— В порядке? Как тебя зовут? Если хочешь, доедем до одного кафе, возьмем по горячему шоколаду; куришь? Синий «Голуаз»?
— В порядке, спасибо. Да, курю, спасибо. Меня зовут Эдмунд… Эдмунд Сеттерфилд, — и посмотрел в зеркало заднего вида, кто отражается в нем: он или шофер; отражались оба, — а разве все кафе не закрыты на празднование Рождества?
— Это не закрыто. Кафе для странных и странников. Еще глинтвейна?
— Да, можно? Такой вкусный, сами готовили?
— Да, — шофер улыбнулся, будто понял, что Эдмунд — еще секунда — и все узнает про него одним прикосновением, но это его не пугает, словно узнать порой — почти что излечить. — Где замерз так?
— В парке, вон там… Меня не забрала машина домой — я был наказан, стоял на одной ноге в парадной зале, перед портретами генералов — я учусь в военной академии, и у нас там такие дремучие методы; иногда на доске пишешь сотню раз фразу «Я больше не буду петь The Killers на уроке»; и вот я вышел на крыльцо, а машины нет — за мной присылают лимузин — это правда, я не хвастаюсь… — заметил улыбку на розовых губах — нежных, лепестки роз, которыми осыпают невесту; машина кружилась на скользком, разноцветном от отражающихся во льду огней асфальте — среди других машин, пустых, роскошных, брошенных, нагроможденных беспорядочно, без мыслей о ближнем, — словно фантастический фильм: эпидемия, все бегут или вымирают; но все-таки выбралась; и они поехали, а Эдмунд продолжил рассказ: — И я пошел бродить — без пальто, потому что мне так хотелось на улицу, будто меня кто-то там ждал, а меня никто не ждал, я вспомнил об этом уже на улице; но возвращаться ужасно, не просто дурная примета; я вообще туда не вернусь, я надеюсь, — и я пошел бродить по городу; и заблудился…
— Неужели тебя никто не ждет? А как же люди, пославшие за тобой лимузин? — они встретились глазами в зеркале; по их бледным лицам скользили рождественские огни и рекламные вывески; так надпись на кольце всевластия отражалась на лице Фродо.
— Ван Гарреты — они мои опекуны. Бедные, так напугались, когда их назначили опекунами — Ван Гаррет один из адвокатов Сеттерфилдов, — будто я Дэмьен Торн, — Эдмунд выпустил дым из ноздрей, как манерная девочка; в академии курить запрещалось, а вне академии он курил похожие — крепкие; беспорядочно, все, что было в магазине: «Честерфилд», «Лаки Страйк», еще что-то; «Голуаз» ему пробовать не приходилось, и он был классный, словно кто-то приятный тебе прикурил сигарету и дал из своих губ. — Не знают, что со мной делать в Рождество: вся моя семья — католики, а они — протестанты; шофер отвозил меня в церковь Лурдской Божьей Матери, я стоял в задних рядах, слушал мессу, потом садился опять в машину и приезжал в спящий дом — свет горел в моей комнате, в малой гостиной, где стояла елка и лежали подарки для меня, и в кухне — где было полно еды, тоже только для меня; никто из них не встречал, не поздравлял — только утром, когда они возвращались из своей церкви…
— А раньше все было не так?
— Не так, — Эдмунд посмотрел на шофера в зеркало; какие черные у него глаза — как тоска девушки, которую бросил парень, и она сидит на диване, обхватив себя руками, и слушает Джони Митчелл; чуть позже ей станет легче, она позвонит подружке, напьется, купит потрясающее маленькое черное платье, но сейчас все вокруг такое черное-пречерное, холодное, бездонное, — все было не так. Мы с папой и мамой приходили в церковь за несколько часов до мессы, помогали развесить последние гирлянды, потом сидели в первых рядах; и долго со всеми друзьями-прихожанами обнимались; распивали несколько бутылок хорошего вина; а дома открывали все дружно подарки — папа и мама приглашали толпы гостей праздновать: все вокруг носились, пели гимны, целовались под омелами и вообще везде; и еще праздничный ужин: гусь, салаты, торт вишнево-шоколадный, пудинг с пуговицами и кольцами, — Эдмунд вздохнул.
— Они погибли, твои родители? — спросил шофер, включил тихонечко радио — пела Дайдо; песенка из фильма «Реальная любовь»: один из героев признался в любви девушке, которая недавно вышла замуж за его лучшего друга.
— Да, они поехали отдыхать на острова, у них там был красивый легкий домик, «из соломы и шелка», — шутила мама, а я заболел ангиной и остался на попечение дяди Алекса; а дом вместе с ними снес ураган… — Эдмунд вздохнул и глотнул еще глинтвейна.
— Страшная история; сколько тебе было?
— Десять.
— А у дяди Алекса нельзя было остаться? Или он красивый, но зануда?
— Дядя Алекс — классный. Откуда вы знаете, что он красивый? — Эдмунд осекся.
— Из сегодняшних, уфф, то есть уже вчерашних, газет.
— Так вы думаете, я из этих Сеттерфилдов? Украдете меня сейчас, потребуете у Ван Гарретов выкуп?
Шофер улыбнулся в зеркало опять — словно взмахнули белым батистовым платком, пробуя новые духи, для девушек, которые впервые выходят в свет, — невинное, нежное, светлое, теплое и соблазнительное, как подтаявшее мороженое с соком и шоколадной крошкой.
— Нет, даже в голову не приходило. Мне с моей работой хватает на книги, кино и хорошие ботинки; и еще сейчас хватит на горячий шоколад; остальное — лишь пыль…
— А что у вас за работа, если вы не таксист? — но шофер не ответил, развернулся и встал между двумя машинами, «порше» роскошным и битым «жигуленком», аккуратно так, будто разбил яйцо на сковородку. «Сиди, я принесу», — вышел грациозно, точно женщина в вечернем платье — на красную дорожку; кафе располагалось в подвале, над лесенкой вниз горела вывеска — красная мельница; вернулся через минуту, держа в руках два высоких широких картонных стакана с крышечками, — а на стаканах рисунок: красная мельница, и в стиле Тулуз-Лотрека буквы: «Красная Мельня»; Эдмунд думал, там что-то вроде какао — обычно это называют «горячим шоколадом на вынос»; но там было нечто опять раскаленное, и густое, тягучее, безумно сладкое, ароматное; «как здорово», — сказал Эдмунд и почувствовал, как защипало глаза, защекотало в горле и что почти счастлив — так растроган.
— Рождество все лучше и лучше? — шофер сел на свое место, подмигнул в зеркало. — Термос у тебя?
— Да, там еще осталось, — Эдмунд передал, осторожничая с шоколадом, — вот это стаканы, не пожадничали.
— Хорошо. Всем моим пассажирам нужна поддержка.
— Вы — Санта-Клаус, спасаете людей от холода, одиночества и тоски? — Эдмунд хотел сказать «спасибо», но шофер почему-то помрачнел — сделал радио погромче, играли Franz Ferdinand, что-то про очень красивую девушку, тронулся — стакан его стоял на панели и чуть не свалился ему на колени.
— Нет, я просто шофер, — и они опять заскользили по улицам, и Эдмунд смотрел, как над крышами взрываются и расцветают фейерверки.
— Прошлое Рождество было хорошее, — прервал он молчание, — я вам, наверное, уже надоел? Хотите, высадите меня вот здесь прямо, я уже не замерзну, допью шоколад, продержусь до утра.
— Утром тем более такси не будет, — ответил шофер, лицо его смягчилось — странное, белое, как у мима, — я покатаю тебя часов до пяти-шести утра, а потом отвезу к этим… Ван Гарретам… просто мне нельзя сейчас уезжать далеко в самоволку: я жду человека, отвезу в еще одно место, потом еще одного человека забрать и отвезти в другое место — и так всю ночь. Понимаешь? Я не таксист — я развозчик, Харон такой… Так в чем прелесть прошлого Рождества?
— Я провел его с Гермионой и ее дедушкой.
— Гермиона — твоя девушка?
— Да; и они тоже католики, но ходят в другой приход, Святой Екатерины, в центре; и я поехал на ночную рождественскую мессу с ними, в Снятую Екатерину; и было так здорово: мы пихали друг друга в смешных местах, пели гимны с одной книжки; дома приготовили еды с яблоками: гуся, английский салаг, шарлотку, глинтвейн — ее дедушка сварил — правда, из белого вина с яблоками «банан»…
— Альпийский глинтвейн.
— Да; а под елкой лежали подарки — куча-куча подарков, знаете, как в игрушечных магазинах, как в сказке «Щелкунчик», — мне так хотелось подарить ей весь мир: восемь книг Роальда Даля, первые альбомы брит-поповских групп, которые можно достать только по переписке, шарф и галстук цветов Гриффиндора, черное с золотом вечернее платье, оно ей безумно нравилось, такое, в древнеримском стиле, туника, с открытой спиной, туфли к нему золотистые, плоские, на ленточках под колено, и все гели для душа Miss Milkie; а она мне надарила тоже всего-всего: медведя плюшевого, шоколад, классные мелки цветные, восковые — я ведь рисую…
— А что рисуешь? Комиксы? Обложки дисков?
— Пейзажи, портреты; сижу иногда на улице, на автобусной остановке, рисую людей — они подходят, знакомятся, иногда бывают очень приятные, как хороший чай; в парках много рисую — акварелью; ношу с собой бутылку «Бон Аквы», чтобы кисточки полоскать…
— А показать у тебя нет ничего?
— Нет, я забыл рюкзак в академии, альбом в нем, и пальто забыл, и шарф.
— Я провел его с Гермионой и ее дедушкой.
— Гермиона — твоя девушка?
— Да; и они тоже католики, но ходят в другой приход, Святой Екатерины, в центре; и я поехал на ночную рождественскую мессу с ними, в Снятую Екатерину; и было так здорово: мы пихали друг друга в смешных местах, пели гимны с одной книжки; дома приготовили еды с яблоками: гуся, английский салаг, шарлотку, глинтвейн — ее дедушка сварил — правда, из белого вина с яблоками «банан»…
— Альпийский глинтвейн.
— Да; а под елкой лежали подарки — куча-куча подарков, знаете, как в игрушечных магазинах, как в сказке «Щелкунчик», — мне так хотелось подарить ей весь мир: восемь книг Роальда Даля, первые альбомы брит-поповских групп, которые можно достать только по переписке, шарф и галстук цветов Гриффиндора, черное с золотом вечернее платье, оно ей безумно нравилось, такое, в древнеримском стиле, туника, с открытой спиной, туфли к нему золотистые, плоские, на ленточках под колено, и все гели для душа Miss Milkie; а она мне надарила тоже всего-всего: медведя плюшевого, шоколад, классные мелки цветные, восковые — я ведь рисую…
— А что рисуешь? Комиксы? Обложки дисков?
— Пейзажи, портреты; сижу иногда на улице, на автобусной остановке, рисую людей — они подходят, знакомятся, иногда бывают очень приятные, как хороший чай; в парках много рисую — акварелью; ношу с собой бутылку «Бон Аквы», чтобы кисточки полоскать…
— А показать у тебя нет ничего?
— Нет, я забыл рюкзак в академии, альбом в нем, и пальто забыл, и шарф.
— Ты хочешь быть художником?
— Не знаю; нет, наверное; я просто это умею; кто-то умеет запоминать книги: сюжет, названия, имена героев и авторов, куски текста; кто-то — готовить; а я — рисовать… Я же все равно не стану художником, кто мне позволит? Мой дядя Артур стал священником и хирургом, но он просто другой — он суперчеловек, как Росомаха из «Людей Икс», красивый, сильный, целеустремленный невероятно — как Наполеон, как поезд скорый; а я… как дядя Алекс — проживу свою жизнь полупризраком.
— Это все из-за Рождества в одиночестве? Почему Гермиона в эту ночь не с тобой?
— Она уехала к своему второму дедушке; сказала, что ей надо подумать.
— Над чем?
— Над нашими отношениями.
— А, так у вас все серьезно?
— Конечно; она беременна.
Шофер посмотрел в зеркало: мальчик на заднем сиденье снял крышечку с красной мельницей и отпил шоколада; вытер губы — тонкие, розовые, шелк и кашемир; и сам он был как стебелек, весеннее растение — гиацинт, зиму бережно зревший в красивом глиняном, расписанном вручную горшке, — подарить маме на женский день; лицо тонкое и прозрачное — эльф, заманивающий в чащу крестьян и рыцарей; темные волосы отросли далеко за нормы военной академии — длинные пряди с висков на щеки; и разговаривал он забавно: иногда надменно, только что пальцем не щелкал — кофе мне в постель, иногда еле-еле, стесняясь своего существования; сколько ему лет? сколько им лет?
— Сколько вам лет?
— Четырнадцать…
Машина затормозила у края тротуара возле старинного двухэтажного дома, гостиные с эркерами; во дворе катаются с горки и пускают китайский фейерверк; Эдмунд подумал, что остановились из-за него — сейчас шофер обернется и начнет ругаться: с ума они, что ли, сошли, с Гермионой, в таком возрасте; а он попытается объяснить, как все случилось, какой была вся история — про любовь; и тут дверь рядом с Эдмундом открылась — пахнуло морозом, снегом, селитрой, духами Elvie, — и в машину, на одно сиденье с мальчиком, впорхнула девушка, ослепительная, белоснежная, как «Снежная королева» с иллюстрациями Владислава Ерко: белые волосы с серебристым отливом, ниже пояса, белая короткая шуба, ноги невероятной длины — с дорогу через всю страну, когда только день и ночь, и еда, и «Нефритовые четки» Акунина, и последний альбом HIM; ноги в белых чулках, со свадебной подвязкой на левой, и в серебристых остроносых туфлях на каблуке высотой с Эйфелеву башню; в машине стало тесно, будто и вправду села невеста — всюду шифон и атлас; «Привет, Кристиан! С Рождеством!» — звонко крикнула девушка, перегнулась через сиденье, чмокнула шофера в щеку, засмеялась, стирая серебряный отпечаток помады: «хочу твоего волшебного глинтвейна; есть? а это кто?»
— Я Эдмунд, — Эдмунд покраснел, густо, с испариной, точно духи девушки поглотили весь воздух; шуба распахнулась, а под ней — только белое кружевное белье с серебристой вышивкой — снежинки, россыпи белых стразов.
— А я Снегурочка, — она налила в крышечку термоса глинтвейн, отхлебнула, откинула голову назад, — уфф, какое счастье, это то, чего мне так не хватало, еще туфли снять, — лицо у нее было все в серебристых блестках, губы — в серебристой помаде, глаза — в серебристых накладных ресницах; Эдмунд думал про себя: «кто она? откуда? карнавал?» — а девушка продолжала болтать: — Господи, есть же извращенцы — лед и снег им подавай. Вышел бы да и лег в сугроб; нет, все в хрустале ценой с весь мой гардероб за всю жизнь, включая первые пинетки. Я промерзла до костей, — она еще выпила, вытащила из кармана шубы длинную белую сигарету, закурила, опять повернулась к Эдмунду: — А откуда ты взялся, Эдмунд? Вы друзья с Кристианом? Празднуете вместе Рождество? У меня подруга однажды в Рождество работала, а я нет, и вот я пришла ее поздравить — она была продавцом в ночном винном магазинчике, так стильно, правда? Мы с ней сидели в этом магазинчике, ели бутерброды с чудной «Докторской», с фисташками, и всю рождественскую ночь проговорили о парнях; ей пить было нельзя на работе, и я в итоге одна выпила ее подарок — бутылку просто нереального вина — красного, вишневого, густого, как варенье…
— Он мой пассажир, — сказал, не оборачиваясь, Кристиан; они тронулись, и опять вывески, как мысли, скользили по их лицам.
— Ты же не таксист, — засмеялась Снегурочка, — шашечки же для отвода глаз… — махнула рукой на крышу.
— Он подошел ко мне, весь синий от холода, попросил довезти, а где он возьмет такси в эту ночь? Не бросать же его умирать… Я сказал, что смогу отвезти его только в семь утра, он согласился; вот и катаемся — пьем, курим, зайдем потом еще раз в «Красную Мельню», еды возьмем…
— Прикольно, — она улыбнулась своими серебристыми губами, инопланетянка, Венера, протянула руку: длинные, как струи дождя, пальцы, ногти в стразах: — Лида, — Эдмунд пожал, рука неожиданно оказалась теплой и мягкой, девчачьей; как кресло в стиле хай-тек — металл, пластик, стекло, — думаешь, сяду и кости переломаю, а оно такое уютное — читать и спать, — это мое настоящее имя, для клиентов я Снежана.
— А, так вы проститутка? — вежливо спросил Эдмунд; он был такой милый, юный, с такой нежной жемчужной кожей, что она не обиделась.
— Ну да; что это у вас из «Красной Мельни»? Горячий шоколад?
— Хотите? — Эдмунд протянул ей свой стакан.
— Не жалко? — прищурилась.
— Здесь много, — и она взяла, улыбнулась опять, отпила, достала платок бумажный из кармана шубы, вытерла губы, достала помаду, перегнулась через плечо Кристиана, накрасила губы в зеркало.
— В «Амбассадор»? — спросила; Кристиан кивнул. — Сволочи, как я их ненавижу, они же все женатые; что с ними всеми, Кристиан? И ненавижу быть Ледяной женщиной; куда лучше в золотом. Я ведь вся в золотом обычно, Эдмунд, такая языческая красавица, жрица солнца; наверное, это у меня кризис жанра… А потом ты куда?
— В «Англетер», там Лиза.
— А, передашь ей привет — наверное, мы не увидимся; я надолго, до утра, у меня там портье знакомый, у него мои вещи есть, я переоденусь и поеду на метро, передашь боссам? Мужик все равно по карте расплатился уже, а что мое — то мое.
— Передам, — Эдмунд слушал их разговор и представлял, как живет эта девушка: снимает квартиру с друзьями, двумя голубыми парнями; веселая, раздражительная, любит кино, набрать попкорна, шоколада, колы, сидеть и смеяться или плакать; душа у нее как свадьба — шумная, яркая, пышная, романтичная и полупьяная; два раза поступала на актерское, но оба раза срезалась на сочинении — писала какую-нибудь ересь, типа: «Евгений Онегин» — такая скучища, то ли дело Барбара Кортланд или Чак Паланик; с Кристианом они могут часами говорить об актерах, как-то пять часов проговорили только о Леонардо ДиКаприо — какой он гений; в «Полном затмении» переходит грани реальности и мыслимого; а любимый ее актер — Венсан Винсент — «как жаль, что он умер, — приговаривала она, — я никогда с ним не поцелуюсь»; комната у нее полна живых цветов — целая оранжерея, это ее увлечение — цветы; даже на кровати рассада; «не стану актрисой, — говорит она, — невелика беда: стану садовником»; а то, что она работает проституткой, — это все от этой страсти к актерству: от них требуют играть — девушку Бонда, Мессалину, Снегурочку вот…
Они высадили ее на огромной площади, летом полной фонтанов, а сейчас — ледяных горок и фигур из снега: Деда Мороза, саней и оленей, домиков с узорными окошками; люди в них фотографировались; «желаю счастья в личной жизни, Пух», — сказала на прощание Эдмунду Лида; Кристиан развернулся и пересек площадь — «Англетер» и «Амбассадор» смотрели друг другу в глаза; только он остановился, как дверь открылась, и рядом с Эдмундом села еще одна девушка — запах от нее шел дивный — роз, иланг-иланга; словно она принимала ванну с маслами и лепестками, как Клеопатра; у Эдмунда закружилась голова — так она была хороша, ослепительна просто; как огонь, внезапно вспыхнувший в темноте, — обычная спичка, а будто новая звезда; рыжая, пышная, плечи в веснушках, глаза зеленые, брови и ресницы пушистые, черные, будто птицы; губы пунцовые, как у героев Энн Райе; ведьма, настоящая, булгаковская; «привет, — сказала она Кристиану, — а это кто?»