Воротынцевы - Н. Северин 5 стр.


Как лег он, так и заснул, точно камень пошел ко дну.

Но среди ночи он проснулся от тяжести в желудке.

С тех пор, как он жил в русских домах и пил и ел вместе со всеми, маркиз так часто испытывал это ощущение, что успел привыкнуть к нему, но в ту ночь оно показалось ему особенно неприятно, и к физической боли стало примешиваться нравственное неудовольствие. Ему досадно было на себя за свою невоздержанность.

Очень нужно было наедаться до отвала такими неудобоваримыми кушаньями, как поросенок, гусята и тому подобное! И к довершению всего напиться пьяным. Черт знает на что похоже.

Маркиз был прежде всего благовоспитанный человек, и его в краску бросало по мере того, как некоторые подробности всплывали ему на память. Под конец ужина он совсем потерял сознание, наверное, наболтал много лишнего и вообще вел себя крайне неприлично.

Что именно произошло под самый конец вечера, этого он бы не мог сказать, но он отлично помнил, что выволакивали его из-за стола под руки, что на лестнице он спотыкался при каждой ступени, сзади подталкивали и хихикали над самым его ухом. Эдакая мерзость!

Что подумала про него Марфа Григорьевна? Разумеется, ей не в первый раз видеть у себя пьяных гостей, но то господа помещики, русские, из ее общества, а он иностранец-гувернер, обязанный за жалованье примером благонравия юному баричу служить. Да, прошли те времена, когда можно было дебоширничать сколько душе угодно…

И, улыбаясь игривым представлениям, всплывшим ему на память при воспоминании о жизни в подмосковной, маркиз стал было уже снова засыпать, как вдруг глухая возня с странным каким-то шорохом за стеной, у которой стояла его кровать, заставила его встрепенуться.

Он стал прислушиваться. Шум не прекращался, а скорее даже усилился, явственно раздавались шаги разбегающихся по разным направлениям босых ног, шепот, сопровождаемый вздохами и сдержанным кряхтением, точно протаскивали что-то тяжелое по комнатам и коридорам. По временам слышался скрип дверей и глухой треск подгнивших половиц под тяжестью ступней.

Да, в доме происходило необычайное что-то такое. Гости, может быть, приехали, Лошкаревы?

Маркиз старался остановиться на этой мысли, но смутное предчувствие чего-то недоброго продолжало мутить ему душу. Заснуть он не мог и, машинально упершись взглядом в дверь, выходившую в коридор, лежал, ни о чем не думая и досадуя на нежданных посетителей, потревоживших его покой. Однако возня не унималась. Сколько же их понаехало, что до сих пор разместиться не могут? И почему не провели их прямо во флигель для гостей, а размещают в доме?

Шум все усиливался, и предосторожностей, чтоб заглушить его, принималось все меньше и меньше, раздавались голоса, говор и даже возгласы, топали уже не босыми ногами, а в сапогах с гвоздями, хлопали дверьми по всем направлениям, а отдаленный гул, напоминавший прибой морских волн, давно уж гудевший под окном и на который он не обращал внимания, подымался все выше и явственнее, точно целая толпа людей наполняла двор. И слышался среди этого гула сдержанных голосов по временам какой-то странный звон. Это ночью-то, часа за три до рассвета, когда весь дом должен спать крепким сном?

Уж не горит ли где-нибудь поблизости?

Маркиз вскочил с кровати, бросился к окну и потянул к себе ставень. Обыкновенно ставень этот, притворявшийся изнутри, легко отворялся, но на этот раз, невзирая на все усилия, он не подавался.

Маркизу стало жутко. Ставень оказался заколоченным гвоздями. Проводя по нем рукою, он ощупал шляпки гвоздей, вогнанных молотком так далеко, что нечего было и думать о том, чтобы вытащить их без инструмента.

Маркиз кинулся к двери — заперта снаружи, и ключ вынут. Кто-то пробежал мимо с зажженной свечой в руке. Он слышал шаги и видел промелькнувший мимо замочной скважины огонек.

Час от часу не легче. Его здесь заперли, чтоб он не видал того, что происходит в доме и на дворе, это ясно. Страх и любопытство мучили его нестерпимо. А шум, говор и возня кругом, в доме и на дворе, все усиливались. До ушей его стал доноситься топот лошадей и громыхание экипажа, а на выбеленной стене, против окна, забегали огни. Он вспомнил про отверстие в виде сердца, вырезанное в верхней половине ставня, и вскочил на подоконник, чтобы взглянуть из этого отверстия на двор. Сквозь тусклые, зеленоватые стекла, кроме движущихся бесформенных черных масс при мерцающем блеске каких-то огней, ничего нельзя было различить. Раздраженный препятствиями, вне себя от страха и недоумения, он, не долго думая, продел руку в отверстие ставня, вышиб кулаком стекло, и тогда следующее зрелище предстало его изумленным глазам: толпа дворовых с зажженными факелами и фонарями окружала дорожную карету, навьюченную важами и чемоданами. Лошади были уже впряжены, они фыркали и ржали, позванивая бубенчиками и колокольцами, готовые пуститься в путь. На широких козлах, рядом с ямщиком, сидел камердинер. Знакомая маркизу Глаша подавала ему какой-то большой сверток, который он засовывал себе за спину. На крыльце стояла Марфа Григорьевна, окруженная своей обычной свитой, Федосьей Ивановной, Митенькой, Варварой Петровной и дворецким Игнатием Самсонычем. Одной рукой старуха опиралась на плечо Марфиньки, а другой на костыль с золотым набалдашником, служивший ей обыкновенно не столько для опоры, сколько для того, чтобы мимоходом поучить кого нужно из попадавшихся ей навстречу людишек, когда она делала свой обход по хозяйству. По всему было видно, что она только что распростилась с правнуком. Взволнованной походкой, низко опустив голову и приложив белый батистовый платок к глазам, юноша шел к карете в сопровождении Потапыча, и не успел маркиз сообразить, как ему поступить, кричать ли в окно, бить ли стекла или попытаться выломить ставень и раму, чтобы выскочить на двор, как уже оба, и воспитанник его, и Потапыч, очутились в карете. Кто-то подскочил, завернул подножку и захлопнул дверцу.

— С Богом! Трогай! — раздался среди внезапно воцарившейся тишины властный голос Марфы Григорьевны.

— С Богом! С Богом! — повторили все присутствующие.

Кучер приподнялся на козлах, замахнулся кнутом, и застоявшиеся кони весело и дружно понесли карету через растворенные настежь ворота в тополевую аллею.

За ними помчались, подпрыгивая на кочках, тарантасы и подводы с людьми и поклажей да с полсотни верховых с фонарями в руках, с вожжами и топорами за поясом.

С минуту еще, постепенно замирая в темноте, слышалось гиканье, звон колокольчиков, стук колес и топот лошадиных копыт, а затем все стихло.

Оставшиеся на дворе люди разбрелись кто куда, железом окованные двери захлопнулись за старой барыней с ее свитой, и тяжелый болт на цепях, которым каждую ночь закладывались двери, громко звякнул.

XIX

Только тут, среди наступивших мрака и тишины, почувствовал себя маркиз пленником этой загадочной женщины, Марфы Григорьевны, и понял, что он вполне в ее власти.

Но прежде чем окончательно примириться с этой печальной мыслью, он попытался отнестись к своему положению свысока и, напустив на себя развязность, приказал вошедшему к нему утром в обычный час казачку Прошке прислать к нему Игнатия Самсоныча.

А когда этот последний явился на его зов, он объявил ему, что желает немедленно выехать из Воротыновки.

— Вы обязаны дать мне экипаж и лошадей. Ваш молодой барин поступил со мной неблагородно и будет за это наказан. Я поеду прямо в город и буду на него жаловаться господину губернатору, который на то поставлен от царя вашего, чтобы не давать господам безобразничать. Губернатор заставит мосье Alexandre заплатить мне за бесчестье и обман. Я этого дела ни за что так не оставлю и никого не боюсь, потому! что я француз и никто не смеет мне ничего сделать дурного в России. Так и скажите вашей барыне, Марфе Григорьевне.

Самсоныч, должно быть, в точности передал протест француза своей госпоже, потому что не прошло и десяти минут, как уж гонец от этой последней, казачок Мишка, мчался наверх как угорелый, сверкая пятками, и, ворвавшись как бомба в комнату француза, весь красный от усилий сдерживать разбиравший его смех, скороговоркой прокричал:

— Пожалуйте к барыне! — А затем, фыркая в кулак, кубарем скатился по лестнице обратно в буфетную, длинную комнату, уставленную шкафами и ларями, где дворня собралась толковать о неожиданном и поспешном отъезде молодого барина и о том, что ждет арестованного, по распоряжению барыни, француза.

Стараясь всеми силами сохранить собственное достоинство, чтобы никто, Боже сохрани, не догадался, что он трусит, маркиз медленно и важно, выпячивая вперед пышное кружевное жабо, прошел через комнаты, отделявшие его помещение от кабинета хозяйки. Попадавшаяся ему на пути челядь провожала его сверкающими от любопытства глазами, а он надувался все больше и больше и, по выражению вострухи Малашки, уж совсем индейским петухом предстал перед Марфой Григорьевной.

Остановившись перед креслом с высокой спинкой, на котором восседала воротыновская помещица, он приступил к изложению своих претензий.

Долго слушала Марфа Григорьевна, молча и с бесстрастным выражением лица, речь француза, запальчивую, полную горьких упреков и скрытных угроз по адресу ее правнука, и, наконец, не выдержала, ударила кулаком по столу и грозно приказала ему замолчать.

— Будет, молчи лучше. Алексаша тут ни при чем. Как я ему приказывала, так он и делает. По моей воле ты здесь оставлен. И будешь жить у меня на глазах до тех пор, пока мне не заблагорассудится тебя отпустить. А когда придет конец твоему плену, лучше и не пытайся узнавать, потому что я сама еще этого не знаю.

И, помолчав немного, она продолжала, устремив на своего ошеломленного слушателя пронзительный взгляд и с торжественной медлительностью отчеканивая слова:

— Все зависит от того, скоро ли государь император внемлет моей просьбе и прикажет наложить опеку на выжившего из ума сына моего Григория Андреевича Воротынцева и выгнать из его владений подлую женку Дарьку, которая разоряет его и которой он, по дряхлости своей и скудоумию, противиться не в силах. Может, на твое счастье, государь соблаговолит снизойти к моей просьбе немедленно, а может, он прикажет следствие провести. Но тогда уж тебе плохо будет, потому все твои шашни с Дарькой откроются и не миновать тебе за все твои продерзости ответа. Уж как тебя наказывать станут — не знаю. Может, в Сибирь сошлют, может, в тюрьму запрячут, а может, кнутом отодрав, из пределов России выгонят, это уж от суда будет зависеть, как порешат, так и будет. А до тех пор пока с Дарькой расправа не учинена, из Воротыновки тебе ходу нет. Так и знай. А бежать вздумаешь да людишек моих смущать, чтобы помогли тебе меня обмануть, не прогневайся, тогда уж добра себе не жди, прикажу тебя изловить и так с тобою расправлюсь, что всю жизнь будешь помнить. Такая уж наша российская нация, терпим долго, а из терпения выйдем, перед расправой не задумаемся, понял? — грозно возвысила она голос.

Да, маркиз теперь уже вполне понимал свое положение. При имени Дарьки он побледнел как полотно и задрожал. Если уж и это здесь известно, значит, пощады ему ждать нечего.

Предположения, одно другого ужаснее, замелькали в его уме. Вот, вот, сейчас поведут его в застенок (он не сомневался теперь, что в котором-нибудь из многочисленных подвалов воротыновского дома непременно должен быть застенок. Подвалы эти запирались такими страшными, обитыми железом дверьми, на них висели замки таких огромных размеров, и заржавленные, вероятно со следами крови).

Начнут пытать, вымучивать из него нестерпимыми страданиями подробности о сношениях его с фавориткой старика Воротынцева. А что он может сказать, кроме того, что амурничал с полногрудой и черноокой Дарькой и находил забавной ее затею сделаться законной супругой богатого помещика знатного рода? Ровно ничего. Серьезные и опасные интриги были не в его вкусе, и когда возлюбленная его стала советоваться с приказным, выписанным нарочно для этого из Москвы, ему так прискучило слушать их толки про законы да про то, какими уловками надо обходить эти законы, чтобы не попасться, что он стал деятельно хлопотать о скорейшем отъезде воспитанника своего на службу в Петербург. И так искусно сумел доказать, что присутствие его при молодом барчуке необходимо, что его даже стали упрашивать сопровождать юношу. Но разве поверят его словам? Разумеется, нет, и ничто не спасет его от казни. Его непременно повесят или, по здешней моде, либо засекут до смерти, либо отрубят голову. И спасти его некому. Старуха здесь полновластна, у нее больше чем десять тысяч рабов, готовых беспрекословно исполнять всякое ее приказание, какое бы оно ни было. А он здесь так одинок, что никто даже и не позаботится узнать, куда он делся, когда его не будет в живых.

Кровь застыла у него в жилах от ужаса, ноги сами собой подкосились, и он упал на колени с глухим воплем.

— Ну, встань, встань, что уж так оробел, — морщась, вымолвила Марфа Григорьевна, не ожидая такого пассажа.

Понюхав табаку из золотой табакерки с портретом императрицы Екатерины Алексеевны, с которой она никогда не расставалась, старуха продолжала уже не так строго и с оттенком добродушной иронии.

— А ты подожди робеть-то, ни пытать тебя, ни казнить никто еще не собирается. Ты только нам свою покорность настоящим манером докажи, перестань фордыбачиться, и заживешь ты у нас расчудесно. Как было при Лексаше, так и теперь будет. Пищи и пития вволю и всякие удовольствия. Хоть кажинный вечер музыку играй да пляши с девицами, запрета тебе на это не будет. И чего захочет твоя душа, того пусть и просит — вина ли заморского, сластей ли каких… вот я заметила, что ты до маковников в меду охотник, кушай их себе на здоровье хоть по полпуда в день. Вздумаешь покататься, один или с кем-нибудь, и в конях тебе отказа никогда не будет, все тебе будет готово и подано, в какое время ни потребуешь.

Можно себе представить, какой бальзам вливали в душу маркиза эти слова! Он приподнялся с колен, а Марфа Григорьевна между тем: продолжала:

— И жалованье тебе будет идти от меня столько же, сколько у Лексаши получал, да сверх того, изрядную сумму выдам тебе при прощании, когда придет тот час, что можно будет тебя отпустить. Небось, не обижу! Знаю я про твою вертопрашность и распутство, но также и про то мне известно, что другой на твоем месте проявил бы и корысть изрядную, а ты и на это прост и, окромя пустых финтифлюшек, ничем не сумел от той мерзавки, подлой женки Дарьки, попользоваться. И не с чем бы тебе даже от Москвы добраться, кабы отпустила я тебя, по той причине, что те золотые, что я тебе вчера пожаловала, ты уже успел наполовину растранжирить, Глашке с Машкой по целому червонцу отвалил, того не понимая, что им и алтына за глаза довольно-предовольно. Вот ты какой легкомысленный человек! И смешно мне на тебя, да и жалко отчасти, потому сирота ты и на чужбине, и хотя француз, а все же душа в тебе христианская. А мне уж жить недолго, и обязана я перед Богом и перед людьми ко всякой твари милосердие и справедливость соблюдать, чтоб на том свете мне самой в ответе не быть.

Таких заключительных слов от грозной Воротынской помещицы маркиз уж никак не ожидал. Окончательно успокоившись, он, со свойственной ему впечатлительностью, почувствовал себя даже счастливым, что дело приняло такой благоприятный оборот. После грозивших ему пыток и казней плен в Воротыновке стал казаться ему чуть ли не земным раем.

Беседа кончилась тем, что маркиз, со слезами умиления на глазах, дал торжественное обещание, скрепленное честным словом французского дворянина, повиноваться беспрекословно всем требованиям Марфы Григорьевны. И, чувствуя потребность особенным чем-нибудь выразить ей полноту своих чувств и признательности, он объявил, что не желает даром пользоваться ее милостями и в таком только случае согласится брать жалованье, если она позволит ему учить Марфиньку.

— Вот это дело, — объявила с благосклонной улыбкой Марфа Григорьевна. — Выучишь Марфиньку по-французски да на клавесине играть, награжу тебя так, как ты и не ожидаешь.


Маркизу так полюбилось привольное житье в Воротыновке, что, когда пришла весть о том, что Дарька выслана из пределов Московской губернии, он отнесся вполне равнодушно к этому известию и воспользоваться свободой, которую ему теперь предоставили, не пожелал.

— Да живи себе у нас хоть до самой смерти, если тебе хорошо, — отвечала со смехом Марфа Григорьевна, когда он попросил у нее позволения остаться в Воротыновке. — Без дела не останешься. Вот, Бог даст, Марфиньку замуж выдадим, детки у нее пойдут, ты и учить будешь.

Но планам этим осуществиться не было суждено. Задолго до того времени, когда Марфиньке можно было выйти замуж, наступил двенадцатый год, сделалось известно о нашествии Наполеона на Россию и французу жить среди русских мужиков стало небезопасно. Марфа Григорьевна деятельно захлопотала о том, чтобы дать маркизу возможность благополучно выбраться за границу и, благодаря своим связям и щедрости, успела в этом.

Прощание было трогательное. Маркиз, рыдая, уверял, что чтит и любит ее как родную мать и никогда не забудет ее благодеяний.

— И я тебя полюбила, мусью, и дай Бог всего хорошего. Сердце у тебя доброе, хотя ты и француз, и простоты в тебе столько же, сколько и у нашего брата, русского, — отвечала не без волнения Марфа Григорьевна.

И, осенив его большим православным крестом, она надела ему на шею образок Иверской Божьей Матери, который он торжественно поклялся никогда с себя не снимать.

Но кому было особенно тяжело расставаться с французом, это Марфиньке.

Ей шел тогда тринадцатый год, но по уму, развитию и познанию, она равнялась вполне взрослой девице. Да и не многие девицы в то время знали французскую литературу, историю и географию, рисовали и играли на клавесине так прекрасно, как она.

Назад Дальше