Фифа - Владислав Дорофеев 2 стр.


Пожалуй, эти слова подходят. Вот каков оказывается наш курьер, впрочем, до сумасшествия он еще не был курьером, он был среди нас. И только когда он стал курьером, мы узнали его, мы увидели его греющимся на солнышке возле почтамта, каждую среду он делал это. Но как связать курьера с фифой, в чем их связь, куда эта связь может завести нас с тобой читатель. Смотри читатель, их теперь двое и нас теперь двое, мы на равных, теперь мы лучше поймем друг друга, неправда ли друзья, фифа и Курьер. Или вы уже перестали замечать нас, но с нами нельзя не считаться, мы вас вызвали к жизни, ну хорошо, не буду, не хотел вас обидеть, но все же вы должны признать нашу необходимость в этой истории вокруг фифы. Кого бы еще на помощь призвать.

Интересно, а как курьер потерял сознание, что этому способствовало, ведь, если потерял один, то при тех же обстоятельствах и другой способен потерять сознание. Значит были какие-то обстоятельства, какое-то совпадение обстоятельств, а это в свою очередь означает, что кто-то способен разгадать это совпадение, а кто-то захочет воспользоваться этим знанием и лишит какого-то человека или людей сознания. Вот это и страшно, а еще страшнее здесь то, что у курьера нет сознания, потерял он его или его лишили – это не имеет в данном случае решающего значения. Фифа, конечно, потеряла сознание, однако, при тех же условиях жизни и другой может быть, и вероятно, в настоящий момент лишается сознания.

В таком случае опять обратимся к «Книге путешествий» Челеби или «Книге путешествий» другого автора. Андрей Битов: Битов А.Г. – Книга путешествий. – 1986. – 608 с., ил. В этой книге полно всякой всячины.

В одном из своих вечерних путешествий по улицам Орла я вновь увидел Курьера, он стоял на переходе, щурясь на солнце, вновь все то же, только вместо башмаков сандалеты и неизменный казенный портфель в руках. Как мила мне твоя приплюснутая маленькая головка, курьер, твой прищур глаз, твоя скрытая навсегда от тебя склонность к педерастии.

Развитие характера не поддается анализу, этот процесс стихиен. Никакой перспективы я все равно высмотреть не смогу, мне бы только до конца повествования выстоять, чтобы хотя бы как-нибудь, хотя бы какое-то достоинство попытаться сохранить. Ведь я не могу написать этот текст, не могу отработать начатую тему, и дело тут не в слабости, а в недостатке таланта к художественным обобщениям. Образ конечен, а обобщение вечно в процессе постижения жизни самое себя. А этого у меня пока нет, не удается создать такую модель, которая бы жила и переливалась всеми красками жизни. Но почему? Хочется, очень хочется сделать эту модель. Создать такую модель, в которой был бы виден набор всех тех условий, которые, собравшись разом, создали ситуацию, лишившую фифу, а в сходных пространственно-временных измерениях и характеристиках, и курьера сознания.

Скоро кончится эта плотная белая бумага, и я закончу писать новеллу, оставшуюся бумагу употреблю на новеллу. Ведь я же журналист, так что ж ты не используешь в литературной работе навыка журналистской практики, ведь ты же знаешь, что такое, когда на твоих глазах происходит в тексте отсев, когда удается заемное слово обыграть так, чтобы оно выглядело твоим – ведь ты же артист ума, ведь это твоя работа, в чем же дело, почему ты бессилен, не можешь взломать сердце, мозг, представления, мораль, нравственность, взломать прежде всего себя, чтобы расправить крылья желания и наслаждения. А я вижу эти крылья, они раскрываются по сторонам головы, а они столь сильны и велики, могучи, что подымают за собой тело и всю силу, которой я живу, дышу, хочу и страдаю. Вот они эти крылья – это крылья сознания. А фифу и курьера лишили сознания, им не быть с крыльями, никогда. Они никогда уже не почувствуют крылья.

Как насытить оставшиеся страницы? Пустое место – фифа и курьер, ничего они не стоят, кроме забвения, как та грудь юной распутницы, которую я щупал вначале в туалете купированного вагона, а потом в подъезде. Это было зимой, в вагоне было тепло, а в подъезде холодно, она была в зимнем пальто, у нее был плохой вкус, тяжелый несоразмерный зад и это была не фифа, и я ушел, уехал, убежал, умчался, уполз, улез, упрыгал, ускакал, усох, удавился, улетучился, уклонился, упал, утонул, уснул, укрылся, угорел; управился я только с собой, с фифой не могу, несмотря на то, что к ней то я и ушел от той груди, что была сначала в туалете купированного вагона в зеркале на стене, потом в подъезде зимнего дома. Я ушел и не пришел, а куда же я делся? Не знаю… А кто знает? Не знаю… Почему не знаешь? Не знаю… Трудно со мной мне, а кому не тяжело, кому не зябко, от таких фигур, от таких читателей, от таких авторов, таких фиф и курьеров.

Мне тяжело, а вам читатель?? А вам, фифа? А вам курьер, товарищ курьер? Ничего, стерпится-слюбится. Плевать, был бы говорят, человек хороший, вот только запятой то там не надо было бы. Да и вообще довольно болтать, портить бумагу, машинку гробить.

Хорошо, я уйду, но я вернусь, сегодня будем считать, ваша взяла.

Не надолго. Прошли сутки, я за машинкой, ваша власть кончилась, а моя начинается новыми блеклыми буквами на плотном белом фоне. Что нового? Этот ночной разговор с матерью, это пустая работенка, это книги – «На родине Тургенева» (Леонид Афонин, Алексей Мищенко), «Рассказы уругвайских писателей», проблемы политической информации и еще одна книжечка об истории информации, «Люди и мифы» (Эдгар Чопоров), «Ускорение» (актуальные проблемы социально-экономического развития), «Время больших дел», ну и так далее. Истратил что-то около восьми рублей, потому что купил журнал «Театр» (там заметка в негативном плане об Орловском театре драмы) и «Курьер ЮНЕСКО» в придачу, что в свою очередь вовсе не означает, что я поклонник театра или ЮНЕСКО, вовсе нет, но в «Курьере…» особый пульс, а в «Театре» я хотел взять адрес редакции.

Так вот, почему я веду эту мешанину за собой и вмешиваюсь в ткань повествования, имя которому художественное начало, а не документальный рассказ? Мне хочется наладить сбыт всей этой продукции, которую вырабатывают мозг и сердце, а сейчас как раз время, когда безвозвратно минула эпоха писателей-демиургов, всесильных властителей дум, энциклопедистов, сейчас писатель прежде всего интересен своим голосом, его тембром и силой, его самобытностью, которая проявляется совсем не косвенно, а прямо, явно, писатель и его голос становятся героями, темой, которую писатель берется исследовать.

Вот – моя тема, люди, лишенные общественного сознания, мещане? Это еще мягко сказано. Сумасшедшие, шизофреники? Это не о том. Я говорю о людях, которые живут среди нас, нет не на манер фифы, которая нормальная, но слабая, потому ее недостаток – отсутствие общественного сознания проявляется опосредованно, и не на манер курьера, у которого в отличие от фифы этот недостаток вошел не в характер, а в ум. Живут такие люди, живут среди нас, и никто на них не обращает никакого внимания, а они продолжают жить поживать и добра наживать – никому, ни вам, ни нам, ни себе, потому что они лишены будущего. Очень жаль. Нас с вами жаль оттого, что мы до сих пор не нашли противоядия против таких людей, может быть мы не обращали на них должного внимания. В чем же дело? Они опасны – это бесспорно, почему же они продолжают бередить наше воображение преддверием борьбы, которая нас ожидает, когда мы столкнемся с ним в равном бою, которого никогда не было, нет и не будет, иначе бы мы строили так, чтобы бой был неравным, чтобы при всех условиях выигрывали мы, а не люди лишенные общественного сознания.

Я думаю, что Тургенев был лишен общественного сознания, иначе он не мог бы позволить писать себе столь оторванные от жизни и запросов времени романы, ему было бы стыдно, а этому барину, который в свое время изнасиловал крепостную, а потом извращенно любил Виардо, стыдно не было. Может быть чувство стыда ему совсем не известно. Слышишь меня, любитель сыра. Почему так повелось, что одни люди призваны обществом учить других, а другие должны радоваться этому, и способствовать своему подчинению первым? Отсюда в литературе назидательность и дидактика, отсюда литераторы-демиурги, отсюда вообще литература. Довольно с этим возиться, нужно чтобы каждый был себе хозяином, я не хочу чтобы меня контролировали и учили.

Как писать дальше? Можно обратиться к книгам, к прессе, можно к дневникам, старым записям. Посмотрим что там, какие там можно найти примеры людей, лишенных общественного сознания.

Вот портрет такого человека, что показывает или может быть изобличает? «Праздные или скверные мысли в душе. Желания зла ближнему. Лживость речи. Раздражительность. Строптивость или самолюбие. Зависть. Ненависть. Жестокосердие. Чувствительность к огорчениям или обидам. Мщение, Сребролюбие. Страсти к наслаждениям, сквернословие, песни соблазнительные, нетрезвость и многоядение. Блуд и прелюбодеяния, неестественный блуд». Впрочем, это не тянет на портрет, это скорее нечто близкое к заметкам на манжетах, или пособие изготовленное в помощь кающимся.

Не это я искал. Мне нужен портрет человека, у которого нет общественного сознания, я ищу признаки проявления этого недостатка. Я хочу победить склонность и стремление к насыщению зрительной информацией, я хочу преобладания в своей жизни информации мысли, а не эмоций. Не знаю, насколько все это точно или не точно выражено. Интересно из политических деятелей, кто из них был с более или менее развитым общественным сознанием?

Допустим Кеннеди и Хрущев, кто из них был более значим с общественной точки зрения? 10 июля 1961 года, рассказывая в узких кругах о своей встрече с Д.Кеннеди, Хрущев упомянул о просьбе Кеннеди учитывать реальную обстановку в политической атмосфере власти в Америке и не требовать на первых порах больше, чем это возможно, чтобы не быть сваленным правыми. Хрущев отнесся к этому крайне скептически. Д.Кенеди был убит в Далласе, а мировая история в своем развитии потеряла какие-то возможности. Значит, Хрущев был слабее Кенеди. Кенеди уже утвердил свое первенство своей насильственной смертью. И оказывается, что наша страна была на какое-то время под влиянием политика масштабами меньшего, чем политик, оказывающий в то же время влияние на политику США. Многое, разумеется зависит от воспитания, культуры, Хрущев крестьянин, психология недоверия, подозрительности, собственности, ухарства, показного разгула, хитрости, а Кенеди – это психология аристократа, представителя внутренней, глубинной власти, хотя не исключено, что Хрущев был сильнее Кенеди в плане функционерства. У хрущевых было огромное ощущение и понимание значения личности, а у кеннеди мощное чувство цельности и взаимозависимости и пересекаемости различных линий и направлений политики государства, сосуществование этих политик. Все наши правители – это представители рабочего класса и крестьянства. Здесь вступает в дело противоречие, великое противоречие правит нашим государством. С одной стороны наши правители вышли из среды, которая воспитана на чувствах коллективизма, а главное, полной взаимозаменяемости ее членов, ее составных частей, а правители западного мира, в основном, выходцы мира, построенного по законам чести, по законам незаменимости его членов, его составных частей. Вот в чем противостояние двух миров, конечно, на уровне не политиков, а субъективных устремлений. Это довольно серьезно. Дальше вступает в дело уже политика. У нас правит рабочий класс, там правит буржуазия, у нас правит общественная собственность на средства производства, там правит частная собственность на средства производства, там правит агрессия, здесь правит миролюбие и гуманизм. Хотя, что такое гуманизм?

Например, академик Тарле приводит слова Маркса и Энгельса по поводу гуманизма Наполеона. «Вот что они писали по поводу осады Севастополя: „Поистине Наполеон Великий, этот убийца стольких миллионов людей, с его быстрым, решительным и сокрушительным способом ведения войны, был образцом гуманности по сравнению с нерешительными, медлительными „государственными мужами“ руководящими этой русской войной…“»

Гуманизм понятие непостоянное. Хочу остановиться на одном впечатлении. «Основоположники» чуть ли не боготворили Наполеона, по крайней мере, подавали его с большой буквы, причем «убийца» у них в скобках, о чем это говорит? Об их молодости, но более об их романтической настроенности. Наконец, об их иллюзорности теоретиков, которая так никогда не была рассеяна их практической деятельностью. Возвращаясь к гуманизму, я думаю, что прозрачное, эфемерное и зыбкое пространство гуманизма пьянило их своей неоднозначностью. Неоднозначность привлекает и меня.

А фифа и курьер – однозначны, потому не интересны мне и большинству, собственно, потому я решил их взять. Однозначность – это крышка гроба для мира, мир уже потихоньку вполз в гроб, дело за крышкой, наша с вами задача, читатель, не дать закрыться этой крышке, а потом и мир вытащить из гроба. Голова чуть побаливает, вероятно, чувствует тему, вероятно, идет некоторое преодоление. Преодоление чего? Страха? Я боюсь жить, всегда боялся и всегда боюсь. Может быть все, что я делаю в жизни, все это настроено на волну страха, на волну преодоления страха, а если я что-то не делаю, я не делаю из страха это сделать, я боюсь. Более всего я боюсь физической боли, это как-то ненормально, но я ничего не могу с собой поделать, я не боюсь общественного осуждения, общественного мнения, но я боюсь физической боли, как глупо. Но главный страх не в самой боли, а в том, что от страха боли я могу изменить своим принципам, своим воззрениям, своей позиции, тогда получится, что поддался я самому гадкому, что есть у меня. Вот в чем мой самый большой страх, я боюсь физической боли не потому, что я боюсь боли, а потому, что я боюсь последствий этой боли. Курьер и фифа не боятся боли физической, они ничего не боятся, кроме страха быть смешными. Я не боюсь быть смешным, в этом мое преимущество. Но больше никакого, вы понимаете, все, чем я обладаю, все мое чувство общественного сознания, все это вкупе упирается в малюсенькую закорючку, страх перед физической болью.

Но почему я боюсь, откуда этот страх, в чем начало его, в чем его продолжение? Тут нужно опуститься в детство. Первое, что приходит в голову – это как меня вокруг стола, по комнате гоняла с офицерским широким кожаным ремнем в руке мать, я помню, как я забивался под стол, там рыдал, просил, умолял меня не трогать, кошмарные воспоминания. А еще помню, что била она меня по крайне ничтожной причине – я в ее кожаных перчатках строил снежную крепость, а потом придя домой, положил перчатки на батарею, разумеется, перчатки пропали. Увидя это, мать меня избила до психологической полусмерти.

Что еще? Это вероятно, кирпич во время одной из игр, пущенный мне в ногу: шрам до сих пор украшает мне лодыжку, я тогда потерял на миг сознание. Еще. Однажды, на уроке меня осмеял на весь класс учитель, точнее учительница, я до сих пор помню ее сжатые узкие губы женщины-стервы. Но все это только причины, они должны были в какой-то момент совпасть – так вот как они совпали, на каких условиях, в какой момент произошло совпадение этих условий… Или же не было никаких условий и совпадений, а есть только моя память, в которой, нет с помощью которой, я нашел в себе защиту и нашел оправдания для своих отступлений. Возможно, что так и обстоит дело, очень может быть, что так. А если не так, то как? Это очень похоже на ситуацию с фифой и курьером, оба они попав в определенные условия, пройдя сквозь момент их совпадения, оказались наруже уже без признаков общественного сознания. Однако, не исключено, что никакого совпадения в их жизни не было, а было углубление в память, было умозрительное совмещение условий, было желание отречься от общественного сознания. Получилась истерично-умозрительная фифа и сумасшедше-истеричный курьер, и умозрительно-трусливый автор. Похоже на правду.

После яблока, трех слив, полутора чашек чаю и одной розетки клубничного варенья я повеселел, но не веселы мои блестящие глаза, не весел мой член «тайный», не весел я весь, со всеми моими потрохами. Из-за жены ли, нет не из-за жены, а скорее из-за несовершенства своей психики, из-за моего ума, из-за моей лености пресекать невежество, с которым доводится встречаться. Ах, я…

Что же дальше? «На фоне тонких стен сидит усталая блондинка», произнесла как-то фифа и сразу же влюбилась в того хлыща, что сидит напротив, у него чуб до колен, у него глаза вытаращенные как у рака, а рот огромен, как у жабы, у него вместо члена – ничего, он короток ростом и широк грудью, он смугл и одновременно бледен, он холерик и одновременно флегматик. Зачем я так пишу, да потому что я против искусственных однозначностей, против разделения явлений, я за их комплектность, Осталось чуть больше полутора моих страниц, нужно готовиться в концу, думать о конце повествования, о смерти темы, о смерти строчки и смерти настроения, на котором держится этот текст.

Что-то я разволновался необычайно, что такое, может быть я напал на главное в этой теме?! Главное в теме – ее конец. В чем этот конец, какое продолжение? Может быть поэтическое продолжение? Я попробую, возьму другой лист, хотя я не верю, что поэзия может рождаться минутно, под воздействием эмоционального всплеска, скорее, поэзия рождается в процессе мощного и продолжительного натиска, тогда только чуть-чуть приоткроется дверца, даже щелка, откуда может быть повеет духом поэзии слова и тогда текст, озаренный этим пучком света, засияет, светоносно и красиво, четко и твердо, тогда и только тогда появится возможность правды и только правды, которой подвластно решение всех зол и несправедливостей, тогда очищается истина и продолжается этой истиной жизнь; вот ради такого продолжения жизни мы ищем и находим истину. Мы ниже этой истины, потому что она вечна, а мы скоротечны, но мы извечны и этим мы люди. Но мы доказываем себя людьми только в момент прикосновения к истине, в момент выявления с помощью истины правды жизни, в момент поглощения правдою жизни иллюзий и условностей, в тот час, когда мы можем отказаться от слов во имя действия, во имя прекрасных минут прощания с эгоизмом жизни.

Назад Дальше