На столе - бутылка водки, бутылка вина, помидоры, синенькие, салат, всякая зелень, котлеты с жареной картошкой. Нам знакомы сидящие за столом. Хотя Казе Яновской скоро пятьдесят, мы ее легко узнаем. Она такая же, или почти такая же тоненькая, по-прежнему высока ее грудь. Казя гордится своей фигурой, в южном городе женщины ее возраста безобразно толстеют. Волосы теперь у нее не золотые, а красно-рыжие, крашенные хной. Здесь - это любимый цвет немолодых женщин, приезжий успел заметить. Шея у Кази, увы, в морщинах, и две морщинки у рта, и когда она говорит, а поговорить она любит, обнажаются золотые коронки.
Виктор Гулецкий тоже выглядит неплохо, его тоже легко узнать, хотя он несколько обрюзг. Мы не видим, что часть правой ноги у него отрезана. Слава Богу, не очень высоко. Костылей в комнате нет, значит, привык к протезу.
Не чувствуется, что Гулецкий рад гостю, рада Казя. Гость - Илья Миронович Помирчий.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Пришло ко мне письмо от Юзефа Помирчия. Мой однофамилец на вас в обиде. Он пригласил вас к себе в Мюнхен, а вы в своей открытке не дали ответа на приглашение. "Только одну открыточку, с пароходом в море - так он мне пишет,- я получил от Гулецкого..." Признаться, я тоже удивлен, ведь он с такой теплотой вспоминал вас, называл вас своим спасите-лем. Да и плохо разве побывать за границей?
КАЗЯ. Видишь, Вика, умный человек то же говорит, что и я. Давай поедем. Может, разрешат. (К Илье Мироновичу.) Он зовет Вику с женой и детьми погостить у него. Чем он там занимается? Что, у него большая квартира? Он пишет, что предоставит в наше распоряжение две комнаты. У нас нет детей. А у него есть?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Он владелец небольшой фабрики, специализирующейся на женских брюках. Кажется, шестьдесят рабочих. У него не квартира, а собственный дом, по нашим понятиям роско-шный. Ведь фабрикант. Он женат на прелестной женщине, она моложе его, у них две дочери, старшая замужем в Америке, забыл, как ее зовут, имя младшей необычное, Гетта, она работает в Париже, переводчицей в аэропорту Орли.
КАЗЯ. Роскошный дом, фабрика, Париж. Сказка. Они побежденные, мы победители, а выходит...
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Когда наша группа уезжала из Мюнхена поездом в Нюрнберг, Юзеф пришел на вокзал меня провожать, еще раз просил непременно вас найти. Я вас разыскивал, Виктор Вике-нтьевич, и наконец разыскал через Министерство обороны. И вот теперь, когда я попал в санато-рий, оказалось, что вы живете совсем рядом...
КАЗЯ. А иначе не зашли бы? Нечего сказать, друг-однополчанин. Сталинградец называется. Вы после войны бывали в Сталинграде? А мы были. Нас позвали на двадцатилетие сталинградской победы. Конечно, позвали Вику, как Героя Советского Союза, но поехала и я. Встретились с нашими из штаба, из политотдела. Каутского помните, командира соединения бронекатеров? Нет? Он тоже Герой Советского Союза, работает инженером, в Перми кажется. А Зарембо теперь полный адмирал, но не зазнался, приветливый. Бережной так и остался контриком, не вырос, у него во какая военно-морская грудь (показывает, что у контр-адмирала Бережного большой живот), щеки трясутся, как у жирной бабы, ходит, еле ноги переставляет.
ГОЛОС ИЛЬИ МИРОНОВИЧА. Она при муже спокойно говорит о Бережном, с которым спала, вся флотилия знала. Но для женщины прошлого нет. А Гулецкий и бровью не поведет.
КАЗЯ (от второй рюмки у нее весело закружилась голова). Кто воевал в Сталинграде, тот его никогда не забудет. Мы с Викой потом служили в первой польской армии, два года назад побы-вали в Польше, нас пригласило правительство, мы оба были награждены польскими орденами. За какой-то месяц до победы Вику тяжело ранило, а до этого он в Освенцим попал, много он у меня перенес, но Сталинград все-таки забыть не может. А знаете ли, товарищ военный перево-дчик, я в вас была немного влюблена, но вы на меня фунт презрения, хотя в штабе часто встречались.
ГОЛОС ИЛЬИ МИРОНОВИЧА. Свободно при муже касается таких тем. Штаб вспомнила. Как грубо с ней обошелся Еременко.
КАЗЯ. Вы в Москве по специальности работаете?
ГОЛОС ИЛЬИ МИРОНОВИЧА. Может быть, она так любит мужа, что вправе забыть прошлое.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Я читаю курс истории немецкой литературы в педагогическом институте.
КАЗЯ. Конечно, профессор, доктор наук?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ (улыбаясь). И то, и другое, товарищ младший лейтенант медицинской службы.
КАЗЯ Старший лейтенант. Виктор Викентьевич тоже педагог в мореходке. Ученики его бого-творят. Те, которые в загранплавании, до сих пор к нам приходят с подарками. Помнят. А начальство его так ценит, так ценит. Если бы он в партии был... Вы, ясное дело, в партии?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Беспартийный.
Гулецкий молчит, как будто речь не о нем, но неудовольствия не выказывает.
ГУЛЕЦКИЙ. Выпьем, профессор.
Чокаются. Казя раскраснелась. Любящая жена, гостеприимная хозяйка принимает у себя фронтового товарища. Большинство одесских жителей мучается в захламленных коммунал-ках, уборная во дворе, а у них, хотя и маленькая, отдельная квартирка, все удобства, близко море и до центра не так далеко, муж педагог, она - медсестра в пансионате моряков, все хорошо.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Я впервые в Одессе. Удивительно красивый город. Европейский. Много о нем читал. Но то ли жители не те... Яркости не замечаю. На днях забрел на знаменитую Молда-ванку. Ничего примечательного.
КАЗЯ. Только и говорят, что о продуктах и о шмотках. Моряки привозят шмотки из загранки, делают дела через перекупщиков. Что творится у нас на толчке за еврейским кладбищем! Туда ходит автобус, съездите, получите впечатление. А женщины? Просто ужас. Не говорят, а кричат. Всегда кричат. Китобои в плавании почти круглый год - так что вы думаете? Создали совет жен, и накрашенные толстые старухи, завистливые ведьмы, следят за молодыми женами моряков, кто с каким мужчиной в кино пошел. Суды морали устраивают. Мещанский город.
ГУЛЕЦКИЙ. Самое лучшее, что есть в нашей жизни, это мещанство.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Парадокс.
Гулецкий ударяет указательным пальцем по опустошенной бутылке. Казя понимает сигнал, идет на кухню, достает из холодильника вторую бутылку водки. Илья Миронович, как нам известно, почти не пьет, у него от водки и вина загрудинные боли. Казя выпила только три рюмки, зна-чит, все остальное приходится на долю Гулецкого, но Казя не из тех жен, которые сердятся на выпивающих мужей, она влюблена в Гулецкого, четверть столетия влюблена со всей свежестью и жадностью чувства, и он это знает. Только курить она его заставляет зимой в коридорчике, летом на балконе. Гулецкий, держа в руке сигарету и зажигалку, приглашает Илью Мироновича на балкон. Он прихрамывает, но движется без палки. Казя, пока мужчины на балконе, откупори-вает вторую бутылку, ставит заранее, готовясь к чаю, на стол собственноручно испеченный торт с орехами.
Мужчинам с высоты балкона видна светло, по-южному неспешно двигающаяся к Аркадии новая, послевоенная улица. Над густой зеленью деревьев - пустыня осеннего неба с оазисами закатных облаков. Внизу дети громко катаются в автомобильчиках и на самокатах. Напротив, у продуктового магазина, выстроилась очередь. Выбросили рыбу, продавец ее вытаскивает из заре-шеченного контейнера на колесиках и кидает на весы. Очередь, как всегда, чем-то недовольна.
ГУЛЕЦКИЙ (куря и показывая вниз, па очередь). Шумят романтики моря.
Оба возвращаются в комнату, снова садятся за стол. Гулецкий наливает себе полную рюмку. Пьянея, он чувствует себя зорче, проницательнее, умнее.
ГУЛЕЦКИЙ. Парадокс, профессор? А вы вникли в то, что все звери, в сущности, мещане. Волки или там львы - мещане. А среди нас, двуногих зверей, только лучшие - мещане. Привыкли ханжески презирать стремление людей хорошо одеваться, вкусно жрать, иметь красивую мебель в удобной квартире, но только так люди проявляют свои человеческие черты. Перестав быть мещанами, они становятся зверями. Все люди - звери. И точка.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Знакомая песня. Вы мизантроп?
КАЗЯ. Ты опять, Вика, за свое. Что такое мизантроп?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Если звери - мещане, то почему же люди становятся зверями только тогда, когда перестают быть мещанами? У вас концы с концами не сходятся.
ГУЛЕЦКИЙ. Правильно вопрос ставишь, по-мещански: концы обязательно должны сойтись с кон-цами. Не бойся, сойдутся. Послушай, профессор. Провели мы с Казей две недели в доме отдыха на даче Ковалевского, есть у нас такая местность за шестнадцатой станцией. Оказалось, что вблизи - мужской монастырь. Любопытно. В стране развитого социализма - мужской мона-стырь. Зашли, вход свободный. Много зелени, дорожки чистенькие, акации пахнут, церковь действующая, кладбище, все важные попы лежат, архиереи там и так далее, один даже из Сан-Франциско, на камне написано, видно, в девятнадцатом эмигрировал, приехал домой, в Одессу, умирать. С обеих сторон - деревья, а весь двор выдвинут в море, как причал, если, конечно, не знать, что там обрыв. Проходит мимо нас монах, в рясе, в клобуке, ну, как у них полагается. Держит большую жесткую метлу и совок. Смотрю - вроде лицо знакомое.
КАЗЯ Представительный мужчина. Кавказскою типа.
ГУЛЕЦКИЙ. Ты, говорю, Василь? А он: "Неужто Виктор?" А мы с этим Василем в штрафной роте воевали, вместе валялись на палубе, когда нас на пассажирском погнали из Ульяновска в Сталинград. Он раньше был старлеем, на "Кирове" служил, на крейсере. Осенью сорок первого, когда из Таллинна драпанули, кораблей на Кронштадтском рейде скопилось как сельдей в бочке, а у немцев авиация будь здоров, бомбили они наши корабли, а у нас прикрытия с воздуха нет. Вот Василь как-то сказал дружку: не лучше ли двинуться к берегам Англии, поможем союзникам, а в Кронштадте всех нас перебьют. Дружок, ясное дело, стукнул, и сорвали с Василя галуны, рядовым в штрафную роту. Что ж, может, к лучшему, "Киров" потом разбомбили, он потонул вместе с командным составом. В Сталинграде Василь искупил кровью, а как немцев там побили, нам с ним в один день офицерское звание присвоили, мне дали Героя, ему орден Красного Знамени. Мы с ним не то что дружили; а считались земляки, оба с юга Украины, я из Кировограда, он из Николаева. Он, поверите ли, сын милиционера... Василь, спрашиваю, как ты до жизни такой дошел, моряк и на тебе, монах. Я, говорит, уже не Василь. Как черно-ризцем стал, дали мне имя Михаил. Да, был моряком, до капитана третьего ранга дослужился, кораблем в Днепропетровской военной флотилии командовал, до Одера и Шпрее доплыл, ордена, медали, а как война кончилась, в монастырь удалился. Спрашиваю: "А семья?" Что семья, отве-чает, отец на пенсии, домик у них с матерью на окраине Николаева, свои овощи, фрукты, мать меня навещает. Жена не навещает, хоть здесь, в Одессе, живет, наверное, замуж вышла. Эконо-мист она. Что ж, говорю, Василь, то есть отец Михаил, ты в Бога уверовал? А он: хочется ве-рить, с верой жить легче, а без веры невмоготу.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Теперь это в моду вошло. Православие и всё такое. В двадцатых бессмысленно орали "Долой, долой монахов, раввинов и попов", а в шестидесятых так же бессмысленно тол-пятся на всенощную у церквей. Стадо.
ГУЛЕЦКИЙ. Но те, в двадцатых, сажали и расстреливали, а эти никого не сажают, не расстре-ливают. Есть маленькая разница, профессор, надо признать.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Признаю. У меня самого в тридцатых два брата, родной и двоюродный, в лагерях погибли, оба члены партии.
КАЗЯ. Мой отец не был в партии, а и он погиб. Это когда у нас в Киеве всех поляков подряд забирали.
ГУЛЕЦКИЙ. Вот и вдумайся, профессор, в слова отца Михаила. С верой жить легче. А без нее мы звери. В Освенциме я подружился с одним лагерником, подружился ненадолго, он умер в пер-вый же лагерный год. Рядовой красноармеец, попал в плен, как и мы. Служил в дивизионной газете наборщиком, немцы не разобрались, наверное, решили - политсостав, вот и оказался в Освенциме. Ни одного зуба во рту, кости да кожица в нарывах, а держался лучше тех многих, которые были помоложе, поздоровее. С большим достоинством человек. Одну его мысль я на всю жизнь запомнил. Он мне сказал: "Ошибочно думать, что только немцы - фашисты. Фор-мула такая: человек минус Бог равняется фашисту. Всегда и везде".
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Очень, очень сомнительная формула. Я знаю людей, считающих себя верую-щими, они даже кичатся этим, а между тем люди это дурные, порой очень дурные. А сколько было прекрасных людей, не веровавших в Бога, возьмите Тургенева, например, наших револю-ционных демократов, того же Плеханова. История учит...
ГУЛЕЦКИЙ. Я, профессор, неважно знаю историю, но почитываю. И прихожу к выводу, что в своей основе люди всегда были фашистами, зверями. И такими же остались зверями, какими были в первобытные времена, и позднее. Сам я неверующий, но хотел бы верить, чтобы порвать со своей звериной основой. Другого средства не вижу. Люди такие звери, которые осознают, втайне осознают, что суть их звериная, и стыдятся этого, и пишут ученые книги, сочиняют музыку, рисуют, лепят, строят здания с коринфскими колоннами или из бетона и стекла, по все это види-мость. Еле заметный поворот времени - и все эти писатели, художники, строители, ученые - снова звери, жадные, себялюбивые, жестокие звери.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Я верю в прогресс. (Голосом то ли извиняющимся, то ли раздраженным. ) Я убежденный марксист.
ГУЛЕЦКИЙ. Как Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Последний примазался к великим.
ГУЛЕЦКИЙ. (Снова наполняя свою рюмку). А ведь и ты зверь, профессор. Выгодно тебе у нас в стране быть марксистом. Волк тоже убежденный марксист, когда близко добычей пахнет, мясом. Волк, однако, благородней человека. Свиреп, но не труслив, не раб. И не притворяется святым. Не обижайся, Илья, я не лучше тебя.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. А ведь в человечестве были настоящие святые. И среди христианских подвижников, и среди революционеров.
ГУЛЕЦКИЙ. Где-то я читал такую фантастику. Или фильм видел. Люди жили на другой плане-те, там был ядерный взрыв, и некоторые спаслись, на самолетах попали на Землю. Вот я и думаю: смешались они, совокупились с человекоподобными обезьянами, и образовалось потомство - жестокие, трусливые звери со смутной памятью о человечности. Порой в звере что-то просыпается, воспоминание какое-то, был когда-то другим, был человеком, и не только избранный, пророк там, вспоминает, а самый что ни на есть обычный человек, и вот неожидан-но для других совершает человеческий поступок, и не то что, скажем, ребенка приласкает, на это и зверь способен, а сотворит нечто такое, чего никто от него не ожидал, высокое, прекрас-ное, вспомнил, значит, ощутил в себе свое происхождение. Правда, случается это редко, но случается. Люди среди человекообразных еще более редки, чем гении среди людей.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Мы все трое воевали против фашизма, разве мы не видели чудеса храб-рости, самопожертвования? Человек - трусливый зверь? И это говорите вы, живой пример солдатской отваги, Герой Советского Союза, да еще вынесли все муки Освенцима.
ГУЛЕЦКИЙ. Знаешь ли ты, что такое Освенцим? Видел ли ты, как эти вот смелые солдаты, Герои Советского Союза, целовали унтершарфюрера в задницу, чтобы выжить? Чтобы не в газовню? А ведь и вправду храбро в свое время воевали, но только тогда, когда были среди своих, в своей стае... Мой отец был мелким чиновником в ремесленной управе. Жили мы до революции небогато, но коммуналок тогда не знали, у нас была пятикомнатная квартира на окраине Елизаветграда, в одноэтажном доме, окна на степь смотрели... Когда большевики заняли наш городок, нас уплотнили, оставили нам только дне комнаты. Соседи менялись, и вот под самый конец нэпа в одной из комнат поселилась семья: муж, жена и мальчик лет семи. Фамилия такая, что не забудешь: Ковганюк. Глава семьи окончил тракторные курсы, завидным в те годы жених, взял за себя на селе дочь самого зажиточного хлебороба, а потом они перееха-ли в город, Ковганюк обслуживал на тракторе пригородные хозяйства, жена устроилась прода-вцом в булочной. Когда коллективизация была в разгаре, приехал я летом домой на недельку: больше нельзя было, во время каникул наши студенты отправлялись в плавание. Между прочим, спрашиваю маму:
- Где папины серебряные часы Буре? Что-то не вижу их.
- Я их отдала Ковганюковой жене за кирпичик хлеба.
- Хороша соседка.
- Вика, это отвратительные люди. Как папа умер, так на второй день после похорон стали мне грозить, что выселят, не имею, мол, права жить одна в двух комнатах, в то время как они, тракторист-коммунист с женой и ребенком, должны ютиться в одной комнате. В городе голод, люди умирают на улицах, а Ковгаюкова жена поперек себя шире, да и сам налился как боров. К Ковганюковой жене приходит отец, он теперь раскулаченный, но от властей скрылся, нищен-ствует в городе, так она в комнату его к себе не пускает, выносит ему в переднюю помидорину, что гнить начала, да кусок хлеба и гонит вон...
И действительно, смотрю раз в окно, завечерело, и появляется высокий худой старик, борода белая, длинная, прямо с иконы, Влас некрасовский. Это и был куркуль, отец Ковганю-ковой жены. А внук его Женька, чистый кабанчик, вижу, бежит за ним, дергает его за рваную, грязную рубаху, кричит, удалец, забавляется, чтобы соседских мальчишек рассмешить: "Ди-дусь, продай бороду на мочалку". А дидусь шепчет неизвестно что - ругательства? Жалобы? Выбежал я во двор, дал Женьке пару оплеух, зазвал куркуля к нам, угостил его горячим слад-ким чаем, другого ничего не было, а сахар я привез из плавания. Старик налил чай в блюдечко, пил, что-то шептал, а что - не разобрать. Вошли, не постучавшись, Ковганюки, кто-то из них сказал: "Батько, идите до нас", старик испуганно посмотрел на них, снова что-то быстро и непонятно шептать начал, из глаз слезы капают. Я прогнал Ковганюков, мы с мамой стали уговаривать старика остаться у нас ночевать, завтра по карточкам хлеб получим, может, и рыбу выбросят, в Церабкоопе камбалу обещали, вместе покушаем, а он все шептал что-то невнятное и плакал тусклыми слезами, но переночевать у нас не захотел, ушел, и я видел в окне, как он, прямой, высокий, медленно бредет по дощатой улице. И теперь, когда думаю, совершил ли я в жизни хотя бы один человеческий поступок, не сталинградское геройство вспоминаю, а горя-чий сладкий чай, которым напоил куркуля, да еще мои оплеухи кабанчику-внуку, но при этом вспоминаю и дочь куркуля, грудастую, широкобедрую владычицу несметного количества хлеба, на глазах которой медленно умирал от голода ее родной отец. Что говорят ученые? Способна ли дочь волка на такую жестокость?