Этот час сам по себе очаровывает: улицы пусты, не встретишь никого, кроме почтальона и разносчика молока, и даже самая заурядная вещь обретает первозданную привлекательность, как будто и мостовая, и фонарь, и вывеска — все заново родилось для наступающего дня. В такой час даже удаленный от моря город выглядит прекрасным, а его пропитанный дымом воздух — и тот, кажется, несет в себе чистоту.
Но я жил у моря, правда, в городишке довольно дрянном; с ним примирял меня только его великий сосед. Но я забывал его изъяны, когда приходил посидеть на скамейке над морем, — у ног моих расстилался огромный голубой залив, обрамленный желтым полумесяцем прибрежного песка. Я люблю, когда его гладь усеяна рыбачьими лодками; люблю, когда на горизонте проходят большие суда: самого корабля не видно, а только маленькое облачко надутых ветром парусов сдержанно и величественно проплывает вдали. Но больше всего я люблю, когда его озаряют косые лучи солнца, вдруг прорвавшиеся из-за гонимых ветром туч, и вокруг на много миль нет и следа человека, оскорбляющего своим присутствием величие Природы. Я видел, как тонкие серые нити дождя под медленно плывущими облаками скрывали в дымке противоположный берег, а вокруг меня все было залито золотым светом, солнце искрилось на бурунах, проникая в зеленую толщу волн и освещая на дне островки фиолетовых водорослей. В такое утро, когда ветерок играет в волосах, воздух наполнен криками кружащихся чаек, а на губах капельки брызг, со свежими силами возвращаешься в душные комнаты больных к унылой, скучной и утомительной работе практикующего врача.
В один из таких дней я и встретил моего старика. Я уже собирался уходить, когда он подошел к скамье. Я бы заметил его даже в толпе. Это был человек крупного сложения, с благородной осанкой, с аристократической головой и красиво очерченными губами. Он с трудом подымался по извилистой тропинке, тяжело опираясь на палку, как будто огромные плечи сделались непосильной ношей для его слабеющих ног. Когда он приблизился, я заметил синеватый оттенок его губ и носа, предостерегающий знак Природы, говорящий о натруженном сердце.
— Трудный подъем, сэр. Как врач, я бы посоветовал вам отдохнуть, а потом идти дальше, — обратился я к нему.
Он с достоинством, по-старомодному поклонился и опустился на скамейку. Я почувствовал, что он не хочет разговаривать, и тоже молчал, но не мог не наблюдать за ним краешком глаза. Это был удивительно как дошедший до нас представитель поколения первой половины этого века: в шляпе с низкой тульей и загнутыми краями, в черном атласном галстуке и с большим мясистым чисто выбритым лицом, покрытым сетью морщинок. Эти глаза, прежде чем потускнеть, смотрели из почтовых карет на землекопов, строивших полотно железной дороги, эти губы улыбались первым выпускам «Пиквика» и обсуждали их автора — многообещающего молодого человека. Это лицо было своего рода летописью прошедших семидесяти лет, где как общественные, так и личные невзгоды оставили свой след; каждая морщинка была свидетельством чего-то: вот эта на лбу, быть может, оставлена восстанием сипаев, эта — Крымской кампанией, а эти — мне почему-то хотелось думать — появились, когда умер Гордон. Пока я фантазировал таким нелепым образом, старый джентльмен с лакированной тростью как бы исчез из моего зрения, и передо мной воочию предстала жизнь нации за последние семьдесят лет.
Но он вскоре возвратил меня на землю. Отдышавшись, он достал из кармана письмо, надел очки в роговой оправе и очень внимательно прочитал его. Не имея ни малейшего намерения подсматривать, я все же заметил, что письмо было написано женской рукой. Он прочитал его дважды и так и остался сидеть с опущенными уголками губ, глядя поверх залива невидящим взором. Я никогда не видел более одинокого и заброшенного старика. Все доброе, что было во мне, пробудилось при виде этого печального лица. Но я знал, что он не был расположен разговаривать, и поэтому и еще потому, что меня ждал мой завтрак и мои пациенты, я отправился домой, оставив его сидеть на скамейке.
Я ни разу и не вспомнил о нем до следующего утра, когда в то же самое время он появился на мысу и сел рядом со мной на скамейку, которую я уже привык считать своей. Он опять поклонился перед тем как сесть, но, как и вчера, не был склонен поддерживать беседу. Он изменился за последние сутки, и изменился к худшему. Лицо его как-то отяжелело, морщин стало больше, он с трудом дышал, и зловещий синеватый оттенок стал заметнее. Отросшая за день щетина портила правильную линию его щек и подбородка, и он уже не держал свою большую прекрасную голову с той величавостью, которая так поразила меня в первый раз. В руках у него было письмо, не знаю то же или другое, но опять написанное женским почерком. Он по-стариковски бормотал над ним, хмурил брови и поджимал губы, как капризный ребенок. Я оставил его со смутным желанием узнать, кто же он и как случилось, что один-единственный весенний день мог до такой степени изменить его.
Он так заинтересовал меня, что на следующее утро я с нетерпением ждал его появления. Я опять увидел его в тот же час: он медленно поднимался, сгорбившись, с низко опущенной головой. Когда он подошел, я был поражен переменой, происшедшей в нем.
— Боюсь, что наш воздух не очень, вам полезен, сэр, — осмелился я заметить.
Но ему, по-видимому, было трудно разговаривать. Он попытался что-то ответить мне, но это вылилось лишь в бормотание, и он замолк. Каким сломленным, жалким и старым показался он мне, по крайней мере лет на десять старше, чем в тот раз, когда я впервые увидел его! Мне было больно смотреть, как этот старик — великолепный образец человеческой породы — таял у меня на глазах. Трясущимися пальцами он разворачивал свое неизменное письмо. Кто была эта женщина, чьи слова так действовали на него? Может быть, дочь или внучка, ставшая единственной отрадой его существования и заменившая ему… Я улыбнулся, обнаружив, как быстро я сочинил целую историю небритого старика и его писем и даже успел взгрустнуть над ней. И тем не менее он опять весь день не выходил у меня из головы, и передо мной то и дело возникали его трясущиеся, узловатые, с синими прожилками руки, разворачивающие письмо.
Я не надеялся больше увидеть его. Еще один такой день, думал я, и ему придется слечь в постель или по крайней мере остаться дома. Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я опять увидел его на скамье. Но, подойдя ближе, я стал вдруг сомневаться, он ли это. Та же шляпа с загнутыми полями, та же лакированная трость и те же роговые очки, но куда делась сутулость и заросшее серой щетиной несчастное лицо? Щеки его были чисто выбриты, губы твердо сжаты, глаза блестели, и его голова, величественно, словно орел на скале, покоилась на могучих плечах. Прямо, с выправкой гренадера сидел он на скамье и, не зная, на что направить бьющую через край энергию, отбрасывал тростью камешки. В петлице его черного, хорошо вычищенного сюртука красовался золотистый цветок, а из кармана изящно выглядывал краешек красного шелкового платка. Его можно было принять за старшего сына того старика, который сидел здесь прошлое утро.
— Доброе утро, сэр, доброе утро! — прокричал старик весело, размахивая тростью в знак приветствия.
— Доброе утро, — ответил я. — Какое чудесное сегодня море!
— Да, сэр, но вы бы видели его перед восходом!
— Вы пришли сюда так рано?
— Едва стало видно тропинку, я был уже здесь.
— Вы очень рано встаете.
— Не всегда, сэр, не всегда. — Он хитро посмотрел на меня, как будто стараясь угадать, достоин ли я его доверия. — Дело в том, сэр, что сегодня возвращается моя жена.
Вероятно, на моем лице было написано, что я не совсем понимаю всей важности сказанного, но в то же время, уловив сочувствие в моих глазах, он пододвинулся ко мне ближе и заговорил тихим голосом, как будто то, что он хотел сообщить мне по секрету, было настолько важным, что даже чайкам нельзя было это доверить.
— Вы женаты, сэр?
— Нет.
— О, тогда вы вряд ли поймете! Мы женаты уже пятьдесят лет и никогда раньше не расставались, никогда.
— Надолго уезжала ваша жена? — спросил я.
— Да, сэр. На четыре дня. Видите ли, ей надо было поехать в Шотландию, по делам. Я хотел ехать с ней, но врачи мне запретили. Я бы, конечно, не стал их слушать, если бы не жена. Теперь, слава богу, все кончено, сегодня она приезжает и каждую минуту может быть здесь.
— Здесь?
— Да, сэр. Этот мыс и эта скамейка — наши старые друзья вот уже тридцать лет. Видите ли, люди, с которыми мы живем, нас не понимают, и среди них мы не чувствуем себя вдвоем. Поэтому мы встречаемся здесь. Я точно не знаю, каким поездом она приезжает, но даже если бы она приехала самым ранним, она бы уже застала меня здесь.
— В таком случае… — сказал я, поднимаясь.
— Нет, нет, сэр, не уходите. Прошу вас, останьтесь, если только я не наскучил вам своими разговорами.
— В таком случае… — сказал я, поднимаясь.
— Нет, нет, сэр, не уходите. Прошу вас, останьтесь, если только я не наскучил вам своими разговорами.
— Напротив, мне очень интересно, — сказал я.
— Я столько пережил за эти четыре дня! Какой это был кошмар! Вам, наверное, покажется странным, что старый человек может так любить?
— Это прекрасно.
— Дело не во мне, сэр! Любой на моем месте чувствовал бы то же, если бы ему посчастливилось иметь такую жену. Наверное, глядя на меня и после моих рассказов о нашей долгой совместной жизни, вы думаете, что она тоже старуха?
Эта мысль показалась ему такой забавной, что он от души рассмеялся.
— Знаете, такие, как она, всегда молоды сердцем, поэтому они и не стареют. По-моему, она ничуть не изменилась, с тех пор, как впервые взяла мою руку в свои; это было в сорок пятом году. Сейчас она, может быть, полновата, но это даже хорошо, потому что девушкой она была слишком уж тонка. Я не принадлежал к ее кругу: я служил клерком в конторе ее отца. О, это была романтическая история! Я завоевал ее. И никогда не перестану радоваться своему счастью. Подумать только, что такая прелестная, такая необыкновенная девушка согласилась пройти об руку со мной жизнь и что я мог…
Вдруг он замолчал. Я удивленно взглянул на него. Он весь дрожал, всем своим большим телом, руки вцепились в скамейку, а ноги беспомощно скользили по гравию. Я понял: он пытался встать, но не мог, потому что был слишком взволнован. Я уже было протянул ему руку, но другое, более высокое соображение вежливости сдержало меня, я отвернулся и стал смотреть на море. Через минуту он был уже на ногах и торопливо спускался вниз по тропинке.
Навстречу ему шла женщина. Она была уже совсем близко, самое большее в тридцати ярдах. Не знаю, была ли она когда-нибудь такой, какой он мне описал ее, или это был только идеал, который создало его воображение. Я увидел женщину и в самом деле высокую, но толстую и бесформенную, ее загорелое лицо было покрыто здоровым румянцем, юбка комично обтягивала ее, корсет был тесен и неуклюж, а зеленая лента на шляпе так просто раздражала. И это было то прелестное, вечно юное создание! У меня сжалось сердце, когда я подумал, как мало такая женщина может оценить его и что она, быть может, даже недостойна такой любви. Уверенной походкой поднималась она по тропинке, в то время как он ковылял ей навстречу. Стараясь быть незамеченным, я украдкой наблюдал за ними. Я видел, как они подошли друг к другу, как он протянул к ней руки, но она, не желая, видимо, чтобы хоть кто-то был свидетелем их ласки, взяла одну его руку и пожала. Я видел ее лицо в эти минуты и успокоился за моего старика. Дай Бог, чтобы в старости, когда руки мои будут трястись, а спина согнется, на меня так же смотрели глаза женщины.
Успехи дипломатии
(Перевод Г. Злобина)
Министра иностранных дел свалила подагра. Целую неделю он провел дома и не присутствовал на двух совещаниях кабинета, причем как раз тогда, когда по его ведомству возникла масса неотложных дел. Правда, у него был отличный заместитель и великолепный аппарат, но никто не обладал таким широким опытом и такой мудрой проницательностью, и дела в его отсутствие застопорились. Когда его твердая рука сжимала руль, огромный государственный корабль спокойно плыл по бурным водам политики, но стоило ему отнять руку, началась болтанка, корабль сбился с пути, и редакторы двенадцати британских газет, выказывая всеведение, предложили двенадцать различных курсов, каждый из которых объявлялся единственно верным и безопасным. Одновременно возвысила голос оппозиция, так что растерявшийся премьер-министр молился во здравие своего отсутствующего коллеги.
Министр находился в своей комнате в просторном особняке на Кавендиш-сквер. Был май, газон перед его окном уже зазеленел, но, несмотря на теплое солнце, здесь, в комнате больного, весело потрескивал огонь в камине. Государственный муж сидел в глубоком кресле темно-красного плюша, откинув голову на шелковую подушку и положив вытянутую ногу на мягкую скамеечку. Его точеное, с глубокими складками лицо было обращено к лепному, расписанному потолку, и застывшие глаза глядели с тем характерным непроницаемым выражением, которое привело в отчаяние восхищенных коллег с континента на памятном международном конгрессе, когда он впервые появился на арене европейской дипломатии. И все-таки сейчас способность скрывать свои чувства изменила ему: и по линиям прямого волевого рта и по морщинам на широком выпуклом лбу видно было, что он не в духе и чем-то сильно озабочен.
Было от чего прийти в дурное расположение: министру предстояло многое обдумать, а он не мог собраться с мыслями. Взять хотя бы вопрос о Добрудже и навигации в устье Дуная — пора улаживать это дело. Русский посол прислал мастерски составленный меморандум, и министр мечтал ответить достойнейшим образом. Или блокада Крита. Британский флот стоит на рейде у мыса Матапан, ожидая распоряжений, которые могли бы повернуть ход европейской истории. Потом эти трое несчастных туристов, которые забрались в Македонию, — знакомые с ужасом ожидали, что почта принесет их отрезанные уши или пальцы, поскольку похитители потребовали баснословный выкуп. Нужно срочно вызволять их из рук горцев хоть силой, хоть дипломатической хитростью, иначе гнев возмущенного общественного мнения выплеснется на Даунинг-стрит. Все эти вещи требовали безотлагательного решения, а министр иностранных дел Великобритании не мог подняться с кресла, и его мысли целиком сосредоточились на больном пальце правой ноги! В этом было что-то крайне унизительное! Весь его разум восставал против такой нелепости. Министр был волевым человеком и гордился этим, но чего стоит человеческий механизм, если он может выйти из строя из-за воспаленного сустава? Он застонал и заерзал среди подушек.
Неужели он все-таки не может съездить в парламент? Доктор, наверное, преувеличивает. А сегодня как раз заседание кабинета. Он посмотрел на часы. Сейчас оно, должно быть, уже кончается. По крайней мере он мог съездить хотя бы в Вестминстер. Он отодвинул круглый столик, уставленный рядами пузырьков, поднялся, опираясь руками на подлокотники кресла, и, взяв толстую дубовую палку, неловко заковылял по комнате.
Когда он двигался, физические и духовные силы, казалось, возвращались к нему. Британский флот должен покинуть Матапан. На этих турков надо немного нажать. Надо показать грекам, что… Ох! В одно мгновенье Средиземноморье заволокло туманом, и не оставалось ничего, кроме пронзительной, нестерпимой боли в воспаленном пальце. Он кое-как добрался до окна и, держась за подоконник левой рукой, правой тяжело оперся на палку. Снаружи раскинулся залитый солнцем и свежестью сквер, прошло несколько хорошо одетых прохожих, катилась щегольская одноконная карета, только что отъехавшая от его дома. Он успел увидеть герб на дверце и на секунду стиснул зубы, а густые брови сердито сошлись, образовав складку на переносице. Он заковылял к своему креслу и позвонил в колокольчик, который стоял на столике.
— Попросите госпожу прийти сюда, — сказал он вошедшему слуге.
Ясно, что о поездке в парламент нечего было и думать. Стреляющая боль в ноге сигнализировала, что доктор не преувеличивает. Но сейчас его беспокоило нечто совсем другое, и на время он забыл о недомогании. Он нетерпеливо постукивал палкой по полу, но вот наконец дверь распахнулась, и в комнату вошла высокая, элегантная, но уже пожилая дама. Волосы ее были тронуты сединой, но спокойное милое лицо сохранило молодую свежесть, а зеленое бархатное платье с отливом, отделанное на груди и плечах золотым бисером, выгодно подчеркивало ее стройную фигуру.
— Ты меня звал, Чарльз?
— Чья это карета только что отъехала от нашего дома?
— Ты вставал? — воскликнула она, погрозив пальцем. — Ну что поделаешь с этим негодником! Разве можно быть таким неосмотрительным? Что я скажу, когда придет сэр Уильям? Ты же знаешь, что он отказывается лечить, если больной не следует его предписаниям.
— На этот раз сам больной готов отказаться от него, — раздраженно возразил министр. — Но я жду, Клара, что ты ответишь на мой вопрос.
— Карета? Должно быть, лорда Артура Сибторна.
— Я видел герб на дверце, — проворчал больной.
Его супруга выпрямилась и посмотрела на него широко раскрытыми голубыми глазами.
— Зачем тогда спрашивать, Чарльз? Можно подумать, что ты ставишь мне ловушку. Неужели ты думаешь, что я стала бы обманывать тебя? Ты не принял свои порошки!
— Ради Бога, оставь порошки в покое! Я удивлен визитом сэра Артура, потому и спросил. Мне казалось, Клара, что я достаточно ясно выразил свое к этому отношение. Кто его принимал?
— Я. То есть мы с Идой.
— Я не хочу, чтобы он встречался с Идой. Мне это не нравится. Дело и так зашло далеко.