Прекрасная Абигайль - Пауль Хейзе 2 стр.


Я не собираюсь, однако, предпринимать глупую попытку описать эту прелестную молодую особу. Только две детали бросились мне в глаза при первой же встрече; впоследствии они преследовали меня даже во снах: странный, лишенный блеска взгляд ее серых больших глаз, которые всегда оставались серьезными, даже если она улыбалась, и ее руки, прекрасней которых я никогда не видел. Они были у нее, вопреки тогдашним обычаям, совершенно обнажены, и от прекрасных плеч их отделяли только тонкие ниточки флера, что дамам, в особенности матерям, казалось крайне неприличным, хотя венская мода этого не запрещала. Во всем же остальном — в речах и манерах своих — девушка вела себя строжайшим образом. И все же руки — цвета желтоватого, c матовым отливом белого атласа и c нежной голубой жилкой, бившейся на сгибе локтя, — были слишком хороши, чтобы не обращать на себя внимания и в равной степени не вызывать восхищения и зависти. Даже маленькие светлые шрамики на ее левом плече — следы прививки — были по-своему прелестны: их будто из умышленного кокетства нанесли на гладкую кожу, чтобы оттенить ее благородное изящество.

Как руками — в особенности когда она снимала перчатки на званом обеде, — так и прекрасной ножкой в белой сафьяновой туфельке, a также гармонией и пластикой движений она была обязана прежде всего аристократической австрийской крови, a не шотландской расе горцев.

C первого же взгляда на чудное создание я был покорен чарами этик неземных, холодных глаз. Насколько непринужденно я обычно подходил даже к самым неотразимым красавицам, настолько же путаной была моя речь и бешено колотилось мое сердце в момент моего представления ей и приглашения ее на танец.

Я не мог окончательно прийти в себя даже тогда, когда кружил ее в танце по просторному залу, злясь на себя за свою неуклюжесть. Mнe думалось тогда: «Она не такая, как все. Она богиня! Неудивительно, что она свысока смотрит своим холодным взглядом на жалкие человеческие чувства. Можно ли себе представить, чтобы кому-нибудь было позволено целовать эти губы? Разве не должен тот смертный, вокруг чьей шеи обовьются эти руки, сразу же лишиться чувств и сгореть дотла в приливе сверхчеловеческого счастья?»

Вы сами видите — это было настоящее колдовство! Я, очевидно, испытал на себе все, что говорят о потрясении любви с первого взгляда.

Однако вскоре мне удалось настолько овладеть собой, что я деликатно покорился своей судьбе и c этот же вечера стал играть роль рыцаря-поклонника, не впадая при этом в чрезмерное поклонение подобно большинству моих товарищей. Этим я добился большего, чем если бы затмевал всех остальных красотой и любезностью. Дедов том, что странная девушка, несмотря на то что это был ее дебют на зимних балах, принимала оказываемое ей явное предпочтение, a также льстивые речи своих партнеров по танцу с такой холодной миной, словно для нес ничего не существовало, кpoмe самого танца, a тщеславных молодых господ, как бы изысканно они ни были одеты и причесаны, она поощряла лишь как средство для этой цели.

B этом, равно как и в том, как ей бывало невыносимо скучно замечать, что нa нее постоянно глазели и улещивали ради ее красоты, она мне невинно призналась во время наших с ней разговоров нa званом обеде. Во всем этом не было и намека на кокетство; здесь скорее угадывалась склонность к иронии и мизантропии, которая в менее привлекательном создании внушала бы отвращение, однако фрейлейн Абигайль служила своеобразным украшением — подобно тому, как гибкость талии подчеркивает обернутый вокруг нее сверкающий пояс с шипами.

Поскольку я не сказал ей в тот вечер ни одного льстивого слова, мы с ней стали хорошими друзьями, и ее мать даже разрешила мне навестить ее дома.

Как вы уже догадываетесь, на следующий же день я воспользовался этим приглашением. Я, кажется, спросил тогда, понравился ли им бал, и тут же заметил, как уютно устроились oбe дамы в меблированной квартире, что говорило об их большом достатке. Правда, еe мать не скрывала того, что прибыла сюда с единственной целью — найти мужа для своей дочери, поскольку в их отдалённом имении эта было совершенно бесперспективным занятием. Девушка воспринимала подобные фразы с чрезвычайным равнодушием, словно речь при этом шла вовсе не о ней, a o настроении ее мамы, которое не может оставаться вечно постоянным.

Я не лишился быстро завоеванного у нее доверия; более того, она давала мне вce новые доказательства того, что ей приятно мое общество и что моя манера судить о мире и людях целиком устраивает ее. Влюблена она ни разу не была, и поэтому не имела никакого представления об этом состоянии души. Любила она только одного человека — своего отца. C матерью Абигайль не сходилась ни в чем и выполняла все дочерние обязанности по отношению к ней почти механически, оставаясь к ним равнодушной. «Да, — сказала она мне однажды, — y меня не девичье сердце, и все же…» — при этом она, почти закрыв глаза, откинула назад свою прекрасную белокурую голову, a на ее полуоткрытых губах появилось полуболезненное-полудикое выражение томления и желания, но уже в следующее мгновение Абигайль неожиданно улыбнулась и стала с насмешкой рассказывать о неких молодых дамах, c которыми она познакомилась и которые регулярно выдавали своим подругам бюллетени о состоянии здоровья их чувствительных сердец.

Все эти интимные подробности были вовсе не рассчитаны на тo, чтобы разжечь мое тщеславие и пробудить во мне смелые надежды.

Почти каждый вечер я проводил в обществе обеих дам: иногда — все время, пока длился карнавал на общественном празднике, где я теперь считался уже ее неразлучным кавалером и фаворитом, a иной раз — как единственный друг дома мужского пола — и нa чаепитии за их удобным столом. Только изредка к нам присоединялась одна пожилая дама, австрийская знакомая матери, и тогда играли пару партий в тарок, причем Абигайль неизменно оставалась зрительницей. И тут она не скрывала своей скуки, как и вообще других своих чувств. Однако во всем ее существе таилось что-то темное, неразгаданное, которое иногда по неосторожности прорывалось наружу в ее взглядах, — и тогда меня всего пронизывало легкой неприятной дрожью.

B течение этик недель и месяцев я стал с ней настолько откровенным, что не утаил от избалованной девушки даже это мое, не совсем лестное для нее, чувство. B момент, когда я делал это признание, ее неподвижные глаза спокойно смотрели куда-то поверх меня.

— Теперь я знаю, что вы имеете в виду, — сказала она. — Во мне есть нечто такое, чего я сама боюсь, но не знаю, как это назвать. Возможно, предчувствие того, что я никогда не узнаю, что такое счастье и что я неспособна дать его другим, хоть в этом нет моей вины, и тогда нечто внутри меня возмущается и замышляет что-то в отместку за этот мой недостаток. Знаете, чем я себе кажусь? Ледяной сосулькой, которая наблюдает за веселым мерцанием пламени и стыдится оставаться такой неподвижной и холодной, и поэтому приближается к нему, ничего этим не добиваясь, кроме медленного таяния; когда же остатки ледяной неподвижности исчезают, от нее самой ничего уже не остается. Сравнение, возможно, хромает на обе ноги, но что-то в нем есть, и вы, вероятно, догадываетесь, какое пламя я имею в виду.

Впервые она таким образом намекнула на давно уже не скрываемое мною расположение к ней, причем так безжалостно, что я утратил всякую надежду. Неизвестно, куда бы нас завел этот разговор, если бы к нам не подошла ее мать.

Сравнение действительно хромало: пламя любви и в самом деле полыхало не так весело, как подобало бы жару страсти, и странным образом чередовалось с прохладностью, a то и c почти полным угасанием.

Ярко вспыхивало оно только в те мгновения, когда я оставался с ней с глазу на глаз или когда она пролетала мимо меня в танце вo всей своей красоте по залитому светом залу: B ее отсутствие я вовсе не забывал о ней; более того, только тогда я по-настоящему начинал думать о девушке, однако уже с какой-то непонятной антипатией, хотя не мог упрекнуть еe в чем-то определенном. Разве грехом было не любить меня или вообще не иметь понятия о любви? И разве не могло бы то самое темное в еe душе, которое было ей самой неприятно, однажды оказаться вполне безобидным фоном, на котором все прочие светлые стороны проступили бы еще красочнее и привлекательнее? И все-таки несомненным оставалось одно: я желал бы лучше никогда не знать этой красивой девушки, к которой меня влекло со все большей силой и которая приводила в смятение все мои чувства. Хоть раз впиться в эти жаждущие губы, хоть раз почувствовать на себе объятия этих нежных, изящных рук! Я воображал, что тем самым развеются чары, и я стану самим собой. Мать видела, как я приходил и уходил, но особенно не задумывалась о моем отношении к ее дочери. Мою влюбленность она находила естественной, но совершенно безопасной при образе мыслей девушки, который она слишком хорошо знала и не пыталась изменить, так как он вполне устраивал ее при всей внешней благочестивости по-светски рассудительную натуру. Она со своей прославленной дочерью метила куда выше, чем мог ей предложить скромный обер-лейтенант, a я был ей нужен только для того, чтобы, воспользовавшись моими знакомствами, побыстрее выйти в аристократические круги. A там уже, рассчитывала она, не придется долго ждать зятя с графским или даже морганатическим титулом.

Лето несколько расстроило эти планы, так как «общество» подалось в сельскую местность. K моей досаде, обе дамы тоже сняли виллу на Тегернзе, так что теперь я мог навещать их только один раз с неделю. Правда, эти лишения разожгли во мне такой огонь, что я от субботы до субботы жил в лихорадочном нетерпении, одновременно опасаясь того, что за время длительного отсутствия к одиноким женщинам пробьется какой-нибудь претендент, удовлетворяющий претензиям матери и не более нежеланный ее дочери, чем любой другой.

Мои опасения оказались напрасными. Грозная опасность, нависшая над всем немецким миром, поглотила без остатка судьбы отдельных людей.

Разразилась немецко-французская война. Я c радостью приветствовал ее как выход из моего безвыходного положения. Только с большим трудом и ценой ночной скачки верхом добился я возможности нанести прощальный визит на Тегернзе. Ранним утром я встретил любимую мною до беспамятства девушку в саду, поскольку она не ожидала моего приезда. Она искупалась в озере, и утренний воздух струился по ее бледной коже и белокурым локонам, которые, словно пушистый халат, рассыпались по ее спине. Когда она услышала, что привело меня сюда в такое непривычное время, выражение ее лица не изменилось, только ресницы опустились, словно она пыталась таким образом скрыть за ними то, что происходило в ее душе.

— Ну вот и сбылось ваше самое заветное желание, — сказала она. — Non piu andrai farfallon amoroso.[2] Вы совершите чудеса героизма и возвратитесь прославленным победителем. Я искренне желаю вам удачи и буду о вас каждый день вспоминать.

— Вы действительно будете обо мне вспоминать? — спросил я. — И, может быть, даже более нежно, чем о любом другом сыне отечества, который подставляет свою грудь под французские Mitrailleusen?[3]

— Как вы смеете сомневаться в этом?! — сказала девушка и сорвала цветок, чей аромат она вдохнула с таким знакомым мне, полным страстного томления выражением лица. — Вы знаете, как хорошо я к вам отношусь. Разве я не оказала вам большего доверия, чем любому другому молодому человеку? Вам этого мало?

— Да, Абигайль, — горячо ответил я, — и вы сами знаете почему. — Тут я впервые — поскольку думал, что это будет последний раз, — в страстной взволнованности излил ей душу: — Я знаю, — заключил я, — вы не чувствуете ничего подобного. Молния, пронзившая мое сердце, не опалила ни одного завитка ваших волос. Дa я и не настолько слеп, чтобы надеяться нa то, что из чистого сострадания и чтобы не отправлять меня безутешным на фронт, вы станете изображать более теплое чувства Я должен был сказать вам все это для своего собственного облегчения — a теперь честь имею кланяться вашей матери, чей утренний туалет я не хочу нарушить, и храните обо мне благосклонную память..

Широко раскрыв глаза, она посмотрела мне прямо в лицо, в то время как на ее всегда ровно окрашенных щеках вспыхнул очень красивший ее легкий румянец.

— Нет, — сказала она, — нехорошо будет, если вы так уйдете от меня! Одному Богу известно, увидимся ли мы еще когда-нибудь. Перед вашим отъездом хочу признаться вам: будь вы со мной еще пару недель или месяцев так же любезны и дружны, как прежде, то — уверяю вас — ледяная сосулька, o которой я говорила, превратилась бы в зеленый побег и расцвела — снова неудачный образ, но вы меня поняли. Может быть, вы вспомните об этой весенней сказке, когда не сможете заснуть ночью на холодном биваке, и она согреет ваше озябшее сердце.

Не могу описать, что творилось у меня на душе после этих слов. Одному Богу известно, что лепетал я в первом порыве захлестнувших меня чувств. Помнится только, что я ничтоже сумняшеся заявил, что мы немедленно должны пойти к ее матери и просить ее благословения, придав таким образом нашему согласию характер официальной помолвки.

— Вы не удовлетворены моим признанием? — спросила хладнокровно она. — Что же, мне вас очень жаль; однако к большему я сейчас не расположена. — Она действительно сказала «не расположена» и была при этом до безумия очаровательна и мраморно холодна. — Если мы с вами по всей форме обручимся, я надолго утрачу покой и стану похожа на бюргеровскую Ленору. Не только извечная тревога «Ты мне изменил, Вильгельм, или ты убит?» страшит меня, но и нечто более неприятное. Я, по правде говоря, ужасно суеверна; более того, я твердо верю в то, что та баллада — не просто страшная сказка, a так или иначе говорит о событии, которое действительно было. Если с вами случится какое-то несчастье, дорогой друг, a вы будете иметь законное право на меня как на помолвленную с вами невесту — я не смогу больше спать по ночам и точно знаю, что какой-нибудь призрак положит конец моему несчастному существованию. Так что давайте предоставим наше будущее воле небес, a вы отправляйтесь на фронт и помните, что я всегда буду мысленно с вами.

Все это было сказано лишь для того, чтобы грубо осадить мои возвышенные чувства. Напрасно пытался я — в шутку, a затем и всерьез — добиться oт нее большего. Я не смог даже взять с нее обещание писать мне и был вынужден в конце концов расстаться с ней, испытывая весьма противоречивые чувства. Ничего общего с истинной, горячей преданностью я не почувствовал в ее объятиях, которые были с ее стороны больше похожи на уступку, чем на естественное движение души; так желанные когда-то губы, к которым мне было разрешено бегло прикоснуться, оказались настолько холодными, будто не они незадолго до того произносили теплые и многообещающие слова. B любом случае, туда я пришел как безнадежно влюбленный, a обратно возвращался уже счастливым — хотя и необъявленным — женихом.

Правда, счастье было далеко не чрезмерным. Его хватало только на то, чтобы в свободные oт службы минуты помечтать о том, какой трофей ожидает меня по окончании казавшейся тогда необозримой войны, — c той оговоркой, что там будут чувствовать себя «расположенными» отблагодарить мою любовь и верность, — да на то, что мне будет позволено время oт времени посылать заверения в этой самой любви и верности, наряду со сводками с арены боевых действий, на Тегернзе, a позже — в Мюнхен.

Ответа я так и не дождался.

Сначала я мирился со своим положением. Вряд ли можно было обвинить в неучтивости молодую девушку только из-за того, что та не пишет нежных писем молодому человеку, c которым еще не обручилась по всей форме. А никакие другие письма, кроме нежных, не сделали бы меня счастливым. Кто знает, не наложила ли на них окончательный запрет ее пуританка-мать, которая и без того никогда не одобрила бы наших отношений.

Однако все матери мира и все строгие принципы не смогли бы помешать истинно любящему сердцу в его желании послать в далекие края немного ласки своему терпящему лишения и подвергающемуся опасности любимому. Как завидовал я своим товарищам из-за этих писем, c которыми они забирались в какой-нибудь тихий уголок, чтобы без помех насладиться подобными «дарами». Я же уходил всегда с пустыми руками, хоть и задавал почте работы больше, чем любой счастливчик. Но вскоре я стал тяготиться излишней самоотверженностью своей роли. Я решил не писать больше ни строчки, пока не придет запрос на мое имя. Пусть она считает меня «неверным» или убитым — теперь ee очередь доказать мне, имеет ли моя жизнь для нее хоть какую-то ценность.

Со дня моего решения прошло много месяцев, но я не получил ни строчки. Однако если вы думаете, что я сильно страдал из-за этого краха всех моих надежд, то вы ошибаетесь. Я почувствовал скорее облегчение и понял, что все это время жил лишь иллюзией любви и счастья, поскольку — по большому счету — мой роман был замешен лишь на минимуме чувств и к тому же с большой примесью тайного упрямства и желания во что бы то ни стало приблизиться к этому неприступному существу и растопить лед.

Случившееся со мной явилось своевременным и весьма полезным уроком. Она была не той женщиной, в которой я нуждался. K счастью, совесть моя перед ней осталась чиста, и я смог остановиться, предотвратив тем самым последствия ее встречного шага.

Так и прошел тот год, в конце которого мы не обменялись с ней ни рождественскими, ни новогодними поздравлениями. B феврале я был ранен и доставлен в Майнц. O том, какой нежной заботой меня окружали в течение всей этой недели в доме, где я познакомился с женщиной, которая в следующем году стала моей женой, рассказывать я сейчас не стану. Когда еще между нами нe было сказано слов, призванных соединить наши судьбы, хотя мы и знали, что нации друг друга, неожиданно пришло письмо от Абигайль: она прочитала в газете о моем ранении и теперь хотела знать, следовало ли ей с матерью приезжать, чтобы поухаживать за мной. B письме, содержание которого было словно продиктовано безличной заповедью любви к ближнему (a возможно, и ее матерью), не было ни малейшего намека на нежные чувства. Но разве дочь должна так рабски копировать мысли матери?

Назад Дальше