмешкой на него поглядела и ушла к себе.
Это его наконец взбесило. Ударом ноги он выбил дверь в её комнату, ворвался и заорал.
— Это все ты… ты накликала. Кликуша!!! Ну, родственнички у неё перемерли — так у всех мрут! А она — и давай, и давай… Скулит днем и ночью в своей каморке: мол, жизни нет. Бездарь! Актриса погорелого театра… Ничего из тебя не вышло и не выйдет ничего, потому что пахать с утра до ночи не умеешь! Ах, не трогайте нас, мы такие тонкие, такие возвышенные — замараться боимся… Бездельница. Алкоголичка! Ты до чего детей довела? Дочь от тебя уж шарахается. Сын заброшенный… Дрянь никчемная!
Тася слушала его молча. Не привстав из-за стола и лишь обернувшись вполоборота. Дрожащая Эля, вцепившись обеими руками в дверной косяк, стояла в коридоре, не зная что делать. Ринуться в комнату, закричать, чтоб отец не смел оскорблять маму? Но она видела: отцу тоже плохо, это страх в нем кричит…
Так в свои двенадцать лет Эля стала взрослой.
Из своего коридора она не видела как отец, накричавшись и так и не услышав ни звука в ответ, бросился к маме и изо всех сил в бешенстве стиснул ей плечи. Рванул, поднял на ноги…
И тут что-то произошло. Он глянул в её глаза — они были так близко! Глянул и… отшатнулся. Точно его отбросило. Он заревел и, споткнувшись, бегом выбежал в коридор. На улицу. Как был — без пальто, без шапки…
А вьюжило тогда… Эля старалась не вспоминать этот день, чтобы его вытравило из памяти. Но этот вой — ночной, истошный вопль одичалой метели… То ли её гнали куда-то, то ли она изловила кого-то и гнала кого-то потерянного, падшего, нищего — в ночь, в хаос во тьму… Прочь из города.
Через три дня у Эли был день рожденья, ей как раз исполнялось двенадцать. Но дня рождения у неё не было — то есть, день был, конечно, только… только он был не живой. И все дни стали теперь такие: точно какой-то неведомый монстр высосал жизнь из течения времени, точно кровушку — капля по капле. И обескровленные мертвые дни шуршали под ногами ворохом палой листвы.
Папа от них ушел. Совсем ушел, навсегда. Может, это метель смела его за порог? Сдунула с уснувшего лика земли…
После той страшной ночи, когда его от жены точно разрядом тока отбросило, никто из домашних Николая больше не видел. Правда, домой он тогда все же вернулся. Чтобы забрать документы бумаги, ключи от машины… Собрать чемодан. И оставить жене коротенькую записку.
«Меня не ищи — бесполезно. Считай, что я умер. Детей жалко, но не могу… Все! Это ты виновата. Тоскливо с тобой. Все не по тебе, все для тебя не то и не так… Старался как мог, думал… (дальше было густо зачеркнуто несколько строк.) Теперь сама покрутись — заработай копеечку! Прости. Может, я чего-то не понимал… Детям скажи… (опять торопливые штрихи, скрывшие написанные было слова…) Нет, ничего не надо. Николай.»
Записка эта лежала на кухонном столе, придавленная апельсином. Утром Тася вышла на кухню сварить кофе, и нашла её. Прочла… и заперлась в ванной. Она пробыла там долго. Эля стучалась: «Мам, ты скоро? Я в школу опаздываю!»
Не достучалась. Скакнула на кухню и нашла там записку. Кинулась к шкафу, где хранились папины вещи — костюмы, рубашки, белье… Все полки и плечики были пусты. Тогда она вернулась на кухню, сожгла записку над раковиной, а апельсин швырнула в раскрытую форточку.
Метель улеглась, снег под окном был глубокий, пушистый… И посреди этой нежной ласковой белизны ярко пылало в утреннем свете круглое сочное солнышко…
И когда, глянув в окно, Эля увидела как он лежит там, их апельсин, брошенный, одинокий… лежит и прощается с ней, — она закричала. И крик её был так дик и протяжен, что Тася очнулась, выскочила из ванной…
В тот же день к вечеру к ним пришли два здоровенных быка в человечьем обличье. Люди из банка.
«Муж ушел? А нас это не колышет. Вы — жена? Значит его долг теперь ваш. И вы нам его вернете. У вас же дети… Знаете, сейчас часто девочек в лифтах насилуют.»
В этот миг из детской выглянул Сенечка. Протопал по коридору к онемевшей Тасе, прижался к её ногам. Один из явившихся растянул мясистые губы в улыбке и подхватил мальчика на руки.
— Какой малышок! Будь здоров, а?! Пожалуй, мы его заберем пока. Чтоб всем было спокойнее. И вы, мадам, чтоб больше не мучились, не сомневались…
Сеня заплакал. Он впервые увидел так близко от себя бессмысленные глаза животного. Хотя у животных в глазах больше мысли, чем в этих мутных, пустых…
Тася рванулась, выхватила ребенка. Быки замычали — смехом эти звуки трудно было назвать.
— Деньги я верну. Сколько? — глухо выдавила она.
— Шестьдесят тысяч. Баксов, естественно, — не рублей.
Она сказала, что деньги будут через неделю. Предупредили, чтоб не шутила, заглянули в гостиную… Языками защелкали — антиквариат!
Анастасия взяла свою записную книжку и села за телефон…
Вечером к ней примчалась подруга Ксана. Самая близкая. Любимая. Виделись они не слишком часто — Ксана прямо-таки горела на работе. Она была ведущим редактором одного из московских театральных журналов, днями торчала в редакции, а вечерами — в театрах. Дружба их началась ещё в ранней юности — с той самой поры, когда Тася варилась в студии на Юго-Западной. Только вот ей с рождением дочери страсть к театру пришлось придушить, а Ксана легкой стопой по этой дорожке пошла.
Ксана влетела в квартиру, Тася уткнулась лицом в мягкий мех её шубки, закусив губу, чтоб не завыть… Ксана, не раздеваясь, увлекла её в комнату, заохала, зацеловала…