– Ну иди же, – подбодрил Настю Тарарам. – Хочешь жить – сумей родиться.
Словно разбуженная этим напутствием, Настя вздрогнула и сделала осторожный шаг. Егору снизу показалось, что воздух вокруг нее, стол под ней да и все окружающее пространство колыхнулись, будто были киселем с подвешенными в нем сгустками разной плотности. Настя сделала еще один шаг, и мир в глазах Егора опять качнулся, как при небольшом светопреставлении. После третьего шага Настя оказалась на противоположном краю стола и ухватилась за стремянку. Егор не представлял, как сам выглядел после прыжка сквозь воспаленное пространство, но при виде одолевшей грань миров Насти страх ударил в его сердце. Какое-то невозвратное отсутствие читалось в ее взгляде, какое-то далекое, нездешнее парение… Катенька рванулась по стремянке вверх и, бормоча слова, какие говорят тяжело больным людям или неразумным детям, помогла подруге перебраться на лестницу. Тарарам поддерживал Настю со стула, а Егор уже принимал ее, неуверенно перебиравшую перекладины ногами и руками, снизу.
Спустившись со стремянки, Настя сонно, едва разводя веки, посмотрела на Егора и стала тихо оседать на пол. Егор, меча по сторонам испуганный взгляд, подхватил ее и крикнул:
– Рома! Стул!
Тарарам подставил стул, но Настя, полностью обмякнув, не удерживалась на нем, клонилась и норовила соскользнуть. Катенька подставила второй стул, а Тарарам выхватил из зрительского ряда еще пару. Составив стулья вместе один к другому, осторожно уложили на них Настю. Тело ее казалось совершенно расслабленным, как тело впавшего в мертвецкий сон пьяницы. Да нет, не казалось, таким бесчувственным, мертвецким на стульях тело и лежало.
– Со мной так же было? – с тревогой спросил Егор.
– С тобой было по-другому, – признался Тарарам. – Так ты другого и хотел.
– Но она ничего не хочет. – Егор недоуменно посмотрел на скрипку. – Что с ней?
Катенька между тем, склонившись над Настей, слушала ее дыхание, щупала пульс, трогала лоб и в конце концов констатировала:
– Да она просто спит.
Тарарам бросил взгляд на Настино лицо, к которому уже возвращался здоровый цвет, и подтвердил:
– Точно – спит и видит сон.
Егор тоже посмотрел на Настино лицо – глазные яблоки под ее веками вращались, следя за действием, которое послал ей на потаенный экранчик неутомимый мастер сновидений. Какое-то время дыхание спящей было ровным, однако под взглядом Егора оно постепенно стало учащаться, сбиваться с ритма, спотыкаться… Нет, чувств Настя вовсе не лишилась – лицо ее смущало внутреннее, из грез идущее волнение, лицо оживало, но жизнь его была пугающей. Гримаса ужаса сменялась на нем гримасой страдания, губы то дрожали в беззвучных рыданиях, то округлялись в неслышном крике, на лбу выступили капли пота, желваки вздувались на скулах, челюсти сжимались до зубовного скрипа, а влажные шары под трепещущими веками вертелись бешено и страшно. Смотреть на это было невыносимо, но Егор, Катенька и Тарарам, оцепенев, смотрели, зачарованные рвущим Настю в клочья изнутри кошмаром.
Так длилось вечность. Наконец, на самом пике пытки Настя, судорожно вздрогнув всем своим существом, слабо всхлипнула, что в недрах сна равнялось, видимо, нечеловеческому воплю, и открыла круглые, опаленные невыразимой жутью глаза. Кажется, они даже дымились.
– Ну что ты… – Егор брякнулся на колени и погладил Настю по волосам. – Что ты… Маленькая моя. Все хорошо. Я здесь, с тобой. Все хорошо. Мы все здесь. Мы с тобой. Бояться нечего. Я рядом. Все в порядке.
Некоторое время Настя чужим, неузнающим взглядом смотрела на Егора, потом несколько раз сморгнула, и по щеке ее покатилась слеза. Слова, которые продолжал бормотать Егор, прежде были ему незнакомы – должно быть, раньше они таились в глубоких хранилищах, как стратегический запас, который скрыт до поры и появляется лишь в нужную минуту, в беде, чтобы поддержать и спасти.
Схватив Егора за руку, Настя рывком приподнялась, села на стуле и, не сводя с Егора глаз, робко улыбнулась.
– Боже мой! – тихо, но с сильным чувством сказала она. – Боже мой! Это же чужой сон! Чужой! Он послан мне по ошибке! Понимаешь? Это не мой сон! Он мне по чину не положен! Я не должна была его видеть! Господи! Такой кошмар не купишь ни за какие деньги, он дается только за заслуги! А их у меня нет! Понимаешь? Боже мой… Боже мой… Господи, что ж это за бардак в твоем хозяйстве!
Егор с Настей еще успели крепко обняться, и она всхлипнула на его плече, прежде чем Роме пришлось без лишних сантиментов, как и подобает санитару, пустить в действие буковую рукоятку своего ножа.
Глава 8. Пятница, вечер
1На этот раз все обошлось как-то легче, быстрее и безболезненнее, чем в случае с чудесным распевом Егора. Насте даже не успели вызвать “неотложку”, так как уже через пару минут после настигшего ее приступа судороги стихли, она открыла опустевшие глаза и слабо, одними губами с не обсохшей в уголках пеной, улыбнулась хлопочущей над ней Катеньке. Тарарам не удивился. Как известно, русские женщины двужильные. Они выносливее мужчин, ангельски терпеливы и даже, как выяснили любящие определенность немцы, горят дольше.
Катенька отвезла нетвердо стоящую на ногах Настю домой; Рома с Егором тоже отправились по норам осмысливать случившееся.
Потолок требовал побелки – с годами цвет его стал сероватый, местами штукатурку испещрили трещинки, лепной бордюр отдавал желтизной, в углу качались на легком сквозняке мохнатые от пыли паутинные пряди, а возле окна виднелось пятно от давней протечки в форме небывало крупной цветной капусты. Обоям на стенах тоже было лет пятнадцать-двадцать, соответственно чему они и выглядели. Дневной свет без умысла, просто одним своим присутствием подчеркивал изъяны интерьера – для борьбы с его (дневного света) бесцеремонностью на карнизе висели плотные занавески, но сейчас они были раздернуты. Тарарам лежал на тахте лицом вверх, закинув руки за голову. Его ничуть не волновал вид запущенного жилища – к понятию “дом” он относился спокойно, без истерик и требования к логову имел весьма скромные, – пожалуй, запустения он не видел вовсе. Не видел и размышлял о материях совсем иного рода.
“Ангельское терпение… – предавался раздумью Рома. – Надо признать, что про терпение ангелов нам ничего не известно”. В былом Тарарам припадал к истокам – от Оригена и Ареопагита до Брянчанинова и Карсавина. “Напротив, – размышлял он, – нам известно про ангельское нетерпение. То самое, следствием которого явились ревность и мятеж. Ревность, мятеж и низвержение восставших в дольний мир”. Далее Рома подумал, что так тому, пожалуй, быть и следует, поскольку ангелы по сути – существа служебные, и им, безукоризненным вассалам, не пристало заноситься и по собственной воле обнаруживать качества, присущие Владыке. Зато Господь – Тот да, Тот образец безграничной выдержки. Это осознаешь не сразу, но, однажды осознав, тут же понимаешь, что иным и не может быть Отец достоинств. Создатель – Бог терпения. Об этом хорошо писал дьякон Кураев. Всетерпение – такое же существенное качество Бога, как всеведение, вездесущность, всемогущество и всеблагость. И это один из самых важных уроков Библии. Взять, например, хотя бы акт творения. То, что Господь измышлял мир целых шесть дней, свидетельствует первым делом о том, что Он способен мириться с недоделками и умеет принимать несовершенство. Ведь в первый день земля вышла “безвидна и пуста”, и даже твердь еще не поднялась, чтоб отделить воду от воды, однако Бог не счел такую землю браком, творческой неудачей и не распылил ее в ничто от огорчения. Он был удовлетворен тем, что вышло, как первым шагом на пути к мерцающему в грезах блеску. И так Он благословлял каждый день Своего, ущербного покуда, создания, еще несовершенного, промежуточного, не заселенного признательными тварями. По существу, мир и сейчас далек от совершенства, по крайней мере – мир людей, но ничего, Он попускает…
И вот еще – грехопадение. После грехопадения первых людей Господь не стер их вовсе с лица Своего творения. Он отстранился, и даже раскаялся, и “воскорбел в сердце Своем”, что создал человеков на земле, но Он не оставил их, дал Ною и сынам его возможность выгрести. Это ли не пример Божественного терпения? И не потому ли Златоуст сравнивал Творца с хлеборобом? Что решит дитя асфальта, вскормленное “быстрой едой” и ни разу не нюхавшее флоксы на бабушкиных шести сотках, когда увидит человека, бросающего семена гречихи в землю? Оно решит, что дядя съехал с петель – вместо того чтобы сварить из готовых зерен вкусную и полезную кашу, он сыплет их в пашню и просит у неба дождя, чтобы зерна скорее сгнили. Такой логике его учат на экономическом и юридическом факультетах. Но труд хлебороба учит терпению. Когда земледелец посеял семена, ему остается лишь ждать урожая. Потому и Христос не велел апостолам до времени приступать к жатве. Терпение, друзья, имейте терпение. Дети, юные мичуринцы, получив семена, посадят их в грядку и после каждый час будут приходить и смотреть, не проклюнулись ли ростки. В конце концов они разроют землю, желая убедиться, что семена пошли в рост, и добьются того, что те вообще не взойдут. Потому что дети не знают, как следует обходиться с живым. Они не умеют ждать, у них для этого нет времени и выдержки. Другое дело Господь: у Него много времени, и то, что Он сотворил жизнь на земле, – свидетельство Его безмерной сдержанности.
Именно так: Бог Библии – терпеливый земледелец, а не могучий чародей с деспотическим нравом. И выдержка Его выше человеческой. Не потому, что Он старше, а потому, что без изъяна. Как поступают люди, имеющие силу, а стало быть (даже Катенька заметила), и право, когда видят, что мир, который они строят, который по своему замыслу вызвали к жизни, в одном месте им не удался, в другом противится их воле и им неподвластен? Они тут же встревают в ход вещей и пропалывают, ломают, сравнивают с землей, назидательно бомбят. В своих делах люди силы ценят лишь строгое соответствие замыслу, и, если планктон жизни замутняет идеал, они бестрепетно этот планктон истребляют. Они не видят красоты в его, планктона, тихом свечении, для них нет ничего важнее безукоризненной чистоты линий задуманного здания, они не чувствуют прелести в сопротивлении материала и не видят сияния подлинности в несовершенном. Совсем не то – Господь. Он не отворачивается даже от забывшего Его мира. Он снова и снова выходит на поиски человека.
Рома перевел отсутствующий взгляд с пятна от протечки на плавно колышущуюся паутину – так, будто перед ним с одного места на другое переставили какую-то вещь. “Терпение. Ничего не остается, кроме терпения, – думал Тарарам. – Закон – это общий долг. Но его нужно провозгласить. Пока он не провозглашен, он – не более чем смутное томление духа и тревожная жажда истины. Нужно сформулировать закон, безукоризненно его передать. Нужно найти для него слова, нужно выносить и прорастить их в своем сердце”. Так он думал, хотя должен был в это время отправлять в эфемерную Сеть, в зловредную контору спам-рассылки уже оплаченное “Незабудкой” известие о специальном предложении и прайс к нему, где говорилось, сколько стоят в цветочном тресте пять тюльпанов с берграссом в упаковке, три розы с зеленью в целлофане, орхидея цимбидиум в коробочке, три ветки орхидеи дендробиум, декорированные цветной фольгой, etc. Но тысячи и тысячи юзеров, среди которых по представлениям дирекции “Незабудки” таились вероятные заказчики, готовые тут же очертя голову лететь на благоухающую флору, оставались в неведении. Потому что Рома думал, а для русского человека нет ничего важнее, чем думы, захватывающие его в тяжелый плен на тахте или диване.
Тарарам не говорил товарищам, что несколько раз в одиночку ходил в черный зал к душу Ставрогина и, замирая, подолгу стоял возле, желая напитаться таинственными энергиями, которые клубились меж его незримых струй, и в них самих, да и вообще всюду в этом зале, отдаваясь в Роме духоподъемным трепетом. Голова приходила в порядок, мысли держали строй, однако… Тарарам знал, что словам для выражения общего долга следует быть безупречными. Их должны отличать поражающая глубина и хрустальная ясность чудесных вод Байкала, чтобы они, слова, светились истиной, чтобы могли убедить, чтобы с первого предъявления могли поразить и увлечь… Такими словами должно быть сказано о служении и долге, о державе и Удерживающем, о Боге и терпении – о всех основах нового устройства мира на извечном фундаменте традиции. И о гибельности иного пути. У Бога много терпения, и нечестивцам Он дает время на покаяние, но время это не бесконечно, и человек не знает сроков. А между тем сроки могут выйти завтра. Или страшная, как сон Насти, и бесконечная смерть навсегда ждет тебя уже сегодня в четверть седьмого, где бы ты при этом ни был и как бы ни таился.
В общем и целом Тарарам представлял, о чем должна идти речь, – каков он, общий долг, в чем заключается и чему служит. Но также знал он, что в сердце его нет слов, чтобы сказать об этом единственном законе так, как сказать о нем необходимо. Он мог сказать, очень даже мог, но не так, как должно, и оттого пребывал в вынужденной мучительной афазии. Ведь без единственно верных, безукоризненных слов лучше не заикаться, без них лучше вообще не трогать этот предмет, чтобы не отвратить от истины, чтобы не дать повода к убийственному пренебрежению. А верные слова ускользали, не шли на язык, не спешили прорастать в его сердце… Но Тарарам готов был смириться и ждать, он обрел терпение земледельца – он не спешил с жатвой и не выкапывал ростки. Слова не давались, но он снова и снова отправлялся на поиски слов.
2
Стайки белых пушистых облаков за окном не скрадывали величия распахнутого неба, оно было царственно и прекрасно во весь свой безудержный объем. И даже шершавые от наростов дымоходов и слуховых окон, в щетине антенн крыши выстроившихся вдоль Казанской улицы домов не щербили, не обкромсывали его простор, потому что было ясно – небо продолжается и за крышами. Более того, даже там, где непредсказуемый городской горизонт свидетельствовал, что неба больше нет, оно все равно было и там, за горизонтом, – ведь и за горизонтом есть жизнь, и она дышит. Стоя у окна, Егор подумал было: “Дышит небом”, – но вовремя остановился, не подумал, утерпел.
Кончался июль, город обложила влажная и пыльная духота, сильно тянуло за горизонт. Егора часто туда тянуло – он не хотел быть запаянным в собственной судьбе, как ртуть в градуснике, не хотел ползать всю жизнь раз и навсегда отведенным маршрутом согласно условиям наружной обстановки. Даже не так: пусть маршрутов будет несколько, он и тогда не хотел бы, чтоб судьба его походила на район, где жил отец, – один из тех, что застроены домами, спроектированными исключительно при помощи угольника. Поэтому Егору нравился Тарарам, поэтому его к нему тянуло. Егору казалось, что Роме удалось счастливо выскользнуть из-под опеки обстоятельств, и даже сверх того – он приручил обстоятельства, они ели у него с руки, он мог сказать им “сидеть” или “фас”, и те исполняли. Это искусство очаровывало, его хотелось перенять. И номадическая власть над расстояниями, легкость пространственных перемещений, которыми владел Тарарам, тоже пленяли Егора, что, собственно, естественно, коль скоро ты не желаешь быть ртутью в градуснике. Егор грезил просторами, большую часть которых никогда не видел: ему снились незнакомые странные города, степи, омываемые волнами трав, стальные полноводные реки – такие не вылакать ланям и лисам – со стоящей в ямах рыбой, снились слизанные временем, как леденец, и поросшие буком горы, леса в седом лишайнике и изумрудных мхах, снились озера, над которыми в вышине, в намокшем густом воздухе гребут тяжелыми крыльями цапли, снились дубовые и можжевеловые рощи, объятые совиной ночью… Его не страшили самые дальние дали, в мечтах он рвался к неведомому – туда, где за Самарой распахивался горячий материк оцепеневших сурков, соленых озер и шершавого ветра, туда, где лежал путь к сухому и твердому ядру континента. Егор верил, что когда-нибудь этим путем непременно пройдет. Возможно, рука об руку с Настей.
Впрочем, Егор никогда не задавался вопросами, чем Тарарам привлекает его, почему и какую личную пользу он мог бы из Ромы извлечь, ибо искренне верил, что дружба, как и искусство, дана человеку для наслаждения, а не для того, чтобы пользоваться ею в корыстных видах. Однако влияние было налицо – спонтанные попытки решать умозрительные задачи, вроде открытия тайного кода династической власти, больше Егором не предпринимались. С того момента, когда при помощи цветных фломастеров он делал ни к чему не приведшие расчеты, только одна требующая разрешения идея посетила его: когда кружится голова, вернее, когда кружится мир вокруг головы, как он это делает – по часовой или против? Да и тут экспериментов Егор не ставил – просто решил, что при случае надо будет не забыть, а сосредоточиться и отметить.
И он отметил. Когда Настю терзал ее злой сон, в определенный миг от леденящего ужаса, жалости и бессилия мир вокруг Егора пошел кругом и со всей определенностью сделал это против часовой. При этом орбита кружащегося мира, вернее, ось вращения той сферы, в середине которой находился Егор, той сферы, на чьей внутренней поверхности, собственно, мир и был нарисован, оказалась не вертикальной, а с изрядным креном – в добрых тридцать-сорок градусов. Отметить это стоило труда, так что Егору даже не пришел в голову естественный вопрос: “А как бы это все крутилось в южном полушарии?” – поскольку в тот самый миг он понял, что и любовь оттуда – из тех же невероятных трансперсональных областей, что и любовь не для корысти. Мир кружился, Егор смотрел на Настю, в глазах его темнело, и он с ужасом сознавал, что так больно ему еще никогда не было. Даже та внутренняя боль, которую он испытал в детстве и которую до сих пор принимал для себя за эталон безмерного отчаяния (тогда три взрослых подвыпивших ухореза сорвали с его головы совсем новую овчинную шапку, похожую на пилотский шлем и только накануне подаренную матерью, и даже не убежали, а просто ушли с трофеем в сумерки безлюдной улицы), не годилась в подметки тому чувству, что накрыло его в этот раз. Егор и не знал, что так любит Настю. Когда только успела любовь столь глубоко запустить жало в его сердце?