Тем не менее легче было бы даже Михеича совратить с пути, на котором он обрел свое прочное душевное равновесие, чем заставить Яшку свернуть с тернистой тропинки, где он встречал одни горести… Казалось, он не доступен ни страху, ни лести, ни угрозе, ни ласке.
Как-то однажды, в прекрасный, но довольно холодный день поздней уже сибирской осени, Яшка к обычным своим обличениям во время поверки прибавил новое:
— Пошто меня хладом изводите, пошто раму мне, слуги антихриста, не вставляете?
На следующий день была вставлена рама. Теплее и светлее стало в комнате Яшки, но вечером он стучал столь же неуклонно. Эта черная неблагодарность поразила «его благородие» до глубины возмущенной души.
— Подлец ты, Яшка, истинно подлец! — произнес смотритель укоризненно, остановившись против Яшкиной двери. — Я тебе раму вставил, а ты опять за прежнее принимаешься.
— Беззаконник ты! — загремел Яшка в ответ. — Что ты, меня рамой обвязать, что ли, хочешь?.. Душу рамой купить?.. Нет, врешь, не обвязал ты меня рамой своей, еще я тебе не подвержен. Для себя раму ты вставил, не для меня. Я без рамы за Бога стоял и с рамой все одно постою же…
И дверь загремела бодрою частою дробью.
— Слыхал? — говорил мне после этого Яшка с глубоким презрением. — Беззаконник-то на какую хитрость поднялся? Раму, говорит, вставил — за раму отступись от Бога, от великого Государя!.. Этак вот другой ирод из начальников тоже меня сомущал!.. Калачами!.. Привели меня с партией в Тюмень. Смотритель купил два калача, подает милостинку, да и говорит: «Вот, бает, тебе Христова милостинка, два калача, — только уж ты меня слушайся. У меня чтоб в смирении…» Слыхал? «Милостинку я, мол, возьму. Она Христовым именем принимается… Хоть сам сатана принеси, и от того возьму… А тебе, беззаконнику, я не подвержен». Не-ет! Меня лестью не купишь. Слава тебе господи, поддерживает меня царица небесная. Стучу вот!..
Что же это за прав-закон, за который Яшка принимал свое страстотерпство?
Привелось мне как-то писать официальное заявление, для чего я был вызван в тюремную контору. Меня посадили за стол, дали бумагу, перо и предоставили сочинять мое заявление под шум обычных конторских занятий. В это время принимали новую партию. Письмоводитель выкликал по списку арестантов и опрашивал их звание, лета, судимость и так далее. Смотритель сидел тут же и рассеянно посматривал на принимаемых. Во всем этом было мало интересного для его благородия; для меня — тем более, поэтому я сочинял свое заявление, не обращая внимания на происходившее.
Но вот монотонный разговор стал оживленнее. Я поднял глаза и увидел следующую картину.
Перед столом стоял человек небольшого роста в сером арестантском халате. Наружность его не отличалась ничем особенным. Казалось, он принадлежал к мелкому мещанству, к тому его слою, который сливается в маленьких городах и пригородах с серым крестьянским людом. Вид он имел равнодушный, пожалуй, можно бы сказать — апатичный, если бы порой по лицу его не пробегала чуть заметная саркастическая улыбка, а в глазах не вспыхивал огонек какого-то сознательного превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы; они пробегали, на мгновение оживляя неподвижные черты, на которых тотчас опять водворялось выражение вялости. В передней толпились арестанты. Видимо заинтересованные ходом опроса, они тянулись друг из-за друга, вытягивая шеи и следя за разговором сотоварища с начальством.
— Ты что ж не говоришь? — кипятился письмоводитель. — Что молчишь? Ты ведь мещанин из Камышина? Ведь тут, в твоем статейном списке, написано ясно. Вот!
Письмоводитель ткнул пальцем в лежавшую перед ним бумагу и поднес ее к носу арестанта. Тот презрительно отвернулся, и огонек в его глазах вспыхнул сильнее.
— И ладно, коли написано, — произнес он спокойно.
— Да ты должен отвечать. Веры какой?
— Никакой.
Смотритель быстро повернулся к говорившему и посмотрел на него выразительным, долгим взглядом. Арестант выдержал этот взгляд с тем же видом вялого равнодушия.
— Как никакой? В бога веруешь?
— Где он, какой бог?.. Ты, что ли, его видел?..
— Как ты смеешь так отвечать? — набросился смотритель. — Я тебя, сукина сына, сгною!.. Мерзавец ты этакой!
Мещанин из Камышина слегка пожал плечами.
— Что ж, — сказал он. — Было бы за что гноить-то. Я прямо говорю… За то и сужден.
— Врешь, мерзавец, наверное, за убийство сужден. Хороша небось птица!
Мещанин из Камышина сделал было движение, как будто хотел возражать, но через мгновение опять повел плечами…
— Там судите, за что сами знаете.
— Какой твой родной язык? — продолжает письмоводитель опрос по рубрикам.
— Что еще? — спрашивает опять мещанин с пренебрежением. — Какой еще родной?.. Не знаю я…
— Ах ты подлец! Ведь не по-немецки же ты говоришь. По-русски, чай?
— Слышите сами, по-каковски я говорю.
— Слышим-то мы слышим, да мало этого. Пойми ты, анафема! Надо знать: русский ты или чуваш, мордва какая-нибудь? Понял?
— Чего понимать?.. Не знаю, — решительно отрезал мещанин из Камышина.
Письмоводитель убедился, что с камышинским мещанином ничего не поделаешь, и камышинскии мещанин был отпущен. При этом смотритель сделал многозначительное обещание:
— Погоди, — сказал он, провожая атеиста своим тюремным взглядом. — Мы еще с тобой, дружок, потолкуем на досуге. Авось разговоришься.
От этих слов мне вчуже стало жутко. Арестант только пожал плечами…
Когда я дописал свою бумагу и вышел из конторы, опрос партии еще не был окончен, и в передней толпились арестанты. Они кучкой обступили камышинского мещанина, который стоял среди них с тем же видом вялого равнодушия, хотя, очевидно, находился в положении героя минуты.
— Как же это, чудак! — говорил какой-то рыжеватый философ, с тузом на спине, — пра-а, чудак! Ведь ежели сказываешь, к примеру: «бога нет», так что же есть, по-твоему? А?
— Ничего! — отрезал тот коротко и ясно.
«Ничего!»
Выходит, что камышинский мещанин сужден, осужден, закован, сослан, готовится принять неведомую меру мучений из-за… ничего! Казалось бы, к тому, что характеризуется этим словом «ничего», можно относиться лишь безразлично. Между тем камышинский мещанин относится к нему страстно, он является подвижником чистого отрицания, бесстрашно исповедуя свое «ничего» перед врагами этого учения.
Яшка начертал на своем знамени другую формулу: «За Бога, за великого Государя!..» Он был сектант, приверженец старого прав-закону, но когда я, вернувшись из конторы, проходил мимо его двери, невольная мысль поразила мое воображение: как много общего между этими двумя исповедниками! Яшка порвал свои связи с родиной, с семьей, с родной деревней. Камышинский мещанин сделал то же и даже словом не хочет признать эту связь, когда она ясно установлена на бумаге. «Я вам не подвержен», — говорит Яшка. Камышинский мещанин тоже, очевидно, не признает власти, которой он обязан повиновением. «Нет моего преступления ни в чем, — говорит Яшка, — а и было преступление, так не вам судить — Богу». «Судите, за что знаете», говорит камышинский мещанин, не желая даже косвенно принять участия в процессе этого суждения. Но в то время как камышинский мещанин скептически вопрошает: «Какой бог и кто его видел?» — Яшка производит неуклонное стучание во имя господне.
Кто же это: непримиримые враги или союзники? Однородные ли это явления или явления разных порядков? Что тут существеннее: пункты сходства или пункты разногласия — общее у обоих отрицание существующих условий или религиозно-сектантские взгляды, которые есть у Якова и которые изгнал из своего обихода камышинский мещанин?
У Якова, по-видимому, было положительное миросозерцание, основами которого являлись «Бог и великий Государь». Но это была какая-то странная смесь мифологии и реализма! Несуществующие безбожники, направляемые несуществующими министрами Финляндцевыми (министр финансов), заполняют мир, ловят души, требуют отречения «от Бога, от великого Государя». И рядом — несомненно существующее, самое реальное страдание, несомненное гонение за дело, которое Яшка считает правым, сознательная готовность погибнуть и — страшно подумать — полная возможность такого исхода… Яшка предсказывает это на основании своей фантастической теории, а Михеич подтверждает, как несомненную позитивную истину. «Этому стукальщику то же будет, что и Тимошке, а то похуже…»
Для камышинского мещанина «ничего» означает отсутствие всякой цели и смысла в жизни. По мнению Якова, все в мире клонится к злу. Было уже три «сменения»… Какие? Яшка имеет об них лишь смутные понятия.
— Видишь вот, — ответил он на мой вопрос об этих сменениях. — Читал я в «Сборнике», да, видно, запамятовал. Первое — Рим отпал… Раз… Второе — Византия будто… Два. Ну, третье — московское. Ноне идет четвертое — горше первых. С шестьдесят первого году началось.
— Видишь вот, — ответил он на мой вопрос об этих сменениях. — Читал я в «Сборнике», да, видно, запамятовал. Первое — Рим отпал… Раз… Второе — Византия будто… Два. Ну, третье — московское. Ноне идет четвертое — горше первых. С шестьдесят первого году началось.
— Какое же?
— Какое? Ты теперича как пишешься? — неожиданно спросил у меня Яков.
Я не знал, как я пишусь, но Яков ответил за меня сам:
— Ты теперь пишешься: бывший государственный крестьянин. Понимай: бывший! Значит, был — да нету. Вот какое сменение!.. Земское сменение пошло, гражданские власти пошли. Государственных отменили.
С шестьдесят первого года мир резко раскололся на два начала: одно — государственное, другое — гражданское, земское. Первое Яшка признавал, второе отрицал всецело, без всяких уступок. Над первым он водрузил осьмиконечный крест и приурочил его к истинному прав-закону. Второе назвал царством грядущего антихриста.
— Что же, Яков: под гражданскими-то властями тяжелее, что ли?
— Как не тяжеле! Жить стало не можно. Ранее государевы подати платили, а ноне земские подати окромя накладывают… на тех, кто им, значит, подвержен.
— Ты податей не платишь? — спросил я, начиная догадываться о ближайших причинах Яшкина заключения…
— Государственные платим. Сполна великому Государю вносим. А на земские мы не обязались. Вот беззаконники и морят, под себя приневоливают. Кресты с церквей посияли.
— Ну, кресты-то на церквах есть.
— Не настоящие… Настоящих не стало… И крещение не настоящее — щепотью… Все их дело, их знамение.
— Постой, Яков! Как это ты рассудишь: ведь и великий государь в те же церкви ходит?
— Великий Государь, — отвечал Яшка тоном, не допускающим сомнений, — в старом прав-законе пребывает… Ну, а царь польской, князь финляндской… тот, значит, в новом…
Оказывалось, что будущее принадлежит новым началам. Уступая давлению этих начал, великий Государь издал циркуляр, в котором написано: «Быть по тому и быть по сему», что значит: кого успеют слуги антихриста заманить, — заманивай. Над теми он властен, на тех подати налагай и душами владей. А кто не обязался, кто в истинном прав-законе стоит крепко, того никто не смеет приневолить.
Новые начала берут силу все более и более. «Беззаконники» пошли против какого-то циркуляра и стали под свою руку приневоливать насильно. Становится все труднее… Пущены в ход всякие средства.
— На тридцать на шесть губерен пущено тридцать шесть лисиц. Честью да лестью все пожгут… народу погубят — страсть!..
Нигде нет защиты. Государственное начало с осьмиконечным крестом меркнет. Государственные власти стоят плохо. Народ подается, не видя опоры. «Пишутся, правда, циркуляры-те, да что уж…» Суды пошли гражданские, тихие…
Тихие суды с шестьдесят первого года, то есть именно с тех пор, как в жизнь стала вторгаться гласность! Я не утерпел и попытался разрушить Яшкину фантасмагорию, для чего стал излагать основания нового гласного судопроизводства. Яков слушал довольно внимательно.
— Постой, — перебил он меня наконец. — Думаешь, я не сужден? Сужден, как же! Безо всякого преступления судебною палатою сужден. Не признаю я суда ихнего… Ну, все же — судили. Вот набольший-то судья и говорит мне: «Не найдено твоей вины ни в чем. Расступитесь, стража!.. От суда-следствия оправлен». Ну, думаю, вот меня на волю выпихнут, вот выпихнут… А они тихим-то судом эвона выпихнули куда!
Я понял: суд гласно оправдал Якова, администрация его выслала. Яшка полагает, что гласный приговор — хитрость антихриста, что, кроме этого приговора, был еще другой, тихий. «Видишь вот, на каки хитрости идет». И все это, конечно, имеет определенную цель: судебная палата, министры, губернаторы, тюремный смотритель, Михеич… все они в заговоре, чтобы предать антихристу Яшкину душу…
Вследствие всего этого, на миру «жить стало не можно». «Вместе отец с сыном, обнявши, погибнете». Общественные связи нарушены. Приходится душу блюсти в одиночку, вразброд. Победа слугам антихриста почти обеспечена. Бросил Яшка семью, бросил хозяйство, бросил все, чем наполнялась его труженическая земледельческая жизнь, и теперь он один, во власти беззаконников.
— И пошто только мучают? — удивляется Яшка. — Невозможно мне от истинного прав-закону отступить.
Не будет этого, нет! Наплюю я им под рыло. Вот взял — приколол, только и есть. А то… морят попусту! — Он был вполне уверен, что если до сих пор его еще «не прикололи», то лишь потому, что живая Яшкина душа доставит антихристу большее удовольствие.
Но даже и это положение казалось Яшке лучше того, которое ожидает на миру всех принявших печать антихриста. Новые порядки грозят всеобщею неминучею бедой.
— Что дальше, то и хуже будет. Худа ждать надо, добра не видать — в «Сборнике» писано… Земля на выкуп пойдет.
— Да ведь и теперь земля идет на выкуп, — заметил я.
— То-то, и теперь идет, — отвечал Яшка невозмутимо. — А там и еще хуже будет. У кого двенадцать тыщей будет, тот и землей владеть станет. А и кто тыщу, другую имеет, и те без земли погинете. Верно я тебе говорю. Молод ты еще, поживешь — вспомнишь.
— Как же, Яков, неужто можно думать, что антихрист сильнее бога? Неужто божия правда не сладит с кривдой?
Яков подумал. Я заметил на его лице следы усиленной умственной работы. Он почерпнул откуда-то определенный ответ:
— Ну, — сказал он, — не бывать тому. Поработают, да и погибнут… Верно!.. — повторил он через минуту. — Поработают, да и погибнут. А только не увидать нам с тобой правды.
V— Ты, Яков, не признаешь гражданского суда. А государственный признаешь? — допытывал я в другой раз.
— Признаю государственный.
— Какие же, по-твоему, государственные власти? Например, генерал-губернатор?
— Енерал-губернатор — государственный… От великого Государя. Правильный.
— Значит, его решение правильное?..
— Давно велел отпустить меня. Да вот, видишь ты…
— Постой. Ну, положим, твое дело стал бы судить генерал-губернатор.
— За что меня судить? Не за что.
— Погоди! Ты, вот, говоришь: не за что, а гражданские власти говорят: есть за что. Надо ведь кому-нибудь рассудить. Государственные власти ты признаешь? Ну, вот, они и судят, и решают твое дело против тебя.
— Не могут они… Они должны правильно…
— Да ты обдумай хорошенько. Говорят тебе гражданские власти: пусть, мол, рассудит генерал-губернатор твое дело. Ведь он имеет право решать дела, так ли?
— Ну? — сказал Яков, видимо ожидая, что из этого выйдет.
— Ты ему должен подчиниться, как правильной государственной власти?..
— Нн-у-у? — протянул Яков, осторожно избегая ответа и, очевидно, заинтересованный возможностью некоторой новой комбинации.
— Ну, вот, и выходит от него решение: подчиняйся, Яков, новым порядкам, неси земские повинности…
Яшка смутился.
— Эвона! Видишь ты… Вот… — подыскивал он ответ.
— Теперь отвечай мне: покоришься ты или нет?
— То-оно…[24] Видишь ты… Где уж, поди… Нет! — отрезал он наконец. — Где, поди, покориться. Како коренье… Невозможно мне…
И на лицо его легло то же выражение непоколебимого сурового упорства.
— Слушай, что я тебе спрошу, Володимер, — сказал он мне однажды. — Ты какого прав-закону будешь? Нашего же, видно?
Чтобы испытать Яшкину терпимость, я резко отверг свою солидарность с Яшкиным прав-законом и поставил перед этим фанатиком старого прав-закону основания совершенно несродного ему учения. В выражениях, понятных для Якова, я развил известный кодекс практической нравственности с основами братства и равенства. Злоупотребляя несколько его невежеством в догматике и Св. писании, я опирался на изречение: «По делам их познаете их» и на подходящих текстах из Иоанна, совершенно отвергая обрядность и ставя на ее место дела, то есть практическое стремление к осуществлению формулы любви. Все это я выдал за свою религию.
То-оно… — в этом слове сказывается уроженец Пермской или Вятской губернии. Оно употребляется в тех местах каждый раз, когда говорящий испытывает затруднение и не находит подходящего выражения.
Яшка слушал внимательно, но, к моему удивлению, вовсе не заметил самого существенного в моем исповедании.
— Что ж? — удивил он меня. — Это и по-нашему так: все от Адама.
Я поставил вопрос яснее и обрушился с своею критикой на двуперстное знамение.
— Читал ты в Писании: «Поклонитесь в духе и истине»?.. А что такое персты: дух или плоть?
Тут Яшка понял.
— Сказано тоже… — медленно заговорил он, — поклонитесь душою и телом…
— А где это сказано? — спросил я. Яков задумался и не ответил.
— Что ж? Это тоже хорошо… — сказал он в раздумье, — конечно, всяк по своему разумению.