Хоровод воды - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 15 стр.


Он отбирает у кудрявой бутылку, поспешно делает последний глоток, швыряет об асфальт, звон стекла, руки скрючивает судорогой, рот раскрывает в крике: Пизда нам от вас нужна, бляди, а вы что думали? Вечная любовь? Давай, сука, задери юбку, покажи дырку, а ты, толстуха, стань на колени, открой ротик, отсоси разик, – и Мореухов уже начинает расстегивать ширинку, а та, что пониже, клонится к земле, будто и в самом деле собирается стать на колени, но внезапно дергается и блюет прямо в лужу. Вода сразу разносит остатки непереваренного обеда по мостовой, словно обломки кораблекрушения.

Вот тебе и минет, думает Мореухов, с размаху целит пятерней в лицо, попадает по уху, выкрикивает: С днем рожденья, сука!

28. 1975 год. Московская элегия

Пыльный вечер, московское лето, семьдесят пятый год. Больничный двор и две фигуры: сразу видим огромный живот, словно воздушный шар, спрятанный под платьем, словно бутон цветка, словно… впрочем, нет, не так. Попробуем иначе:


УГАСАЛ БЕСКОНЕЧНЫЙ ВЕЧЕР ПЫЛЬНОГО МОСКОВСКОГО ЛЕТА,


когда Александр Михайлович Мельников осторожно вел серебристого ангела с большим животом через широкий больничный двор. Маленькая моя девочка, думал он, придерживая за острый локоток Лёльку Борисову, маленький мой ангел, я ведь так и знал, что поведу тебя в роддом, беременную, покрасневшую, подурневшую, но все такую же прекрасную, набухшие грудки, вéнки, выступающие на ногах, хвостик светлых волос, выбритая щелка между ног, норка, в которую мне уже никогда не забраться.

Лёля шла, осторожно переступая, прислушиваясь к толчкам внутри, не замечая, как темнеет синева и где-то вдали последний отблеск заката золотит московское небо. Ей хотелось, чтобы при этом в голове складывались волнующие поэтические строки, но, как назло, ни одной не приходило в голову.

Для героини романа о поздних шестидесятых – ранних семидесятых Лёля нетипична. Она, конечно, богема, пишет стихи, все такое, но она не плакала, когда танки вошли в Прагу, не спала со всеми великими московскими джазистами, скульпторами, врачами, писателями – и никто бы не заподозрил, что она стучит, потому что стучать ей было не на кого и незачем. Поэтому в одну палату к ней – чтобы отразить эпоху – мы положим Милку Плещееву, Ленку Белоусову, Аньку Бормашинер и всех прочих красавиц поколения поздних шестидесятых, которые – воображаем мы – внезапно одновременно решили: пора завести потомство, пора осчастливить чадами похотливых мужиков, козликами скачущих из одной постели в другую, пора, мой друг, пора. Ах, красавицы уходящей эпохи, проституточки, студенточки, стукачки!

И вот мы вздыхаем в поисках жанра, а тем временем Александр Михайлович Мельников глядит на светящиеся окна роддома и, тоже вздохнув, уходит в сгустившиеся сумерки.

Ночь опускалась, ночь опускалась…


НОЧЬ ОПУСКАЛАСЬ


на московский двор, на пыльные стволы лип, опускалась под крики доминошников за столом, под шум телевизора в раскрытом окне, опускалась на Танечку Мельникову, которая осторожно открывала скрипучую дверь подъезда. Автомобиль, еле слышно шурша, вылез из подворотни. Шаг, еще один. Звонок в дверь – и вот на пороге возникает монументальная фигура Джамили Тахтагоновой.

– Доченька, – говорит она.

Танечка Мельникова падает заплаканным раскосым лицом на материнскую грудь, и тут же начинает рыдать трехлетняя Эльвира, которая не понимает, куда они поехали так поздно ночью, почему мама тащит тяжелый чемодан и тянет ее за руку, а вот теперь всхлипывает у бабушки на груди.

Отставной подполковник МГБ Василий Шанцов прилип к дверному глазку. Да, конечно, как бы мы обошлись здесь без гэбистских сук, старых палачей? Вот и не обошлись. Не беда, что по сюжету ему нечего тут делать, вот же он, стоит у глазка и бормочет: «Ага, бросил тебя муженек-то. Нечего было шастать, нечего было нос задирать. Мать, мол, героиня войны, снайперша. Знаем мы этих снайперов, что татары, что чечены. Проверить еще надо бы – не из Крыма ли. Проверить еще надо бы – в кого она там стреляла, старая карга».

А молодая татарочка очень даже ничего, думает Шанцов. Ишь как плечики вздрагивают. Кровь так и пихает в основную жилу.


ТЕРПЕТЬ ВСЕ ЭТО НЕ БЫЛО УЖЕ СИЛ.


Постоять несколько минут в тишине. Сохранить хотя бы остатки человеческого достоинства. Не смотреть на короткую записку на столе, на опустевшие полки в шкафу. Я снял телефонную трубку, набрал номер тещи.

– Алло, – сказала Таня простуженным голосом.

– Танька, это я.

Бросила трубку. В пустой квартире гудок разносился как сирена скорой помощи.

Я прошел в родительскую комнату – мать с отцом были в Сочи, – порылся в шкафу и достал бутылку «Столичной». Зачем-то внимательно прочитал этикетку, посмотрел на знакомый среднерусский пейзаж, сердце России, настойка живой воды, заглянул внутрь, затем встряхнул, сделал первый глоток – и сразу вернулась молодость, одушевление предметов, предчувствие любви и дикие ритмизированные сны,


ТАИНСТВЕННЫЕ, КАК ЮНОШЕСКИЙ ОНАНИЗМ

Где же ты, моя родная, далекая и нежная, безбрежная, кромешная, раскосая без просыпу, грудки-незабудки, дочки-сосочки


стой, стой, остановись: ты только что похоронила этого человека, пусть он и не был тебе слишком хорошим отцом, – нечего делать из него дурака и графомана. Оставь свои неумелые стилизации, дрянной плагиат, неуместную пародию. Это все-таки стыдно, о мертвых.

Пусть будет просто:

К черту стихи. Оставь попытки воображать далекий 1975 год, пойми: люди не меняются, слезы мокры по-прежнему, водка по-прежнему горька, а любовь – безмерна. Забудь все, что говорила тебе мама, постарайся увидеть, как отец плачет в опустевшей квартире, вспоминает летний день, банальное: Девушка, а сумку не помочь поднести? – раскосые глаза, татарские скулы, первую ночь любви, марш Мендельсона, твой первый крик, как возвращался из экспедиции, а Таня – твоя мама Таня – ждала у окна, как обнимал и нащупывал под халатом маленькие грудки и постепенно уходили мысли о Лёльке и изменнике-брате, как он сам не заметил, когда понял: эта женщина – его жена, он любит только ее. Эта девочка – его дочь, он за нее в ответе.

Зачем, спрашивает себя Саша Мельников, зачем я пошел провожать Лёльку в роддом, знал бы – ни за что, ни за что, пусть я и любил ее когда-то, пусть Васька бросил ее беременную, пускай, пускай.

Таня, Танечка, зачем ты оставила меня?


С ЭТОЙ СУКОЙ,


мама, он пошел в роддом с этой сукой, с этой прошмандовкой, мандавошкой, давалкой его брата, бывшей его невестой, блондинистой блядью, Брижит Бардо хреновой. Все эти девять месяцев он шлялся к ней, мама, и плевать мне, что не ебал, лучше бы ебал, раз на то пошло, потому что эта толстоевщина, эти интеллигентские сопли, эта любовь-морковь, мама, а когда она позвонила ему, ах, у меня схватки, и он понесся на другой конец города на ночь глядя, я собрала вещи, мама, и вот я здесь, и я не вернусь туда.

…а за окном московская ночь, когда-то манившая приключениями, похождениями, огнями ресторанов и Тверской, светом фар, приглушенными стонами, его языком в моих губах, его пальцами у меня между ног…


Спит уже моя бабушка Джамиля, сплю я, трехлетняя, напуганная, и только моя мама, двадцать один год, молоденькая еще девчонка, лежит на кухонной раскладушке и снова и снова втыкает в себя три сложенных щепотью пальца, закусив губу, закрыв глаза, представляя моего отца и обещая это в последний раз, больше я о нем и думать не буду, и когда судорога скручивает тело, все-таки не выдерживает и кричит.

Тут я просыпаюсь, начинаю плакать, мама подходит ко мне, в глазах у нее – слезы.

29. Особый вой

Как всегда, первые дни после выхода из запоя невозможно было вспомнить. Потом, как сквозь толщу воды, проступили какие-то люди в белых халатах, блик солнца на трубке капельницы, мертвый экран телевизора, встревоженное лицо Димона. Мореухов страдальчески морщился, картинно смежал веки и, закрыв глаза, соображал, сколько же дней отсутствовал на этот раз.

На дворе уже март – надо же! Пережил еще одну зиму.

…а за окном московская ночь, когда-то манившая приключениями, похождениями, огнями ресторанов и Тверской, светом фар, приглушенными стонами, его языком в моих губах, его пальцами у меня между ног…


Спит уже моя бабушка Джамиля, сплю я, трехлетняя, напуганная, и только моя мама, двадцать один год, молоденькая еще девчонка, лежит на кухонной раскладушке и снова и снова втыкает в себя три сложенных щепотью пальца, закусив губу, закрыв глаза, представляя моего отца и обещая это в последний раз, больше я о нем и думать не буду, и когда судорога скручивает тело, все-таки не выдерживает и кричит.

Тут я просыпаюсь, начинаю плакать, мама подходит ко мне, в глазах у нее – слезы.

29. Особый вой

Как всегда, первые дни после выхода из запоя невозможно было вспомнить. Потом, как сквозь толщу воды, проступили какие-то люди в белых халатах, блик солнца на трубке капельницы, мертвый экран телевизора, встревоженное лицо Димона. Мореухов страдальчески морщился, картинно смежал веки и, закрыв глаза, соображал, сколько же дней отсутствовал на этот раз.

На дворе уже март – надо же! Пережил еще одну зиму.

Всегда боялся умереть зимой.

Почему-то всегда вспоминал, что сестра его матери Полина умерла блокадной зимой в Ленинграде – еще девочкой. Дома об этом никогда не говорили, и узнал Мореухов случайно, когда ему было лет десять.

Вот он и радуется, что зима прошла. Лежит под капельницей, прикрыв глаза, и представляет себе, как его брат Никита возвращается домой.

Вот он идет от гаража по весенней улице, заходит в подъезд, поднимается на лифте. Удачный день, хороший контракт, к Даше съездил, в офисе провел совещание – что там еще делают бизнесмены в офисе? Ах да, заработал немного денег. Тысяч пять зеленых. Такое вот «немного».

И вот, значит, приходит Никита домой, думает: Сейчас расскажу Маше, как у меня все круто, а Маши нет дома, даже в кресле ее любимом нет. Успешные сильные мужчины в пустую квартиру возвращаться не умеют. Их силе нужны зрители, это мне для слабости хватает неба над головой, я оттуда – как на ладони. Потому и живу один, а Никита один не привык, ему неуютно.

Он раздевается, нюхает вспотевшие подмышки – бизнесмены ведь тоже потеют, правда? – и отправляется в ванную. Наверняка он стыдится своего тела, наверняка ему не нравится запах пота. А мне вот нормально, и запах пота мне нравится, и запах моей квартиры нравится: смесь прокисшего пива, грязного мужского тела, стухшей еды, невынесенного мусора, спермы, присохшей ко дну ванны. Запах жизни. Вот поэтому я не люблю мыться.

На самом деле Никита мыться тоже не любит. До сих пор его раздражает прикосновение воды к коже, как в детстве. Но, конечно, он не может себе такого позволить и потому идет в ванную – и тут случается чудо. Никакой душ он не включает, а вместо этого садится на пол. Как есть голый, садится на кафельный пол, прямо на дорогую испанскую плитку, обыкновенной голой жопой, поросшей светлым жестковатым волосом. Садится и сидит, а потом начинает раскачиваться, и закрывает лицо руками, и сам не знает, что с ним случилось.

Зато я знаю. Это – момент истины. Он наконец-то остался один – без своего бизнеса, без офиса, без жены, без любовницы, без одежды. И теперь ничто не защитит его от страха.

Чего он боится? Налоговой проверки? Внезапной болезни? Падения цен на нефть? Неизбежной смерти? Воды в ванной? Он не знает, он боится даже задать себе этот вопрос – и потому начинает выть. Сорокалетний голый мужчина, обхватив голову руками, воет в пустой квартире – не как волк на луну, не как зверь, попавший в капкан, не как женщина, потерявшая ребенка, – нет, совсем иначе.

Это особый вой, который Господь придумал специально для успешных мужчин, лицом к лицу столкнувшихся со своим страхом.

И если бы я каким-то чудом оказался рядом, я бы обнял его и сказал: Мы все-таки братья, ты – такой же. Давай повоем вместе! Я бы выл вместе с ним, мой страх и его страх. Мы сидели бы рядом и говорили без слов.

Жалко, что чудес не бывает, – и попади я вдруг туда, я увидел бы только уверенного в себе, сильного и успешного мужчину.

Мужчину, который так боится своего страха, что не может ни заплакать, ни завыть.


– Если признаться честно, я все-таки немного боюсь, – говорит Никита. – Ну, в смысле, что Машка узнает.

– Она же у тебя умная баба, – отвечает Костя. – Если и узнает, сделает вид, что не узнала. Как Ксенька. Ты думаешь, она про Наташку, Катьку и Сонечку не догадывалась? Наверняка догадывалась. Но молчала. Не разводиться же в самом деле из-за таких пустяков. Кинул мужик пару палок на стороне – ну и ладно. Ты лучше про Дашку свою расскажи, все ж таки впервые по-настоящему оскоромился, любопытно – чем она тебя взяла?

Никита ковыряет палочками невообразимую японскую еду в квадратной тарелке. Да уж, тут вам не «Азия-кафе». В меню половина названий вообще непонятны. Костя говорит: японский фьюжн.

– Ну, я даже не знаю, – тянет Никита, – наверное, тем, что молодая. Красивая. Трахается хорошо. А ты что ожидал услышать?

– Подробности какие-нибудь, – оживляется Костя, – сиськи там, ноги от ушей… или вдруг она в постели такое выделывает, что мы раньше не видели? У меня вот гимнастка однажды была – так она с хреном внутри могла на шпагат сесть!

– И как ощущения?

– Да ничего особенного, – признается Костя, – но смотреть прикольно. Ты же знаешь, я люблю, чтобы ног было побольше.

Никита пытается вспомнить Костиных любовниц. Да, в самом деле, все они были неизменно модельного вида – высокие, длинноногие, с маленькой грудью и нарисованным кукольным лицом.

– Даша тебе не понравится, – убежденно говорит он.

– Старик, – восклицает Костя, разливая сакэ по рюмкам, – ты же меня знаешь! Для меня жена друга – это святая корова! В смысле – телка! Даже если не жена, а любовница.

– Какая она мне любовница, – отвечает Никита, – мы просто иногда трахаемся, вот и все.

– А деньги ты ей даешь?

– Нет, конечно, ты что? – удивляется Никита, – она кто, по-твоему? Проститутка?

– По-моему, она двадцатилетняя девушка, которая спит со старым козлом. И если тебе нравится с ней спать, ты должен постараться этот возрастной дисбаланс чем-то компенсировать.

– Да ей ничего не нужно, – неуверенно возражает Никита.

– Что значит – не нужно? – отвечает Костя. – Она где живет? Одна? С мамой? В Выхино? Ни хрена себе ничего не нужно! Ты все-таки удивительная свинья! Уж квартиру ты ей по-любому должен снять, не в центре, конечно, но все равно где-нибудь, где нормальные люди живут. Я всегда своим рядом с офисом снимаю – удобно и не слишком дорого. И если в пробке застрял, жена никогда не поймет, в офис ты ехал или к бабе трахаться.

Никита со вздохом отодвигает опустевшую тарелку. Тут же из ниоткуда появляется официант, тарелка исчезает, зато появляется новый кувшинчик сакэ.

– А подарки ты даришь? На шопинг водишь? – продолжает Костя. – Нет? Ты меня пугаешь, честное слово. Можешь сколько угодно говорить, что я параноик, но если молодая девка спит с такими, как мы, денег не берет, подарков не получает, живет, как малолетка, с мамой – тут что-то нечисто! Либо она хочет тебя с Машкой развести и на себе женить, либо того хуже.

– Это как? – не понимает Никита.

– Так. Каком кверху. Хуже – это отобрать бизнес. Или кинуть на все твои деньги. Или подставить на чужие. Знаешь, сколько таких случаев было? Особенно с молодыми, красивыми и бескорыстными!

– Ну, мой бизнес не очень отберешь, – пожимает плечами Никита.

– Да-да, – усмехается Костя, – Ходорковский тоже так считал. И где сейчас его бизнес?

– Мой бизнес как Неуловимый Джо из анекдота, – отвечает Никита, – он никому не нужен. Охота серьезным дядям возиться с аквариумами за пятнадцать штук в месяц.

– Ладно тебе, пятнадцать, – говорит Костя. – Все двадцать набежит, а то и двадцать пять. Да и вообще – могут ведь не под тебя копать, а под меня.

– Ты думаешь? – пугается Никита. Как-никак все финансовые расчеты вот уже третий год идут через Костины фирмы. Так что стоит проследить, откуда у Никиты берется кэш… – А под тебя могут копать?

– Конечно, – улыбается Костя, – у меня-то уж точно прибыль побольше пятнадцати тысяч. И работать мне приходится с разными людьми.

– С бандитами? – спрашивает Никита.

– Нет никаких бандитов, старик, – снисходительно говорит Костя. – Они все давно перешли на госслужбу. Знаешь, сколько у нас силовых структур? А кем их комплектовать? Вот то-то.

Никогда не поймешь, шутит он или всерьез.

Четыре кувшина саке спустя Никита решается.

– Слушай, старик, – говорит он, – я тебя об одной вещи хочу попросить. Давай пойдем вместе в туалет.

Костя комически поднимает брови:

– Ты уже взрослый мальчик, Никита, пора тебе знать: в туалете нечего бояться.

– Иди ты! – Никита смеется. – Я хочу, чтобы я разделся, а ты посмотрел.

Назад Дальше