От девушки, у которой любимый писатель – Пауло Коэльо, добра не жди.
– Я перезвоню, – говорит он и протягивает руку Владимиру.
Обсуждают новый проект, сеть ресторанов по Москве. Аквариумы, внушает Никита, должны быть центром композиции. Так сказать, точкой сборки.
– Этнический стиль, – говорит он, – в каждом ресторане свой. Вместо того чтобы строить огромные декорации, выставить по аквариуму у каждого стола, на дне – развалины храмов и городов. Я могу сделать точные копии реальных руин, этого ни у кого нет вообще. Плюс тексты под стекло на стол, исторические справки, чтобы было чего почитать, пока заказ несут. Аквариумы я сделаю по себестоимости, мне, честно говоря, интересней всего поддержка.
Да-да, по себестоимости. Кто ж ее знает, себестоимость, кроме самого Никиты?
Владимир слушает как надо. Правильно слушает. Пожалуй, это первый правильный момент за весь день. Вероятно, потому, что Никита отключил в телефоне звонок.
Двадцать пятьдесят пять. Еще пятьдесят четыре неотвеченных звонка. Первые двадцать восемь – от Даши, последние двадцать четыре – тоже. Два – от Маши.
За весь день Никита не вспомнил о Маше ни разу, если не считать дневного разговора. Что поделать: семь лет брака.
– Да, милая, – говорит он, – я уже еду.
– Я в гостях у Оли. Заберешь меня?
Оля живет рядом с офисом, по дороге домой Никита иногда заезжает за Машей.
Ему нравится, когда Маша ходит в гости. Или по магазинам. Или в кино. Вообще – когда выходит из дома. Потому что иногда Никите кажется: за ним закрывается дверь – и Маша замирает, словно выключили батарейку. Замирает в глубоком антикварном кресле, даже вечером, не включая свет, свернувшись калачиком, глядя в темноту.
Неприятно. Очень депрессивная картина.
– Я в «Пушкине», – говорит Никита, – возьми лучше такси.
– Ну ладно. Тогда я еще посижу.
Может, поехать теперь к Даше? Впрочем, нет. Надо держать дистанцию. Надо показать: он – взрослый человек, у него своя жизнь, бизнес, семья. Полсотни звонков, рехнуться можно!
Вкус дешевого серебра во рту, влажные, скользящие под пальцами плечи, сережка в левой брови, слабый стон, крупная дрожь, рвущийся наружу гул…
Я не хочу одна, я не хочу ни с кем другим, приезжай ко мне.
Я, наверное, тоже не хочу ни с кем другим.
Но не поеду. Ни сегодня, ни в четверг. Сама же сказала – четверга не будет.
Вот и не будет. Пора кончать с этой историей.
Еще два неотвеченных звонка.
Ноль часов сорок три минуты. Маша выходит из ванной, Никита в кровати смотрит альбом с видами Индии.
– Как прошел день? – спрашивает она.
– Совсем вымотался, – отвечает Никита, – устал, сил нет.
Они засыпают. Перед сном Никита вспоминает Дашу – утреннюю, еще не проснувшуюся, теплую, сладкую, пахнущую сном и постелью. Нет, все-таки еще разок – можно. Напоследок, пока не затянуло. Она вроде говорила – в четверг?
Это даже мило: не хочу одна, не хочу с другим, приезжай, приезжай.
Конец света, в самом деле.
Засыпая, Никита протягивает руку и сжимает Машину ладонь.
Если этой ночью все и вправду закончится, пусть Маша знает: он рядом.
9. Ненадежный приют
Никита засыпает, держа меня за руку.
У него красивая кисть. Сильные пальцы, овальные гладкие ногти, выступающие сухожилия. Светлые волоски, почти незаметные, но жесткие на ощупь.
Он спит, держа меня за руку, а я никак не могу уснуть.
Мне страшно засыпать. Будто входишь в холодную воду, медленно погружаешься, ныряешь с головой, не зная, что увидишь на дне.
Тем крымским летом я ныряла одна, Никита смотрел с берега. Только потом сознался: боится плавать.
Я не боялась ничего. Мне было двадцать девять лет. Никогда прежде я не была так красива, как тем летом.
И никогда уже не буду.
Время выжало меня, будто стираное белье, кинуло на просушку, будто мятую тряпку. Когда-то я думала: время не щадит никого, но теперь знаю – это не так.
Время изменяет всех, но мужчинам идут залысины, неторопливость походки, основательность фигуры. Во всяком случае – Никите. А до других, если честно, мне давно нет дела.
Его руки почти не меняются. Разве что семь лет назад появилось обручальное кольцо рядом со старым, дедовским, которое Никита никогда не снимает.
Моя кожа тускнеет, сохнет, покрывается мелкой рыбачьей сетью, в ней пойманными рыбами бьются прожитые годы. Волосы выпадают, и по утрам я смотрю на подушку, борясь с соблазном пересчитать волосинки.
Однажды не удержалась. Теперь я знаю: двести пятьдесят три волоса – это почти горсть.
Я боюсь облысеть. Боюсь, через несколько лет исчезнет грудь, живот прилипнет к позвоночнику, глаза провалятся. Иногда я сама себе кажусь живым мертвецом.
Девять лет назад я не боялась ничего. Теперь я не могу заснуть от страха.
А Никита научился нырять с аквалангом. Мне кажется, теперь он ничего не боится. Махнемся не глядя? – как говорили у нас в детском саду.
Я не хотела идти в детский сад. Мне казалось, что мама однажды не заберет меня, оставит там навсегда. Только потом я узнала, откуда этот страх – эхо детдомовского младенчества, первых месяцев моей жизни.
Мама сама рассказала. Понимаешь, иногда дети по ошибке рождаются не у своих родителей. И те могут отдать их в такое специальное место, где настоящие родители их находят. Как мы тебя.
Мне было шесть лет, я не знала, откуда берутся дети. Наверное, думала про аиста, который может перепутать свертки, или про магазин, где после долгой очереди можно купить ребенка – и по ошибке могут продать не того.
Когда мне было десять, папа объяснил: Древние индусы верили в перерождение душ. Я считаю, что ты – тот ребенок, которого мама так и не смогла родить.
Я знала, что детей вынимают из живота, но не очень понимала – как это можно не суметь родить?
Я уже не верила в аиста и в магазин тоже не верила, но в перерождение душ поверила сразу. И продолжаю верить. Я верю, что одна и та же душа путешествует из тела в тело, не обращая внимания на историческое время, иногда помногу раз рождаясь в одном и том же столетии, чудом не встречая себя саму в предыдущем (последующем?) обличье.
В это я верю. Точнее – знаю. И поэтому я лежу без сна, сжимая Никитину руку. Я боюсь уснуть.
В полупрозрачном вязком пространстве между явью и сном возвращаются мои прошлые жизни, проникают в меня, словно щупальца, наполняют меня до краев.
Мужчины, женщины, дети.
Внутри уже нет места для меня самой.
Я сжимаюсь в клубок, пытаюсь вытолкнуть из себя прошлое – оно было моим, не было моим, возможно, не было вообще.
Неудивительно, что я худею: наверное, мне кажется, что когда я совсем иссохну, призраки отправятся искать себе другое вместилище.
Но, может, еще раньше я привыкну к ним. В конце концов, это мои прошлые жизни. Я их уже узнаю́: старуха вертится перед зеркалом, мужчина смотрит на реку, девушка обхватывает руками беременный живот, мужчина прикладывает пистолет к виску, солдат выдергивает чеку гранаты, голый мужчина готовит завтрак, девочка смотрит на Черное море, мужчина опускается на колени перед своим любовником.
Они кричат, смеются, плачут, стонут, вздыхают… Иногда мне хочется распахнуться им навстречу, обнять их, сказать: входите, вот она я, ваш ненадежный приют, ваше будущее, реинкарнация, перерождение. Не плачьте, все ведь сложилось хорошо, посмотрите на меня, я гораздо счастливее вас: у меня все прекрасно, любящий муж, дом, машина, хозяйство, полная чаша. Меня не били на допросах, моих друзей не убивали, радиация не разъедала мою плоть, я не ждала ареста. Я не думаю о деньгах, не думаю о выживании, не думаю, где буду завтра спать и что буду есть. Я вообще не помню, когда я последний раз была голодна.
Но бесплотные призраки проплывают передо мной, колышутся в толще сна, клубятся в сумрачных углах огромной квартиры. Они уже прожили свою жизнь, они уже не успели, не сбылись, не допили горькую воду земного бытия, не доели полынный хлеб посмертного изгнания. Они всегда голодны.
Они едят меня изнутри. Моя жизнь – пища для тех, кем я была когда-то. Они вгрызаются в мою плоть – и каждый месяц наружу выливается кровь, свидетельствуя: пир продолжается, призраки не насытились, они по-прежнему несчастны.
Каждый месяц согласно фазам луны плюс-минус день я получаю одно и то же письмо.
Там написано: у тебя опять не будет ребенка.
10. Реинкарнация. Нина
Засыпая, мы держимся за руки. Коля, мой Коля-Николай. Я хочу спать, повернувшись к тебе лицом, но с каждым месяцем это все труднее. Наверное, можно считать, что мы спим втроем, правда? Всего два месяца осталось – и родится наш зайчик. Интересно, мальчик будет или девочка? Старухи в деревне всегда угадывали – по походке, по форме живота, по другим приметам.
Вот уже, почитай, пять лет прошло, а я все не могу привыкнуть, что Березовки моей больше нет. Правда, внучатый племянник старого Георгича написал в прошлом месяце – дескать, на ее месте собираются построить совхоз. Не знаю даже… вроде хорошо. Снова коровы замычат, куры будут бегать, как будто войны и не было. Ну а посмотришь – все же такая жуть случилась, как людям там жить?
Вот уже, почитай, пять лет прошло, а я все не могу привыкнуть, что Березовки моей больше нет. Правда, внучатый племянник старого Георгича написал в прошлом месяце – дескать, на ее месте собираются построить совхоз. Не знаю даже… вроде хорошо. Снова коровы замычат, куры будут бегать, как будто войны и не было. Ну а посмотришь – все же такая жуть случилась, как людям там жить?
Я Коле рассказала, он и говорит: а что мы в квартире погибшего солдата живем, тебе ничего? Так, мол, и должно быть. На место умерших бойцов приходят новые.
Только бойцов у нас в Березовке не было. Дура Лушка спрятала двух партизан – и все.
Нина смотрит на улицу – там двухэтажные деревянные дома, инвалид на скамейке разговаривает с двумя бабами. Из соседского окна слышен патефон.
Это – Москва, столица Союза Советских Социалистических Республик, первого в мире государства рабочих и крестьян. Глухая окраина, Сокольники.
Нина гладит круглый живот, уговаривает мальчика или девочку потерпеть немного, не пинаться, полежать смирно. Врач сказал, с ним уже можно разговаривать. Или с ней?
Нина ждет мужа. Целыми днями сидит дома, боится выходить. Даже днем на улице могут напасть, отобрать деньги, просто раздеть. Могут и ножом пырнуть, и пристрелить. Очень уж блатных много.
Коля говорит, все началось после войны. Раньше Москва была другая. А теперь приучили убивать – вот люди никак и не остановятся.
Нина не умеет убивать. Она умеет только не умирать, только прятаться.
Два месяца она скрывалась в лесах, питалась ягодами, иногда рыла картошку на сгоревших огородах Березовки. При звуке мотора падала на землю, замирала.
Раньше Нина любила ходить по лесу. Мама смеялась, называла «моя лесная девочка».
Мама сгорела вместе со всей деревней. Нина осталась жива – утром пошла за грибами, когда появились каратели – схоронилась в лесу, не выходила, пока все не кончилось.
Пока все не умерли.
Коля говорит, он бы в лесу не продержался и дня. Я, говорит, волков боюсь. Смеется, наверное, – ничего он не боится.
За него боится Нина.
Боится, что Колю зарежут, чтобы отобрать пистолет.
Боится, что Коля остановит кого-нибудь проверить документы – а тот начнет стрелять.
Боится, что Коля пойдет брать малину – и его убьют в перестрелке.
Боится, что Коля зайдет в подъезд – а там засада.
Нина говорит: береги себя, ради бога. Подожди хотя бы, пока ребенок родится!
А Коля отвечает: я присягу давал. Если я их не остановлю – они же дальше убивать будут. Вот недавно в Марьиной Роще вырезали целую семью. Даже ребеночка маленького. Двадцать пять тысяч рублей унесли.
Огромные деньги. У Коли зарплата всего пятьсот пятьдесят. Это сколько надо работать за такие тыщи?
– А сколько было ребеночку? – спрашивает Нина.
– В колыбельке еще, маленький совсем, – отвечает Коля. – Убили, чтобы не кричал.
Зачем он рассказывает? Нине хочется еще раз услышать, как после родов Коля возьмет отпуск и не будет ходить на работу каждый день. Нет, не хочет Коля говорить про отпуск, отвечает Нине: погоди, всех переловим – тогда заживем хорошо, счастливо!
Нина не верит. Помнит, как говорили: выгоним фрица – заживем хорошо, счастливо! Где ж нынче то счастье? Она теперь каждый день мужа как на фронт провожает!
Впрочем, сама виновата: знала, за кого замуж вышла. С первой минуты. Но все равно – Коля был такой красивый в новой форме, в синей, с красным кантом. Фуражка с голубым околышком. Сапоги. Как на танцах его увидела – сразу влюбилась. Коля потом сознался: из-за формы в милицию и пошел, давали бесплатно, а то носить нечего.
Еще на фуражке была звезда, в центре – солдат с винтовкой наперевес. Нине тоже очень нравился.
Тогда Нина только приехала, боялась Москвы – просто жуть! По улицам пробиралась все бочком, бочком – а мимо, сплевывая под ноги, шли-форсили местные, ничего не боялись. Их на улице сразу было видно: кепка-восьмиклинка, хромовые сапоги, белый шарф-кашне.
Коля потом сказал: это блатные. То есть – бандиты.
– Почему же они так по улице ходят, никто их не арестовывает? – спросила Нина.
– Ну, нельзя человека за кепку-восьмиклинку арестовать, – засмеялся Коля. – Но не волнуйся, скоро ходить перестанут. Жаль только, вышку отменили. Ну ничего, при случае сами будем разбираться, – и подмигнул.
Вышка значит высшая мера наказания. Расстрел. Ее отменили год назад. Коля говорит: лес некому валить в Сибири.
Нина думает: вот родится ребенок – и как будет жить? Хорошо еще, война кончилась. Но все равно: неужели всю жизнь в городе? Ни леса, ни реки настоящей. Конечно, можно съездить в ЦПКиО, там с пристани ныряют, плавают – только Нине как-то неловко. Она ведь плавает как деревенская, в Москве, небось, у всех какой-нибудь стиль.
Нина сидит дома, ждет мужа. Сидит, ждет, волнуется, тревожится, боится. Читать толком не читает, патефона у них нет, даже радиоточки нет, дом-то старый. Не знаю, были тогда вообще телевизоры или нет, но у Нины с Колей точно не было.
Я тоже сижу дома, тоже дожидаюсь Никиту, тоже волнуюсь за него – хотя чего мне волноваться? Бизнес у Никиты мирный, машину водит аккуратно. А я все равно волнуюсь.
Хотела бы сказать: Не знаю, как я бы волновалась на месте Нины, – но не могу: я – это она, она – это я, значит, когда-то я вот так сидела, ждала мужа с работы, скучала, глядела в окно, гладила беременный живот, боялась выйти на улицу.
Как странно чувствовать внутри себя чужие жизни! В памяти вдруг всплывают обрывки чужих мыслей, ненужных знаний. Какие ягоды съедобны. Где лучше собирать грибы. Как залезть на дерево и устроиться так, чтобы ночью не свалиться.
А иногда привяжется какой-нибудь мотив, звенит в голове час за часом. Даже слова можно разобрать:
Я знаю: это пели мальчишки, Нина проходила по двору и услышала эту песню. Вот теперь она и звучит у меня в голове. Всегда, везде, с полночи до утра – и я не знаю, насмешила эта песня Нину, напугала, раздосадовала? Меня от нее берет тоска. Всегда, везде – то есть в этой жизни и в предыдущих, круглые сутки, ночью и днем, я сижу в кресле, на стуле, на табурете – и жду, пока любимый вернется домой. И боюсь: вдруг с ним что-то случится.
Когда я – Нина, я глажу свой большой беременный живот. Когда я – Маша, я снова и снова крашу ногти на ногах, хотя никуда не собираюсь выходить. Меня это успокаивает.
Коля приходит домой, рассказывает, как взяли на днях банду Казенцова прямо в поезде с перестрелкой. Они в детский вагон забились, их проводник заметил, позвонил куда надо. Выяснилось: машины угоняли. Просили шофера за город отвезти, а там убивали. Теперь их самих убили, двоих по крайней мере.
Коля говорит, в Москве слишком много оружия. Трофейное, привезенное с войны, отнятое у милиционеров, украденное с завода «Серп и молот», куда старое сдают на переплавку.
Чтобы у милиционера пистолет нельзя было вытащить, объяснил Коля, он надет на специальный красный шнур. Шнур поднимается по борту мундира, огибает шею, спускается по другому борту. А в рукоятке у пистолета – специальное ушко, за него шнур крепится. Коля объяснил и даже показал, но я все равно не понимаю: лучше бы пистолет можно было просто отнять. А так, если какой блатной пистолет захочет – он же убивать будет?
Я очень боюсь за Колю. С тех пор как забеременела, боюсь еще больше.
А сначала была так рада! Представляла, как ребеночек у меня растет там, внутри, ходила к врачу раз в месяц – врач рассказывал, когда глазки появляются, когда ручки. Жалко только, родится он в Москве, не в деревне. Разве здесь – жизнь? Чего я сюда поехала? Наверное, знала – Колю встречу. А больше здесь и нет ничего хорошего, в Москве.
Хорошо, что я в училище не поступила. Так бы учиться пришлось – а, глядишь, ребеночек родится, Коля и одумается. И уедем мы вместе отсюда, куда глаза глядят.
Я уже почти год здесь живу, а понять не могу: что сюда людей тянет? У врача в очереди познакомилась с бабой, как я, на сносях, но старше будет, Марфой зовут, тоже из деревни, но в Москве давно, с до войны еще. Она добрая, утешает меня, говорит, рожать не страшно. Страшно, говорит, жить, а еще страшней – умирать. Я тогда сказала, мол, я знаю, у меня вся деревня погибла. А она меня по голове так погладила, сказала бедная! – и я почувствовала на минутку, будто мама снова со мной. Хотя грех, конечно, так говорить, другой мамы у меня не будет. Я сама теперь – мама. Осталось-то всего два месяца.
В очереди к врачу бабы рассказывали страшное: будто можно за деньги ребенка извести. Если рожать не хочешь. В Березовке тоже говорили, мол, девки отвары всякие пьют, если чего случалось. Я маленькая была, но понимала, чего говорят. Ну, отвар – это понятно. А тут вроде как можно найти тайного врача, и он за полторы тысячи рублей, ну, это… все сделает.