А где же третий? (Третий полицейский) - Флэнн О Брайен 3 стр.


– Я быстренько, туда и назад, – сказал я.

– Ну вот и молодец. Только помни: если кого-нибудь встретишь, ты ничего не знаешь, ничего не ищешь, так просто себе гуляешь, ты не знаешь, чей это дом, и вообще – ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знаешь.

– Я даже не знаю, как меня зовут, – хихикнул я.

Так странно, что я это сказал, потому что, когда меня через некоторое время и впрямь спросили, как меня зовут, я не смог ответить. Я забыл свое имя.

ГЛАВА ВТОРАЯ

У де Селби имеются весьма интересные высказывания по поводу домов[3].

Дома, стоящие в ряд, он воспринимает как ряд явлений, к которому следует относиться как к неизбежному злу. Причину размягчения мозгов и дегенерации рода человеческого де Селби видит во все возрастающем предпочтении людей находиться внутри помещений и в угасании интереса к искусству прогулок и вообще к пребыванию вне дома. Это угасание, в свою очередь, вызывается, по его мнению, распространением таких занятий, как чтение, игра в шахматы, распивание алкогольных напитков, чая и всего прочего, пребывание в браке и так далее; иначе говоря, виною повсеместного упадка умственной деятельности он считает занятия, заниматься которыми вне дома успешно и вполне удовлетворительно – весьма сложно. В другой работе[4] де Селби называет дом «большим гробом», «муравейником» и «ящиком». Очевидно, его главным возражением против дома как явления было то, что дом как строение представляет собой замкнутое пространство, ограниченное четырьмя стенами и крышей. Де Селби приписывал определенным конструкциям своего собственного проектирования, которые он называет «обиталищами» и «естественной средой обитания» (черновые наброски таких конструкций можно видеть на страницах «Деревенского альбома») некое целебное воздействие на организм человека, прежде всего на легкие (мне все же кажется, что де Селби преувеличивал пульмонологически-терапевтический эффект своих конструкций). Эти конструкции были двух видов: «дома» без крыш и «дома» без стен. «Безкрышные дома» имели стены с большим количеством дверей и окон, которые следовало постоянно держать широко распахнутыми; вместо крыш были оборудованы специальные надстройки, исключительно некрасивые и неуклюжие, на которых во время непогоды можно было натягивать брезент; при таком натянутом брезенте «дом» становился похожим на парусник, в свое время затонувший, а потом поднятый со дна и кособоко водруженный на кирпичный постамент. «Бесстенный дом» представлял собой сооружение, в котором рачительный хозяин не отважился бы держать даже скот. Эти «обиталища»[5] имели обыкновенную двускатную крышу, но были лишены стен, кроме одной, которую следовало воздвигать со стороны, обращенной к преобладающим ветрам; все остальные стороны «дома» в случае необходимости можно было прикрывать все тем же брезентом, полотнища которого наматывались на вращающиеся цилиндры, прикрепленные к краям крыши. Со всех сторон такого сооружения и на некотором расстоянии от него выкапывался небольшой ров или ямы, которые должны были служить отхожими местами (в полевых условиях военные пользуются подобными отхожими местами). В свете нынешних взглядов на устройство жилья и соблюдение гигиены идеи де Селби, без сомнения, выглядят ошибочными, однако в те времена, когда он жил и творил, изрядное количество больных, немощных и страждущих окончательно теряли здоровье, а подчас и жизнь, в опрометчивой попытке подлечиться в этих, прямо скажем, нелепых сооружениях.


Размышления о де Селби и его «обиталищах» были вызваны, очевидно, видом дома, к которому я приближался. Я подходил к нему по дороге, и со стороны он казался весьма просторным кирпичным домом, неизвестно когда построенным; дом был двухэтажным, с незатейливым, но очень большим крыльцом и восемью или даже девятью окнами на фасаде на каждом этаже.

Я открыл железную калитку и, стараясь ступать как можно тише, пошел к дому по гравиевой дорожке, заросшей там и сям травой. В голове у меня было как-то странно пусто. Мне не верилось, что я вот-вот успешно закончу то, что было начато три года назад и денно и нощно беспокоило меня своей незавершенностью. Я не ощущал щекочущего теплого волнения и радости от предстоящего скорого обогащения. Меня занимала лишь чисто механическая проблема нахождения и изъятия ящичка.

Входная дверь была закрыта и не поддалась моему нажиму. Крыльцо было очень глубоким, но, несмотря на это, ветер и дождь нанесли много пыли и грязного песка, собравшегося валиками у створок двери, из чего становилось ясным, что дверь несколько лет не открывали. Я спустился с крыльца и пошел к первому окну слева. Стоя на давно заброшенной клумбе, я толкнул раму окна, она поддалась моему сильному толчку, правда, неохотно и со скрипом. Я тут же забрался в открывшееся частично окно, но оказался не в комнате, а на необычно широком подоконнике. Я пополз по нему и, добравшись до его края, спрыгнул на пол, произведя несуразно много шуму. Когда я оглянулся на окно, оно показалось невероятно далеким и слишком маленьким, чтобы в него можно было пролезть.

Пол комнаты, в которой я оказался, был покрыт толстым слоем пыли. Пахло затхлостью. Кроме пыли и полотен паутины, сотканной пауками над камином, в комнате ничего не было. Оглядевшись и найдя взглядом дверь, я быстро подошел к ней и вышел из комнаты, оказавшись в большой прихожей. Найдя, как мне подсказывали описания и инстинкт, дверь, ведущую в нужную мне комнату, я одним толчком распахнул ее и замер на пороге. В комнате стояла полутьма – утро и так было хмурое, а давно немытые, в грязных разводах стекла окна неохотно пропускали слабый свет вовнутрь. Дальний угол совсем тонул в темноте. Мне вдруг страшно захотелось покончить поскорее с тем делом, ради которого я сюда пришел, бежать из этой комнаты, из этого дома и никогда, никогда более сюда не возвращаться. В полутьме комната показалась такой же пустой, как и предыдущая. Я направился в дальний темный угол, опустился на колени и стал шарить руками по пыльному полу в поисках незакрепленной половицы. Обнаружил я ее неожиданно, даже удивительно быстро. Я без труда вынул дрогнувшую под нажимом руки полуметровую половицу и, отложив ее в сторону, зажег спичку. В глубине открывшейся в полу дыры я увидел смутные очертания металлической коробки – именно в таких коробках в наших местах обычно хранят деньги и ценные бумаги, Я опустил в дыру руку и согнутым пальцем попытался подцепить ручку, подвижно прикрепленную к крышке ящичка так, что ее можно было поднимать и опускать. Но тут огонек спички дрогнул и погас, а тяжелая ручка, которую я уже немного приподнял, соскочила с пальца и тяжело упала назад на крышку ящичка. Не зажигая новой спички, я полностью засунул руку в дыру, и в тот момент, когда мои пальцы уже должны были ухватить ящичек, что-то произошло.

Описать, что именно, – надежды нет, но произошедшая со мной или с комнатой перемена меня очень напугала, хотя понять толком, что же все-таки происходит, я не мог. На первый взгляд, неизъяснимая перемена была столь незначительна, что невозможно указать, в чем состояла ее суть, но тем не менее эта ускользающая от описания метаморфоза воспринималась мною как огромная и существеннейшая. У меня возникло впечатление, что дневное освещение с невероятной скоростью сменилось вечерним и что резко изменилась температура; а может быть, воздух мгновенно и странным образом сгустился или, наоборот, столь же мгновенно стал более разряженным, но, пожалуй, все это произошло – если вообще произошло – одновременно. Я пребывал в полной растерянности, а мои чувства – осязание, зрение и все прочие – отказывались подсказать, что же все-таки случилось. Пальцы правой руки, засунутой в дыру, сами собою сомкнулись, не обнаружив ни металлического ящичка, ни ручки сверху на нем. Я вытащил руку из дыры – ящичек с деньгами исчез!

Вдруг я услышал у себя за спиной покашливание – тихое, нормальное человеческое покашливание, и все же более страшных звуков человеческому уху воспринимать не доводилось. То, что я не умер от испуга прямо на месте, можно, наверное, объяснить двумя обстоятельствами: первое – то, что чувства мои уже пришли в полное расстройство и сообщали о происходящем со мной лишь малыми дозами, постепенно, второе – покашливание произвело какую-то страшную перемену во всем; казалось, от этого кашля вселенная замерла в полной неподвижности, планеты остановились в беге по своим орбитам, солнце застыло на месте, а все то, что взлетев вверх, должно было, подчиняясь законам тяготения, упасть назад на землю, зависло в воздухе. Я в беспамятстве завалился назад, упершись спиной в какую-то ламповую подставку. На лбу у меня выступил пот, а глаза оставались открытыми, хотя и ничего не видящими. Со стороны они, наверное, выглядели остекленевшими. В самом темном углу комнаты на стуле сидел человек и в упор смотрел на меня с каким-то ненавязчивым, но и неотступным интересом. Рядом с ним располагался небольшой столик, и я заметил, что рука, лежавшая на столике без движения, очень медленно поползла к масляной лампе, стоявшей в нескольких сантиметрах от нее. Пальцы добрались до лампы, так же медленно что-то подкрутили на ней, и лампа засветилась. Сквозь чашеобразное стекло можно было различить фитиль, весь в извивах, как заспиртованная кишка. Высветились чашка и чайник. А человеком, сидящим у столика, оказался не кто иной, как старый Мэтерс. Он смотрел на меня, не произнося ни слова. Поскольку он не двигался и ничего не говорил, то его можно было бы принять за мертвеца, однако я видел, что рука его у лампы едва заметно двигалась, а большой и указательный пальцы подкручивали винт фитиля. Кожа руки была совсем желтая и морщинистая; она мешком висела на костях. На выпирающей косточке указательного пальца я четко видел петли тощей вены.

Очень трудно описывать или передавать известными всем словами те чувства, которые стучались в захлопнувшуюся дверь моего разума. Я не могу, например, сказать, сколько мы так молча и неподвижно смотрели друг на друга, просто потому, что не знаю, минуты ли прошли или годы пронеслись – в тот странный, неподдающийся описанию промежуток времени могли уместиться и минуты, и часы, и десятилетия. Естественный свет – а ведь за пределами дома должно было бы стоять еще утро, – который хоть немного, но все-таки проникал в комнату, куда-то исчез; пыльный пол, на котором я лежал, стал черной пустотой, а все мое тело растворилось в воздухе, оставив меня существовать лишь в виде глупого, зачарованного взгляда, который, словно жидкость, нескончаемо перетекал из моего угла в угол, где сидел старик.

Помню несколько вещей, которые отмечал про себя машинально, с холодным отстранением, словно я сидел в том темном углу, лишенный каких бы то ни было забот и беспокойств, с единственной целью – приглядываться ко всему, что меня окружает. Лицо старика внушало ужас, но в глазах, глядящих на меня с этого лица, было столько леденящего душу и внушающего утробный страх, что все остальные черты этого лица могли бы даже показаться выражающими почти дружеское расположение. Кожа старика напоминала выцветший пергамент и была испещрена старческими складками и морщинами, которые, все вместе, создавали впечатление полной непостижимости и непроницаемости. Но глаза – глаза были совершенно ужасны! Когда я вглядывался в эти глаза, у меня возникало чувство, что они были не настоящими человеческими глазами, а какими-то механическими штучками, что приводятся в действие электричеством или просто скрытой пружиной, с крошечными дырочками в центре «зрачков», сквозь которые скрытно и невероятно холодно смотрели на меня настоящие глаза. Эта мысль, хотя она, вполне вероятно, и не имела под собой никаких реальных оснований, тяжко меня мучила и толкала к дальнейшим размышлениям над тем, какого цвета могут быть настоящие глаза, как они выглядят и являются ли на самом деле настоящими, или, может быть, они тоже фальшивые, такие же, как и первые, – электромеханические пустышки с дырочками в центре, расположенные прямо напротив первых дырочек в «зрачках», – а настоящие глаза прячутся за тысячами тысяч этих нелепых обманов и смотрят на меня, как сквозь непостижимой длины череду дырочек фальшивых глаз, выстроившихся одна за другой. Время от времени тяжелые веки, похожие на ломтики сыра, медленно и очень устало закрывались, а потом так же медленно открывались. Старик кутался в древний халат винного цвета.

В полной растерянности и одолеваемый душевной мукой, я подумал, что, может быть, передо мной сидит брат-близнец старого Мэтерса, но тут же услышал непонятно откуда пришедший ответ:

Вряд ли. Если ты внимательно присмотришься к левой стороне его шеи, то сразу же заметишь прицепленный там пластырь или бинт. Его подбородок и горло тоже в бинтах.

В полном унынии я, как мне было предложено, присмотрелся и обнаружил, что сказанное неизвестно кем – правда. Передо мной сидел именно тот человек, которого я убил, в этом не было никакого сомнения. И этот убитый мною человек сидел на стуле в трех-четырех метрах от меня и не сводил с меня глаз. Сидел он, совершенно не двигаясь, в полном оцепенении, так, словно боялся малейшим движением потревожить одну из многочисленных ран, покрывавших все его тело, и причинить себе боль. Я вдруг почувствовал, что у меня, словно от недавней и излишне энергичной работы лопатой, ноют руки, спина и плечи.

Но кто же все-таки произнес слова про бинт и пластырь? Сами по себе эти слова не испугали меня. Мне казалось, что я все еще слышу их. Они прозвучали вполне явственно, однако я был совершенно убежден в том, что они не донеслись до меня по воздуху от старика, сидящего на стуле, тем же путем, что и пугающий кашель. Слова эти, должно быть, пришли откуда-то из глубины меня самого, их нашептала мне моя душа! Раньше я никогда не верил в то, что у меня есть душа – я и задумываться над этим не хотел, – но теперь я наверняка знал, что душа у меня имеется. Знал я и то, что душа моя настроена ко мне вполне дружелюбно, что она на много лет старше меня и что ее главной заботой было мое благосостояние. Для удобства я дал ей имя Джоан. Я несколько приободрился: теперь я не один – и, если что, Джоан поможет мне.

Попытка толково рассказать о том, что происходило в последующий промежуток времени неопределенной длительности, заранее обречена на неудачу. В том страшном положении, в котором я оказался, рассудок отказывался мне помогать. Я достоверно знал, что старый Мэтерс был сбит с ног ударом железного велосипедного насоса, потом изрублен тяжелой лопатой и надежно похоронен в поле у дороги. Однако с не меньшей достоверностью я знал и то, что тот же самый старик, вроде бы убитый и похороненный, сидит на стуле в комнате своего дома, напротив меня, и молча на меня смотрит. Старик был весь перебинтован, он не двигался, однако глаза его были вполне живыми, и одна рука была живой, и вообще он весь был живой. Возможно, убийство на дороге было просто нелепым кошмаром?

Однако тебе же не снится, что у тебя ноют от работы лопатой руки, плечи и спина.

Нет, это мне точно не снится, но кошмары бывают такие, что потом кажется, будто ты много физически работал.

Каким-то обходным путем, а не прямым рассуждением я решил: лучше всего будет доверять тому, что видят мои глаза, а не тому, что рассказывает мне память. И я собрался напустить на себе беспечный и безразличный вид, поговорить со стариком и выяснить, насколько он реален, с помощью вопроса о черном металлическом ящичке, из-за которого мы оба оказались в этом странном положении. Из-за чего еще мы могли бы в нем оказаться? Я принял решение говорить смело и открыто, потому что, по всей видимости, я находился в большой опасности. Я чувствовал, что если не встану с пола, не сделаю несколько шагов, не заговорю, не начну вести себя обычным образом, словно ничего особенного и не случилось, то сойду с ума. Не глядя на Мэтерса, я поднялся на ноги и, сделав несколько шагов, сел на стул, стоявший недалеко от старика. Глянув на Мэтерса снова, я почувствовал, что сердце у меня на мгновение остановилось, а потом стало стучать так, словно изнутри по ребрам меня били молотом, – от этих ударов я весь дрожал. Старик не сдвинулся со своего места, не поменял позу, но теперь его живая правая рука держала небольшой чайник для заварки. Рука эта неуклюже и неуверенно подняла чайник над столом и налила чаю в пустую чашку, а глаза нашли меня на моем новом месте и снова рассматривали меня с прежним неотступным, хотя и усталым интересом.

И вдруг я начал говорить. Слова стали выстреливать из меня, словно из какого-то механического устройства. Голос мой, поначалу дрожащий, быстро окреп, сделался громким и наполнил всю комнату. Я не помню, о чем говорил с самого начала, наверняка нес какую-то бессмыслицу, но я был так доволен и приободрен тем, что мой язык производит естественные, нормальные человеческие звуки, что меня мало заботил смысл льющихся из меня слов.

Хотя, после того как я заговорил, старый Мэтерс не пошевелился и ничего не сказал, я был уверен, что он меня слушает. А потом он отрицательно помотал головой, очевидно в ответ на что-то сказанное мною, и я отчетливо услышал, как он сказал «нет». Сомнения в том, что он произнес это «нет», у меня не было, и это побудило меня подбирать слова так, чтобы они передавали нужный мне смысл. Он отказался отвечать на мои расспросы о его здоровье, не захотел говорить, куда исчез черный ящичек, и не согласился даже, что утро выдалось на редкость темное. Его голос обладал неким резким, действующим на нервы качеством – казалось, что слышишь звон очень старого, ржавого колокола, идущий с колокольни, сплошь обвитой плющом. Собственно говоря, говорил он очень мало, повторяя лишь «нет» да «нет», при этом губы его едва двигались. Я убежден, что зубов, которые могли бы скрываться за этими старыми губами, у него вообще не было.

– Вы, в данный момент, мертвы? – осведомился я.

– Нет, не мертв.

– А вы знаете, где находится ящичек?

– Нет, не знаю.

Старик сделал неожиданное движение своей правой живой рукой и ухватил чайник, в котором, очевидно, была горячая вода. Этой воды он наплескал в свой чайничек для заварки, а оттуда налил себе в чашку слабенького, почти бесцветного чаю. Затем он снова замер в неподвижности, продолжая неотрывно смотреть на меня. Я некоторое время молчал, размышляя.

– Вам нравится слабый чай? – поинтересовался я.

– Нет, не нравится.

– А какой вам тогда нравится? Крепкий или средний?

– Никакой не нравится.

– Зачем же вы тогда его пьете?

Старик отрицательно покачал головой; медленно и печально двигалось из стороны в сторону его желтое лицо. Перестав качать головой, старик широко открыл рот и вылил туда всю чашку чаю так, как выливают ведро молока в маслобойку, когда сбивают масло.

Назад Дальше