Георгес или Одевятнадцативековивание - Покровский Владимир Валерьевич 4 стр.


Рюмка, шампанское, ведерка, верочкина прическа...

- У вас тоже с мебели началось? - участливо спросил меня Миша.

- Ничего там пока не начиналось, он только в пятницу купил.

- Началось уже, - сказал Миша. - Началось, началось. Вы на него посмотрите. Но вот что касается бомбы, то книга тут ни при чем. Я ее сам сделал. И сам задумал. Просто раньше я был слеп, а потом прозрел. Я бы и без книги эту самую бомбу стал делать.

- Это вы так думаете, что ни при чем. Она на все действует. На мозги, на язык, на взгляды, на мысли - на все!

- На память тоже, - добавил Миша.

- И на... Что значит "на память"?

Миша недобро усмехнулся.

- Я сейчас как в песне. Все, что было не со мной, помню. Воспоминательные галлюцинации. Или прошлые существования. Только не совсем и не всегда прошлые.

- Например? - живо заинтересовался я.

- Вот вас, например, помню, - мрачно сказал Миша и при этом посмотрел на меня так, будто я и есть тот самый генерал- губернатор из его прошлых существований, в которого он подрядился свою бомбу кинуть.

Ясно, подумал я. Пора сваливать. Существования у него. И бомбу в руках вертит. Он ведь физик, не химик, что-нибудь немного не так и...

- Последний вопрос, Миша, сказал я со всею возможной мягкостью.

Тот дернулся, изо всех сил концентрируя внимание на вопросе.

- Да-да?!

- Где вы достали Геор... эту книгу Сименона?

Он, очень быстро:

- Что?

- В смысле, как она к вам попала?

Он еще быстрее:

- Книга-то?

Просканировал взглядом сто восемьдесят градусов комнаты, словно перед дракой расставил руки, чуть пригнулся (вот-вот бомбой пырнет), ощерился.

- Эттттого я. Тебе. Никогда. Не скажу.

- Не скажет, - с монаршей досадой подтвердил Влад Яныч. Он и мне не говорил никогда. Не знаю почему. Ведь это же важно, Миша. Вы не можете не понимать, как это важно.

Миша, не сводя с нас недоверчивого взгляда, упрятал бомбу в бюро, с облегчением выдохнул через нос, указал пальцем на дверь и тихо сказал:

- Убирайтесь. Больше вы от меня ничего не узнаете.

- Но почему? - обескуражено спросил Влад Яныч (я-то уже двинулся к двери). - Мы ведь только хотим...

- Убирайтесь отсюда вон!!! - завизжал Миша.

- До свидания, - с достоинством сказал я при выходе. - Пойдемте Влад Яныч!

Миша негодующе ждал.

А дальше началась полная чушь. Мы спускались по лестнице, Влад Яныч предлагал мне поискать источник Георгеса среди книжных спекулянтов, с которыми когда-то якшался Миша, а я объяснял ему, что Миша - обыкновенный городской сумасшедший, что никакого отношения Георгес к его сумасшествию не имеет.

- А мебель? - запальчиво возражал Влад Яныч.

- А что мебель? Подобрал на свалке какой-нибудь театральной. Только глянуть разок, сразу ясно станет, откуда все это. Ржавое да порэпанное. А листовок накупил у кадетов или кто там еще у них ятями разговаривает...

И тут бухнул взрыв. Здоровестенный такой взрыв, откуда-то сверху - весь дом затрясся. После паузы с мертвой тишиной кто-то закричал тонким голосом, загундели голоса, затопали ноги. Влад Яныч пристально посмотрел наверх, будто что-то мог узреть сквозь несколько лестниц и перекрытий, схватился за голову и трагически произнес:

- Это Миша!

- Ну ясно, Миша, кто же еще! Доигрался наш Кибальчич.

Торжественно звякнул далекий колокол, на миг, виртуально, навис над нами невидимый, огромный, деперсонифицированный мертвец (это я образно передаю свои ощущения). Влад Яныч все держался за голову и, по-моему, ничего такого не замечал.

Я потянул его за рукав, и мы припустили.

С чего это мы в такой панике ноги делали, до сих пор не пойму. Вроде, и страшно особенно не было, однако вот достоинство потеряли.

Эх, как мы мчались! Как нас вынесло из подъезда, как просвистела мимо нас детская площадка с песочницей и поломанными качелями. Одна только мысль была - ходу, ходу!

Кто-то запоздало вскочил со скамейки, отбросил газету. Закричало, засвистело в свисток вслед нам сокровище в картузе и немыслимого покроя пиджачке, потопало за нами, своих истошными воплями призывая, и откуда ни возьмись, возникли они, деловито выбежали из разных углов, все к нам, все к нам, но и тут не прибавилось страха, даже наоборот - восторг меня обуял. Ходу, ходу! Помню, крикнул Влад Янычу: "Разбегаемся!", - перемахнул через штакетник, передо мной рожа красная в полицейском наряде, сам с автоматом и резиновой палкой на поясе.

- Кия! - сказал он, раскорячился и направил на меня автомат. Я, не останавливаясь - У-у-у-у-бью-у-у-у-у!!!, - и на него, и сшиб бедолагу, и дальше побежал, в совершенном уже восторге.

Не спрашивайте меня, кто были эти люди в полицейских мундирах и филерских нелепых одеждах, которые поджидали нас у подъезда и потом безуспешно гнались за нами, зачем им нужно было схватить нас и чем объяснить, что остановить нас им так и не удалось, - даже Влад Яныч посбивал с ног тех, кто встал на его пути. Ничего этого я не знаю. Может быть, то были не до конца материализованные призраки, а может быть, кому-то там, наверху, позарез требовалась полицейская погоня без результата. Меня долго преследовал какой-то могучий матрос в бескозырке, опоясанный поверх тельняшки почему-то белыми пулеметными лентами. Он кричал мне вслед: "Держи вредителя!". А за спиной Влад Яныча строчили автоматные очереди, сопровождаемые криками "хенде хох".

Мы столкнулись с ним нос к носу на мелкой улочке, поросшей городскими кустами. Влад Яныч громко дышал и хватался за сердце.

- Что это... что это было, Володя? Неужели Георгес?

Но нет. Георгес мой не таков. Он создает мир горячий и притягательный, мир Баха, Генделя и Вивальди, реальность перед ним блекнет, а эта нечисть блекла перед реальностью. Я тогда еще только созревал для такого вывода и сказать вот так, как сейчас - поэтично, красиво, с привлечением классиков, ни за что б не сумел. Но я все равно не мог согласиться с Влад Янычем. Георгеса я уважал и ничуть не боялся.

Я сказал недовольно:

- С ума вы сошли со своим Георгесом.

Я чувствовал странное опьянение. Я глядел на все словно сквозь увеличительное стекло, а между тем примечал очень мало. Никак не мог понять, где мы. Ни центр, ни черемушки, черт те что.

Восторг удачного побега давно прошел, уступив место досаде и разочарованию. Зато Влад Яныч был полон сил.

Наших преследователей он почти уже и забыл, только пожал плечами недоуменно:

- Странная какая-то милиция. Ряженые, что ли? Или казаки? Ладно, бог с ними. Пойдемте, Володя!

Он буквально потащил меня за рукав сквозь улицу, залитую предсумеречным солнцем.

- Куда это мы?

- К четвертому магазину. Да идемте же!

- Что еще за магазин?

- Там книжный рынок. Стыдно не знать такие вещи, Володя. Там Миша свои книги доставал, я знаю, у кого. Идемте.

- Какой еще книжный рынок, вы что? Какие сейчас могут быть книжные рынки, когда все у метро можно купить?

- О, боже мой! Ну, увидите. Пойдемте скорей!

У меня не было никакой охоты разузнавать, откуда Миша достал моего Георгеса. Я вообще по натуре не детектив. Как там? Многая знания - многая печаль, так, что ли? К тому же я запланировал себе массу дел, среди которых одно, связанное с Тамарочкой, представлялось мне более интересным, чем букинистические изыскания в стране, переполненной книжным ломом. Да и устал я от этого.

- Но у меня масса дел!

- Потом, потом!

Это был удивительно странный день - если бы я не знал, что точно не сплю, никогда бы не поверил, что все это мне не снится. Как, впрочем, и многие из вас, на себе испытавшие то, что Манолис так хорошо обозвал "одевятнадцативековиванием". У вас, наверное, имеются свои собственные, не менее странные воспоминания о тех волшебных, жутких, переполненных абсурдом днях, когда процесс только начала проявлять себя и не оставлял нам никакой надежды хотя бы грубо, в нулевом приближении, чем все это закончится и что означает.

Этот день, начавшийся с визита к Мише Кибальчичу, а точнее, с того момента, когда мы выбежали из его дома, день, переполненный впечатлениями самыми ошеломляющими, я до сих пор вспоминаю с некоторым стыдом - сам не знаю отчего. Все было настолько нелогичным, а нелогичность была настолько пошлой, что разум просто отказывался воспринимать воспоминания как реальность.

Одновременно мне кажется (и я знаю, многие из вас испытали то же самое чувство), что все, тогда происшедшее, все, мной увиденное тогда скреплено неким глубоким и чрезвычайно важным для меня смыслом, уловить который мне до сих пор толком не удается. Прошу заранее простить меня за ту заумь, которой мне не терпится поделиться, но я пришел вот к какой гипотезе. Она, может, слишком абстрактна, но другой, к сожалению, нету.

Мне пришло как-то в голову, что жизнь человека - штука очень концептуальная, то есть имеющая, подобно литературному произведению, завязку, развитие, кульминацию и развязку. Жизнь каждого человека имеет сюжет, смысл, который укладывается в нескольких словах. На самом-то деле этих смыслов у каждого человека полно, только смерть ставит точку в нужном месте и, таким образом, словно Роден, отсекает все смыслы, кроме одного главного. И все зависит от того, когда человек умрет - только последняя точка может показать другим, какая на самом деле была суть и какие были основные законы той или другой уже закончившейся жизни. Бывает, правда, и так, что сюжет давно закончен, а человек еще долго не умирает. Как Дантес, убивший Пушкина и лет, по-моему, до девяноста коптивший небо. И смысл его жизни изменился, он уже давно забыл, что пристрелил у Черной речки какого-то поэта, и все остальные забыли, и смысл его жизни, главный сюжет его жизни оказался совсем другой, наверняка мелкий и подленький. А тот Дантес, который шмальнул по невольнику чести, умер - там же причем, у той же самой Черной речки и в то же самое время.

Точно также, если уж по литературным аналогиям проходиться, произошло и с Сухово-Кобылиным. Он был мелким писателишкой и фатом, но потом убил чересчур навязчивую любовницу, чудом избежал наказания и, переварив все это, стал великим писателем. Вместе с любовницей умер тогда и он сам. Потом, надо полагать, умер и великий писатель, оставив нам три знаменитых пьесы. Ему на смену пришел кто-то другой, которого мы не знаем. И мы не знаем, что с ним происходило, с тем третьим, который выдохся и уже опять не был великим писателем, нам повесть этой третьей жизни уже неизвестна.

Только умирая, человек может ухватить суть прожитого, если она у него есть и если он хочет-таки, чудак-человек, ее ухватить. Ведь бывает, что ничего такого в страшный смертный час человеку не открывается. И никто потом не старается разгадать этот его последний смысл. А даже если и пытается, то не факт, что находит.

Вот этот самый смысл - в смысле последний смысл - и скреплял, я думаю, мной увиденное в тот день. Непонятно, да? Жаль, что многого я не помню - я, ни капли не выпив, с каждой минутой впадал во что-то наподобие опьянения. Воспоминания поэтому обрывочны и, может быть, не совсем соответствуют увиденному.

Вот мы бежим по двухэтажной улице, за домами - маленькое, совершенно деревенское кладбище, в городе, между прочим, совершенно немыслимое. Одни кресты - я потому и запомнил его, что одни кресты.

Навстречу нам идет человек в цилиндре и с тросточкой. Глаза дикие, изумленные, на нас уставился, хотя мы-то как раз самые ординарные. Вот проехал автомобиль древней конструкции и с клаксоном типа "груша". За рулем - вполне современный мужик из новых русских в мотоциклетном зачем-то шлеме.

Вот вполне городской проспект, перенасыщенный вывесками, рекламами и неоновыми надписями - все с твердыми знаками на концах слов, даже если написано по-английски. Толстая торговка со связкой бубликов. А вот из окна автобуса я вижу кладбище. Но уже почти центр, а кладбище то же самое - одни кресты. Я говорю Влад Янычу:

- Смотрите. Блуждающий погост.

Влад Яныч, все время испуганно озирающийся, бросает взгляд в окно и сердито фыркает:

- Бред!

И я с ним совершенно согласен.

Позже, отвязавшись, наконец, от спятившего на детективной почве букиниста, я увижу то же самое кладбище из окна какой-то пельменной под названием "Бистро "И недорого"". Там была очередь из людей во фраках - я подумал, помню, что здесь симфонический оркестр питается.

Я скажу себе глубокомысленное "Эге!", на что ближайший ко мне фрачник, судя по рубильнику, валторнист (двойные пельмени со сметаной и уксусом) немедленно отреагирует категорическим тоном:

- Блуждающих кладбищ не бывает. Это мираж.

И забубнит себе под нос - по-моему, что-то из Моцарта.

Вот Влад Яныч, тактично отошедший в сторонку, разглядывает рекламу собрания трудов Мартына Зедеки, а я звоню Вере по телефону. У будки ожидает своей очереди позвонить расхристанный солдат с длинным ружьем в руке. Он нервничает и все время сплевывает.

К телефону подходит И. В.

- Здрасьте!

- Здрасьте.

- Веру позовите, пожалуйста.

- А Вера умерла, - сообщает мамаша.

Я досадливо сплевываю.

- У вас, Ирина Викторовна, совершенно какое-то очень специфическое чувство юмора.

- Какое есть. Если у вас все, то я кладу трубку.

Я начинаю злиться. Я настоятельнейше прошу позвать к телефону Веру. Мне сообщают, что это кощунство. Тут я пугаюсь.

- Вы что, правда, что ли?

- Правда-правда, - заверяет меня И. В. - А то вы сами не знаете.

- Когда? Как?

- Давно. Несчастный случай.

Я нервно хихикаю.

- У вас, Ирина Викторовна, что-то с головой не в порядке. Я только сегодня с ней виделся. И вам это прекрасно известно. Позовите немедленно. Очень нужно.

- Это ваше личное дело, когда и с кем вы виделись. Я кладу трубку.

И кладет трубку.

- Вот сука! - говорю я сквозь зубы.

- Не дала? - сочувственно спрашивает солдат.

- Ага.

- Вот сука! - говорит он.

Он набирает трехзначный номер и сосредоточенно ждет. Потом дергается и кричит:

- Барышня! Барышня! Барышня, дайте госпиталь!

А вот я стою у Четвертого магазина с идиотским названием "Торговля книгъ", Влад Яныч ужом шныряет в толпе субьектов с распяленными портфелями. Мне все это дико, портфели - это уж совсем архаизм. Потом он воровато подбегает ко мне и, оглядываясь, торопливо шепчет мне на ухо:

- Есть! Миша Гагарин!

- Что "Миша Гагарин"?

- Продал Георгеса.

- Кому продал? - пугаюсь я.

- Мне.

- А. И где ж он?

Теперь пугается Влад Яныч.

- Как где?! - Да у вас же!

- Я не про Георгеса. Я про Гагарина.

Сейчас найдем.

И вот перед нами испитой книголюб с благородным взглядом и жутким шрамом через лицо.

- Сименона панафидинского? Ох, сдуру я его тогда продал. Если он у вас, то беру.

Я опережаю Влад Яныча и сообщаю Мише, что панафидинским Сименоном мы не располагаем. Однако очень бы хотели узнать эпизоотию книги.

- Этимологию, - поправляет Влад Яныч. - Историю происхождения то есть.

- Это мне все равно, - великодушно прощает Миша. - Мне бы книжку достать.

- Но ведь где-то вы ее брали?

- Где брал, там больше нет. У Томки Панафидиной. Из фамильной библиотеки.

Потом он долго и скучно роется в записной книжке, бурча, что Томка эта сейчас фамилию поменяла, а теперь ищи ее по всему гроссбуху. А с "Ситизеном" сюда нельзя, "Ситизен" враз умыкнут.

Наконец он тыкает в книжку пальцем и диктует телефон, который со вчерашнего дня уже прописался в моей собственной телефонной книжке Тамарочкин телефончик, выпрошенный у нее с неблаговидными целями во время танца. Сразу записывать не хотел, так что запоминать наизусть пришлось.

Пока я размышляю над странностью совпадения и над тем, что вчера Тамарочка никак на Георгеса не отреагировала, хоть это и ее фамильная книга, к Мише Гагарину подходит милиционер.

- Так-так, - говорит он, похлопывая себя дубинкой по бедру. - Опять, значит, у Четвертого ошиваемся? Несмотря на многочисленные предупреждения?

Миша умоляюще прижимает руки к груди.

- Что будем делать, гражданин Веткин?

Миша Гагарин, он же гражданин Веткин, немедленно принимается канючить:

- Ну това-а-арищ сержант...

Мы с Влад Янычем подскакиваем от неожиданности. И переглядываемся. Нам обоим послышалось, что Миша сказал не "товарищ сержант", а "ваше благородие". Вот ясно слышали - товарищ сержант". И даже артикуляция губ для "товарища сержанта" как раз та самая. И однако же точно с тою же ясностью могу поклясться: он сказал сержанту в то же самое время и тем же канючливым голосом это самое "ваше благородие"! Хотя к околоточным надзирателям, если я правильно помню Чехова, обращались как-то иначе. Словно через одну реальность мигнула другая.

Это очень нас с Влад Янычем обескуражило.

И все время, все время сумерки! Все это происходит при очень слабом вечернем свете.

Мы идем, почти мчим по улице, забитой извозчиками, у всех одинаковые пролетки на двух огромных колесах с лаковым откидным верхом. Они терпеливо стоят - где-то впереди пробка.

И еще - за нами следят. Мы никого не видим, кто бы мог за нами следить, но знаем точно. Влад Яныч к слежке относится философски, я - с возмущением. Влад Яныч убеждает меня что если следят, то это, конечно, симптом опасный, но это совсем еще не значит, что прямо тут же арестуют и пустят в расход. Вот когда перестанут вдруг следить, тогда обычно...

"Пустят в расход" - не из его словаря, я это отмечаю в сознании.

- Надо немедленно, слышите, немедленно!!! его уничтожить!

Я уточняю:

- Кого уничтожить? Гагарина?

- Георгеса! Георгеса, Георгеса, Георгеса, не Гагарина! - взрывается вдруг Влад Яныч. - Не смейте больше меня переспрашивать! Я ненавижу, когда меня переспрашивают!

Так же неожиданно он успокаивается и начинает объяснять, почему надо уничтожить Георгеса. Все что мы видим вокруг, говорит он, происходит из-за моей книги, что это книга такая волшебная, что она очень хочет вернуться в свой век - природа может еще стерпеть пустоту, но нарушения своих же законов она ни за что не потерпит. Что произошла логическая накладка и реальность не выдерживает ее (накладки), и как только Георгес вылез из фамильного тамарочкиного шкафа, он тут же начал шалить.

Я возражаю. Я совсем не уверен, что все дело в Георгесе. Я очень логично возражаю Влад Янычу, потому что мне совсем не улыбается с Георгесом расставаться, я хорошо помню бокал и тамарочкину прическу. Влад Яныч от моего сопротивления свирепеет. Ему совсем не хочется в девятнадцатый век.

Я говорю:

- Какой девятнадцатый, Влад Яныч, что вы? Посмотрите вокруг - здесь все века собрались. И чем это, позвольте спросить, вам так нравится двадцатый? По-моему гаже двадцатого еще ничего не было.

- Вы ничего не понимаете, - шипит Влад Яныч. - В других веках телевизора нет.

- Вы же говорили, что не любите телевизор.

Назад Дальше