А где же третий? (Третий полицейский) - Флэнн О Брайен 6 стр.


Я поднялся с приступка и снова бодро зашагал по дороге. Приятная ходьба ничуть меня не утомляла. Я чувствовал уверенность в том, что не вызываю сопротивления у дороги – она охотно шла вместе со мной.

Предыдущим вечером, уже лежа в постели, я долго обдумывал то непонятное положение, в котором столь неожиданно оказался, и вел беседу со своею новообретенною душою, беседу, которую кроме меня и Джоан никто бы не услышал, даже если бы находился совсем рядом. Как ни странно, мысли мои занимало не то обстоятельство, что я пользуюсь гостеприимством человека, которого сам же и убил своей лопатой (по крайней мере, я был убежден, что убил его, но как было на самом деле, мне трудно сказать), – беспокоило меня прежде всего исчезновение из моей памяти собственных имени и фамилии. Невероятно мучительно знать, что у тебя имеются и имя, и фамилия, но ты их забыл. Ведь у каждого человека есть хоть какое-нибудь имя. Некоторые имена и фамилии представляют собой не что иное, как случайные словесные ярлыки, прозвища, когда-то, в незапамятные времена, относившиеся к внешности человека. Иные имена и фамилии имеют чисто генеалогическое происхождение – например, сын такого-то, – но большинство имен и фамилий все же позволяют составить некоторое мнение о родителях человека, носящего ту или иную фамилию, о нем самом, да и к тому же открывают восхитительные возможности подписываться под юридически оформленными документами[9]. Даже у собаки есть кличка или имя, которое позволяет выделять ее среди других! Даже у моей души, которую никто и никогда не видел застывшей у стойки пивной или путешествующей пешком по дороге, для выделения себя среди других душ не возникло никаких затруднений в приобретении имени.

Совсем непросто понять, почему обо всех загадочных и пугающих странностях, происходивших со мною, я размышлял с какой-то удивительной беспечностью. Непроглядно черная безымянность, вдруг опустившаяся на человека, достигшего срединной точки своего жизненного пути, и сделавшая его никем, должна бы вызвать, по меньшей мере, беспокойство. Не менее неприятно и то, что потеря имени может являться свидетельством нарушений рассудка. Но все это меня нисколько не заботило. По вей видимости, необъяснимое, восторженное возбуждение, которое вызывало во мне все, что я видел вокруг себя, обращало утерю имени и приобретение анонимности в своего рода шутку. Не оставило меня и искреннее любопытство, ведущее к размышлениям о том, как это меня угораздило потерять собственное имя, и к гаданиям о том, обрету ли я его когда-нибудь снова.

Я продолжал шагать по дороге, пребывая все в том же приятном и умиротворенном состоянии, но уже чувствуя, как из глубин сознания торжественно поднимается один из тех вопросов, на который я не мог найти ответа предыдущим вечером. Вопрос, конечно же, был связан с отсутствием у меня имени. А что если действительно взять себе какое-нибудь имя? И я, полусерьезно-полушутя, стал перебирать в уме имена и фамилии, которые бы мне подошли:

Хью Мюррей,

Константи Петри,

Питер Смолл,

Синьор Бениамино Бари,

Достопочтенный Алекс О’Браннигэн,

Курт Фрейнд,

Господин Джон П. де Салис, магистр наук,

Доктор Солвей Гарр,

Бонапарте Госворт,

Ноги О’Хэгген...

Синьор Бениамин Бари, мечтательно сказала Джоан, выдающийся тенор. Перед премьерой оперы в Ла Скала, с участием великого тенора, полиция вынуждена была дубинками разгонять толпу, стремившуюся прорваться в театр. Да, тогда перед Ла Скала происходили поразительные вещи. Когда дирекция театра объявила, что стоячих мест больше нет, не менее десяти тысяч человек – собравшихся у театра почитателей таланта певца – пришли в большое волнение и бросили сметать полицейские кордоны в попытке пробиться ко входам в театр. Полиции пришлось трижды оттеснять беснующуюся толпу. В столкновениях несколько тысяч человек получили телесные повреждения, 79 человек были смертельно ранены. Констеблю Петеру Кауттсу было нанесено тяжелейшее увечье в паху, от которого он уже вряд ли когда-либо оправится. Безумие охватило и современных патрициев, находившихся в театре: когда великий тенор закончил петь, овации, грозившей разрушить театр, не было конца. Певец в тот вечер действительно был в ударе, его голос звучал непревзойденно. В начале представления в богатой насыщенности его голоса слышалась некоторая хрипотца, что наводило на мысль о возможной простуде, – в таком, несколько заниженном ключе он спел бессмертную арию «Che Gelida Manina», любимую арию любимого всеми Карузо. По мере того как Бари все более воодушевлялся исполнением своей божественной миссии на сцене, переливы его голоса приобретали качество драгоценностей, которые он щедро бросал в зал. Голос певца, как золотой дождь, сыпался на всех собравшихся в театре, проникая до самых глубин души. А когда он взял высокое СИ – самое высокое из всех возможных, – казалось, небеса и земля сплавились воедино в порыве неописуемого восторга. Публика вскочила на ноги и стала громогласно приветствовать великого артиста – на сцену полетели шляпки и шляпы, программки, цветы и коробки шоколадных конфет.

Большое спасибо за интересный рассказ, пробормотал я, улыбаясь. Меня действительно изумило это повествование.

Возможно, в этом рассказе есть какие-то преувеличения, но в целом он может служить своего рода намеком на те притязания на величие, на то необъятное тщеславие, которые мы втайне позволяем себе иметь.

Неужели в нас действительно таится столько тщеславия?

Еще бы! Возьми хотя бы эту историю с доктором Солвеем Гарром. Герцогиня падает в обморок. Среди присутствующих есть врач? Сквозь толпу пробирается, спокойно и с достоинством, высокий худощавый человек. У него длинные, аристократические, нервные пальцы и седые волосы, цвета благородной стали. Вокруг него – бледные, напуганные лица. Врач тихим, но не терпящим возражения голосом отдает несколько точных, коротких распоряжений. Не проходит и пяти минут – и все, что требуется, сделано. Бледная, но уже улыбающаяся графиня шепчет слова благодарности. Мгновенно и верно поставленный диагноз и предпринятые необходимые действия предотвратили еще одну возможную трагедию. Небольшой зубной протез был извлечен из горла герцогини. Все восхищены этим человеком с тихим, властным голосом, стоящим на страже здоровья людей. Его Светлость, которому сообщили об обмороке, немедленно прибывает на место происшествия, но как ни спешит он, все равно застает свою супругу уже вполне оправившейся. Счастливое завершение пренеприятнейшего случая. Его Светлость открывает чековую книжку и выписывает чек на тысячу гиней в знак благодарности[10]. Его Светлость ценит профессионализм: примите, сударь, маленький знак уважения. Чек принимают с поклоном, но тут же разрывают на тысячу крошечных кусочков. Медикус улыбается. Дама в голубом в глубине зала начинает петь «Да Снизойдет Мир на Тебя!» – и этот гимн, который подхватывает все большее число людей, звучит все громче и искренне, несется в тихие ночные пространства, никого не оставляя равнодушным, исторгая слезы из глаз, наполняя сердца трепетным чувством. Пение постепенно затихает. Доктор Гарр улыбается, доброжелательно-неодобрительно качая головой.

Спасибо, все, примеров достаточно, сказал я. Я продолжал свой путь, уже ни о чем более не беспокоясь. Солнце быстро созревало в жаркий плод в восточной стороне неба, и великая жара начала изливаться на землю, все волшебно преображая и придавая всему, включая и меня самого, особую, мечтательную, убаюкивающую красоту, наполненную грезами. Мягкая мурава, застилающая землю вдоль дороги, и сухие тенистые ложбинки стали манить, приглашая отдохнуть. От жары поверхность дороги спекалась в твердый камень, и идти становилось все более утомительно. Пройдя еще некоторое расстояние, я решил, что казарма должна быть уже где-то поблизости, а для выполнения задачи, стоявшей передо мной, мне неплохо было бы еще раз отдохнуть. Я остановился, огляделся, присмотрел подходящую сухую канаву и забрался в нее. День, по существу, еще только начинался, поэтому, хотя солнце светило вовсю, настоящая жара еще не наступила. Канава заросла высокой травой, и лежать в ней было все равно что на пуховой перине. Я растянулся в канаве, несколько оглушенный солнцем. В мои ноздри проникали тысячи разных запахов, вызывая тысячи приятных ощущений, – запахи сена, запахи травы, более нежные запахи цветов, проникавшие в мою канаву откуда то издалека, а прямо из под головы исходили бодрящие запахи вечной земли. День был еще совсем молод, он только начинал жить, он был полон света, в нем был весь мир. Без устали чирикали птички, отправляясь по своим делам, проносились надо мной и возвращались домой иным путем невиданных размеров пчелы. Глаза мои были сомкнуты, а в голове гудело от быстрого вращения вселенной. Полежав совсем немного, я почувствовал, что все мысли покидают меня, и погрузился в сон. Проспал я в канаве довольно долго; я был недвижим и лишен каких-либо ощущений, как и моя тень, спавшая рядом со мной.

Спасибо, все, примеров достаточно, сказал я. Я продолжал свой путь, уже ни о чем более не беспокоясь. Солнце быстро созревало в жаркий плод в восточной стороне неба, и великая жара начала изливаться на землю, все волшебно преображая и придавая всему, включая и меня самого, особую, мечтательную, убаюкивающую красоту, наполненную грезами. Мягкая мурава, застилающая землю вдоль дороги, и сухие тенистые ложбинки стали манить, приглашая отдохнуть. От жары поверхность дороги спекалась в твердый камень, и идти становилось все более утомительно. Пройдя еще некоторое расстояние, я решил, что казарма должна быть уже где-то поблизости, а для выполнения задачи, стоявшей передо мной, мне неплохо было бы еще раз отдохнуть. Я остановился, огляделся, присмотрел подходящую сухую канаву и забрался в нее. День, по существу, еще только начинался, поэтому, хотя солнце светило вовсю, настоящая жара еще не наступила. Канава заросла высокой травой, и лежать в ней было все равно что на пуховой перине. Я растянулся в канаве, несколько оглушенный солнцем. В мои ноздри проникали тысячи разных запахов, вызывая тысячи приятных ощущений, – запахи сена, запахи травы, более нежные запахи цветов, проникавшие в мою канаву откуда то издалека, а прямо из под головы исходили бодрящие запахи вечной земли. День был еще совсем молод, он только начинал жить, он был полон света, в нем был весь мир. Без устали чирикали птички, отправляясь по своим делам, проносились надо мной и возвращались домой иным путем невиданных размеров пчелы. Глаза мои были сомкнуты, а в голове гудело от быстрого вращения вселенной. Полежав совсем немного, я почувствовал, что все мысли покидают меня, и погрузился в сон. Проспал я в канаве довольно долго; я был недвижим и лишен каких-либо ощущений, как и моя тень, спавшая рядом со мной.

Когда я проснулся, день уже состарился, а совсем неподалеку от меня сидел человек небольшого роста и смотрел на меня. В нем было нечто хитро-затейливое, эдакое особенное и прищуренное, он курил хитрую трубку, а рука, державшая ее, слегка дрожала. И глаза у него были хитрые – наверное, оттого, что ему постоянно приходилось быть начеку и все время глядеть по сторонам, нет ли поблизости полицейских. У него были весьма необычные глаза – явного отклонения от точной, так сказать, юстировки, в них не было, но возникало впечатление, что глаза эти не в состоянии глядеть прямо на все прямое; не знаю, была ли эта любопытная неспособность удобным приспособлением, чтобы сподручнее глядеть на все кривое. Я знал, что этот человек смотрит на меня, не по тому, что встретил его взгляд, а потому, что голова у него была повернута в мою сторону – встретиться глазами с ним, столкнуться взглядами, было просто невозможно. Человек этот, как я уже сказал, был небольшого роста, был бедно одет, а на голове у него примостилась суконная кепка оранжево-розового цвета. Он сидел, повернув голову в мою сторону, и не произносил ни слова. Его присутствие вызывало во мне какое-то глухое беспокойство. Интересно, спросил я себя, и давно он тут сидит?

Поостерегись. Исключительно скользкая личность.

Я засунул руку в карман, чтобы проверить, на месте ли мой бумажник. Бумажничек мой был на месте, гладенький, тепленький, как рука хорошего друга. Удостоверившись, что меня не ограбили, я решил поговорить с тем человеком радушно и вежливо, спросить его, кто он такой и не может ли он сказать мне, где находится казарма. Я принял решение не отвергать какой бы то ни было помощи, откуда бы она ни исходила, если она в какой бы то ни было степени, пусть и в самой малой, могла бы посодействовать мне в поисках черного сундучка. Но я не спешил начинать расспросы и попробовал напустить на себя таинственный вид, подобный тому, какой он сам напустил на себя.

– Удачи вам, – начал я.

– И вам пусть можется, – угрюмо буркнул маленький человек.

Спроси, как его зовут, чем он занимается и заодно поинтересуйся, куда он направляется.

– Мне не хотелось бы проявлять излишнее любопытство, но правильным ли было бы мое предположение, что вы ловец птиц?

– Нет, я не ловец птиц.

– Жестянщик?

– И не жестянщик.

– Просто путешествуете?

– Нет, я не путешественник.

– Скрипач?

– И не скрипач тоже.

Я улыбнулся ему несколько растерянно, но дружелюбно и сказал.

– Вы знаете, вы весьма хитро выглядите, трудно определить, кто вы, нелегко догадаться, чем вы занимаетесь. С одной стороны, вы выглядите вполне довольным собой, но с другой стороны, создается впечатление, что вы чем-то недовольны. Что вас не устраивает в этой жизни?

Маленький человечек пускал в мою сторону клубы табачного дыма, по форме похожие на мешки, и по-прежнему не сводил с меня своего взгляда, направленного из-под кустистых бровей, нависших над глазами.

– Разве это жизнь? – вдруг сказал он. – Я прекрасно обошелся бы и без нее. От нее удивительно мало пользы. На что эта жизнь годится? Ее нельзя есть, нельзя пить, ее нельзя затолкать в трубку и выкурить, она не укрывает от дождя, ее не обнимешь ночью, не разденешь, не уложишь в постель после того, как целый вечер дул черное пиво и уже накалился так, что тебя прямо трясет от страсти. Жизнь – это просто большое недоразумение, и лучше было бы вообще обходиться без нее. Без жизни можно обходиться точно так же, как и без ночного горшка и без французского бекона.

– Изумительная у нас беседа, под стать этому отличному дню, такому яркому и солнечному, – позволил я себе открытую иронию. – В небе солнце бушует, льет на нас свое тепло, ублажает наши уставшие застывшие косточки.

– Без жизни можно обходиться точно так же, как можно обходиться и без перин, – бубнил свое маленький человечек, словно и не услышав моего замечания, – как можно обходиться и без хлеба, произведенного этими машинами, которые приводятся в действие паром. Жизнь, говоришь? А на что она нужна, эта твоя жизнь?

Объясни ему, что жизнь полна трудностей и тяжелых испытаний, но при этом подчеркни, что она в основе своей и прекрасна, и сладостна, и достойна того, чтобы жаждать ее.

Прекрасна и сладостна?

Прекрасны цветы весной и сладостен их запах, прекрасны славные человеческие свершения, песни птиц летним вечером... да ты и сам знаешь, что делает жизнь прекрасной.

Да, но вот в отношении сладостности жизни я не уверен.

– Действительно, весьма трудно определить, какой она должна быть, – сказал я, обращаясь к маленькому человечку, – и вообще, очень трудно дать определение тому, что такое жизнь, но если считать, что ее надо прожить ради получения удовольствия, то, как я слышал, лучше обитать в городе, чем в деревне. Говорят, что жизнь эту особенно хорошо проводить в некоторых местах Франции. А вы обращали внимание на то, что особенно много жизни в кошках, когда они еще совсем молодые?

Мне показалось, что теперь его глаза смотрели на меня сердито или обиженно.

– Ну что такое жизнь? Сколько людей и сколько раз, по сто лет кряду пытались понять, что же это такое, а потом в голове начинает образовываться какое-то понимание, можно уже прикидывать, что да как, и тут раз – становишься немощным и больным, укладываешься в постель и помираешь. Вот тебе и вся жизнь. Сдохнешь, как дряхлая собака, которую отравили, чтоб под ногами больше не мешалась. Самая опасная штука – эта жизнь, это тебе не табак, заложить ее нельзя, денежек не дадут. Живешь, живешь, а потом она тебя – раз, и прихлопнет. Жизнь – странная штука и вообще гиблое дело. Жизнь? Тьфу.

Видно было, что он то ли сильно рассердился, то ли сильно огорчился от своих слов, и некоторое время сидел молча, прячась за серой стеной, которую выстраивал дымом из своей трубки. Выждав некоторое время, я рискнул сделать еще одну попытку выяснить, чем он занимается.

– А вы случайно не на кроликов охотитесь?

– Нет, я кроликами не занимаюсь.

– Тогда, может быть, путешествуете с места на место и работаете по найму?

– Нет.

– Управляете паровой молотилкой?

– Нет, конечно, нет. Ни за что бы такое не делал.

– Лудильщик?

– Нет.

– Конторский работник?

– Нет.

– Инспектируете гидротехнические сооружения?

– Чего? Нет.

– Продаете таблетки от болезней лошадей?

– Таблетками не занимаюсь.

– Ну тогда, клянусь Всевышним! – воскликнул я в полной растерянности. – Вы занимаетесь чем-то совершено необычным, и я не знаю, что и думать. А может быть, вы фермер, как и я? Или помощник хозяина пивной? А может быть, торгуете мануфактурой? Постойте, вы случайно не актер? Актер пантомимы?

– Все мимо.

После этих слов маленький человечек выпрямил спину, приподнял голову и посмотрел на меня почти прямым взглядом. Трубка, зажатая между зубов, торчала у него изо рта каким-то вызывающим образом. Из трубки валил дым, который, казалось, наполнял весь мир. Мне было немного не по себе, но я совсем не боялся его. Если бы у меня была с собой лопата, я бы с ним быстро расправился. И я решил, что лучше всего будет, если, чтобы не раздражать его, я буду соглашаться со всем, что бы он ни говорил.

Назад Дальше