Но ликвидации тюрем мало, друзья мои. Около двухсот тысяч человек на воле, молодые, здоровые люди, сбились в бандитские шайки и терроризируют страну. Объявляю Священный Террор против их злодейского террора! Наказания и унижения продолжающим войну против общества, о каких ещё не слыхали. Слушайте меня, честные мои соотечественники, слушайте меня, убийцы и грабители, таящиеся в лесах и подвалах! Всем, кто добровольной явкой не испросит прощения, — унижение и гибель! Главарей шаек живых утопят в дерьме, стерео покажет, как они в нём барахтаются, как глотают его, прежде чем утонуть. И это не всё. Родители преступников за то, что воспитали негодяев, примут на себя часть вины. Родители отвечают за детей, таков наш новый военный закон. Их выведут на казнь их детей, потом самих сошлют на тяжёлые работы до окончания войны, а имущество конфискуют. И если будет доказано, что кто-либо попользовался хоть одним калоном из награбленного бандитами, у тех тоже будет конфисковано имущество, а сами они сосланы на принудительные работы. И ещё одно. Некоторые полицейские за взятки тайно покрывают преступников. За старые провины мы не преследуем, если в них покаялись. Но кары за продолжающиеся поблажки бандитам объявляю такие: виновного полицейского повесят у дверей его участка, имущество конфискуют, а семью вышлют. Объявляю всем, кто тайно способствует преступлениям: трепещите, иду на вас!
Самое страшное было объявлено, Гамов мог бы не волноваться, а он побледнел, голос стал глухим. И я вдруг ощутил то, чего не чувствовал в личном общении, — как нелегко, как изнуряюще нелегко даются ему решения! Он спорил с нами, видел наши лица, всё снова повторял аргументы, если замечал, что мы не убеждены, что не все наши сомнения развеяны — мастерски подбирал для каждого особые доказательства. А сейчас он обращался к миллионоликому существу, не видел его, не слышал ответного голоса этого загадочного существа — народа. Он мог и приказать народу, захват власти давал возможность приказывать. Он понял раньше всех нас, что приказывать народу будет не победой, а крахом. Только одна возможность была для власти, какой он жаждал, — убедить всех, покорить все умы, завоевать все души.
И он всем в себе пошёл на выполнение такой задачи.
— Знаю, знаю, какие страшные кары противопоставляю преступлениям. И вижу, не видя вас, с каким ужасом слушаете меня. Но поставьте себя на моё место, придумайте за меня эффективное истребление злодейства. Об одном из императоров прошлого говорили, что он варварскими методами истреблял варварство. Утопление в грязи, высылка близких, конфискация имущества — да, это варварство, это тоже преступление, всякая иная оценка — ложь. Но убийство на войне в тысячу раз горшее преступление, ибо твой противник не сделал тебе лично вреда, а ты его убиваешь. Почему же совершаются такие преступления? Потому что они выгодны и эффективны. Государству выгодно победить соседа-недруга, а самый эффективный способ победы — преступление, называемое войной. Преступнику выгодно пользоваться чужим добром, и самый эффективный способ — напасть, ограбить, убить. Но все применяемые до сих пор методы борьбы с преступлениями неэффективны — и войны вспыхивают всё снова, и бандит, отсидев срок, снова идёт на преступление, а если не сам, то его подросшая смена. А я применю кары, столь несоразмерные вине, чтобы преступление стало чудовищно невыгодным. Подлость должна стать самой убыточной в мире операцией — таков мой план. И грош мне самому цена, если меня постигнет неудача!
— Вдумайтесь ещё в одно обстоятельство, — продолжал он, переменив страсть в голосе на тон поспокойней. — В том, что мы применим ещё неслыханные кары за преступления, таится своеобразная оценка его характера. Да, уважение и высокая оценка, я не оговорился. Смертью бандита не испугать, он ежеминутно сосед со смертью. И что ему тюрьма? Кому тюрьма, кому дом родной — сколько раз слышал такую похвальбу. Но вот глотать дерьмо, да ещё перед камерами стерео, да на глазах своих близких, да под их вопли — нет, это всё же несравнимо с неизбежной для каждого смертью! И знать, что этих твоих вопящих родных сразу после твоей унизительной казни отправят на долгие страдания, лишив всего приумноженного твоими подлостями имущества, — будет ли и тогда тебе казаться выгодным преступление? Девочки мои милые и беззащитные, женщины мои дорогие, измученные трудом и недостачами, клянусь вам всем: эту зиму вы будете спать в квартирах спокойно, спокойно будете в темь ходить по улицам! И если этого я не совершу, значит, и сам я, и мои помощники не больше, чем дерьмо, ибо, насильно захватив непомерную власть, не сумели ею распорядиться разумно и эффективно!
Здесь была кульминация речи Гамова. В обращении к женщинам он снова возвысил голос до страсти, убеждал не аргументами, а тоном. Оглядываясь назад, я вижу, что тому феномену, который враги назвали «дьявольской магией Гамова», начало положила эта первая речь к народу: женщин он завоевал сразу, хотя грозил чудовищными карами, а в сердцах женщин всегда легче возбуждать сострадание, а не ненависть.
После этого, уже спокойней, не трибун, а верховный администратор, он поведал, как организует правительство. Ядро власти составят его друзья, участники переворота, и те, кому он доверяет абсолютно. Пока их будет десять человек — невыборные и несменяемые. Что до обычных министров, руководителей хозяйства и культуры, то они потом образуют второй правительственный слой — выборные, сменяемые и подконтрольные.
Состав «Ядра» он объявил такой:
1. Алексей Гамов — диктатор
2. Андрей Семипалов — заместитель диктатора, военный министр
3. Готлиб Бар — министр организации
4. Джон Вудворт — министр внешних сношений
5. Альберт Пеано — главнокомандующий армией
6. Казимир Штупа — министр погоды
7. Павел Прищепа — министр государственной охраны
8. Аркадий Гонсалес — министр Террора
9. Николай Пустовойт — министр Милосердия
10. Омар Исиро — министр информации
Стереоэкраны погасли.
— Поздравляю тебя с назначением в заместители диктатора, — сказала Елена много равнодушней, чем мне бы хотелось услышать.
Я не скрыл, что уязвлён.
— Тебе не нравится, что я заместитель диктатора? А разве есть в правительстве пост выше этого? После Гамова, разумеется.
Она не хотела обижать меня нелестным ответом. Но была в ней черта, отличавшая её от других женщин: неспособность на неправду. Я часто жалел впоследствии, что природа не одарила её умением хотя бы малой скрытности.
— Вот именно, Андрей, после диктатора. Не сердись, но я тебя так давно знаю… Ты будешь только при нём, а не сам по себе. Это правительство… Всегда ли сумеешь быть ему верным помощником?
— Надеюсь, что всегда. Выше помощников мы не годимся. Он каждого из нас превосходит.
Снова засветился стереоэкран. Диктор извещал, что метеопередышка окончилась. С запада запущен транспорт боевых туч. Наши станции форсируют метеоотпор. Ожидаются большие ветры и обильные ливни. Жителям рекомендуется без крайней необходимости наружу не выходить. При затоплении нижних этажей вызывать военизированную метеопомощь.
Я распахнул окно. Звёзды светили мирно, и малейший ветерок не колебал деревьев. В городе стояла та затаённая, нервная тишина, какую даже военные метеорологи называют зловещей. На западе вдруг вспыхнули полосы огня. Одна зарница догоняла другую. С запада наваливался дикий циклон.
— Закрой окно, я боюсь, — попросила Елена.
Она подошла ко мне, я обнял её. Я тоже боялся. Но не циклона, а будущего. Будущее было непредсказуемо.
3
Циклон бушевал больше недели. Переулки превратились в горные ручьи, а проспекты в реки. Но военные метеорологи остановили ошалелый ураган на подходе к степям, где зрел урожай. С десяток куболиг воды залил наши западные земли, целые области на время превратились в болота. Зато противник прекратил наступление, потоп мешал его армиям ещё больше, чем нашей обороне. Была и другая выгода для нас в неистовстве их метеонатиска: Павел Прищепа сообщил, что больше двух третей сгущённой воды, накопленной их промышленностью, уже израсходованы в метеовойне. До зимы нового метеонаступления можно было не опасаться.
Конец потопа ознаменовался дискуссией на тему — что завтра? Гамов созвал совещание Ядра для решения всего нерешённого.
Я вышел из своей канцелярии, чтобы поразмять ноги, и встретился с Готлибом Баром, в недавнем прошлом знатоком литературы и философствующим ёрником, а ныне министром организации.
— Приветствую и поздравляю от имени и по поручению, — выспренно обратился ко мне Готлиб.
Мне захотелось пошутить над ним.
— Врёте, по обыкновению. Приветствуете — ладно. А поздравлять не с чем и не от кого. Разве что от своего имени — то есть с «ничем» и от «никого», ибо кто вы?
Мне захотелось пошутить над ним.
— Врёте, по обыкновению. Приветствуете — ладно. А поздравлять не с чем и не от кого. Разве что от своего имени — то есть с «ничем» и от «никого», ибо кто вы?
Он не разрешал себе попусту обижаться. Он взял меня под руку. В городе было мрачно и холодно, как осенью. Ободранные бурей деревья уныло покачивали голыми ветвями. Готлиб восторженно сообщил:
— Открыли валютный универсам. Товаров — ужас! Невероятные богатства хитрюга Маруцзян таил на своих складах. Идём смотреть, как реализуются запасы. Пока только для рабочих оборонных заводов за сверхплановую продукцию. К сожалению, нам с вами эти богатства недоступны. — Он вздохнул: членам правительства новая валюта не выдавалась.
— Скоро выпустишь золото и латы?
— Уже переливаем слитки в монеты, печатаем банкноты.
На Готлиба Бара замыкалась промышленность, торговля и финансы. «Ведаю двадцатью четырьмя министерствами», — хвастался он. К удивлению — и не только моему — этот любитель искусства быстро освоил свои нынешние функции.
Универсам состоял из двух отделов. В первом, темноватом зальце, отоваривались карточки. Здесь было мало товаров — хлеб, крупа, дешёвые консервы — и много покупателей, сбившихся в извилистую очередь. Во втором помещении — два хорошо освещённых зала — с полок выпячивались давно забытые снеди — копчёные колбасы, сыры, масло, икра, балыки, мёд, мороженое мясо, мука и сахар, птица и плоды — и тысячи, тысячи банок консервов. У каждого разумного человека невольно возникала мысль: какого чёрта запасались деликатесами? Сало, мясо и сухари в армии куда нужней, чем икра и балыки!
Посетителей в валютных залах было ещё больше, чем в пайковом. Но ни к одному прилавку не выстраивались очереди. Я спросил пожилого рабочего, зачем он пришёл сюда — покупать или смотреть? Он показал справку, что наработал сверх нормы на сорок латов — бумажка, достаточная для закупки полной сумки продовольствия.
— Погожу до выдачи золота, — сказал он. — Еда — что? Прожевал — и кончено! А золото пригодится и после войны. Кое-что истрачу. Жену порадую. Да и внук — орёл! Без подарка не приду.
Другой посетитель огрызнулся:
— Купил, купил! Чего спрашиваешь? Жрать хочется, а не бумажки елозить! Всё истратил, а ещё наработаю, ещё истрачу!
Он сердито глядел на купленные пакетики с продовольствием — похоже, втайне страдал, что пришлось расставаться с драгоценной справкой о перевыполнении нормы, не дождавшись часа, когда станет возможно превратить её в золото. Всё было, как предсказывал Гамов.
— Палка о двух концах, Готлиб, — сказал я. — Один конец — пряник, а другой — кнут. Вы мне показали все роскошества пряника, теперь я…
— Продемонстрируешь кнут?
Мы свернули с проспекта в переулочек. Я подвёл Бара к трёхэтажному дому. На вбитом в стену металлическом кронштейне висел мужчина лет сорока пяти, в парадном мундире подполковника, увешанном орденами. Бескровное усатое лицо, даже опухшее от удушья, хранило печать недавней красоты. Это был Антон Карманюк, начальник районной полиции, многократно награждённый прошлым правительством за усердие, примерный семьянин и общественник, отец трёх мальчиков. На дощечке, висевшей на правой ноге повешенного, кратко перечислялись его преступления: брал взятки с грабителей, в покаянном листе признался лишь в незначительных провинах, а после повторного утверждения в должности за крупную мзду инсценировал побег двух бандитов. Родители и жена Карманюка высланы на север, имущество конфисковано, дети отданы в военную школу.
— Не кнут, а дубина! — сказал Бар. — Кто определил кару? Суд?
— У нас Священный Террор! Приговор выносят чиновники Гонсалеса. Кстати, в этом случае он сам его подписал — всё-таки первая виселица для важного труженика полиции. Повесили со всеми орденами — показать, что прежние награды не оправдывают новой вины.
— Без суда? Без апелляции? Без протеста?
— Почему без протеста? Министр Милосердия, наш общий друг Николай Пустовойт, протестовал. Указывал на награды подполковника, на его невинных детей, им теперь, ох, несладко… Но высшая инстанция утвердила приговор.
— Кто эта высшая инстанция? Что-то не слыхал о такой.
— Высшая инстанция — я, Готлиб.
Бар долго смотрел на меня.
— Вы очень переменились, Андрей, — сказал он.
— Все мы меняемся, — ответил я.
Оставшуюся до дворца дорогу он промолчал.
Я тоже молчал, но про себя усмехался. Не радостно, а печально. Готлиб Бар, увлечённый организацией промышленности и торговли, выпуском новых денег, ещё не полностью прочувствовал, какую ответственность поднял на свои плечи. Она ещё не придавила его. А мои плечи уже сгибались. Я мог бы сказать Бару, что трижды брал перо в руки и трижды бросал его на стол, не подписывая казни отца троих детей. И мог бы сказать, что один из бежавших бандитов — брат его жены и что сам Карманюк его изловил, но потом поддался на мольбы жены. И ещё мог бы добавить, что от одного наказания всё же избавил подполковника — утопления в нечистотах, именно такой казни требовал Гонсалес. И не сказал этого потому, что знал о себе: возникнет ещё такой случай — и перо в моих руках уже не задрожит. Страну до зимы нужно очистить от зверья, так пообещал диктатор — и вручил нам в руки кнут. А если уж бить, так бить! Всё же я был заместителем Гамова.
Артур Маруцзян заседал обычно в роскошном зале, вмещавшем больше сотни людей. К залу примыкал полуциркульный кабинет человек на двадцать. Гамов выбрал для заседаний Ядра это помещение. Только в дни, когда вызывались все министры и эксперты, мы переходили в большой зал. Полуциркульный кабинет, вскоре ставший всемирно знаменитым, представлял собой удлинённое помещение, завершавшееся полуокружностью с убогими пилястрами по стенам.
В кабинете сидели двое — Николай Пустовойт и Пимен Георгиу, тощий человечек с басом не по росту и носиком, напоминавшим крысиный хвостик, — он при разговоре пошевеливался. Вообще в его облике было что-то крысиное. Мне он не нравился: активный недавно максималист, из приближённых к Маруцзяну, он первый переметнулся к нам. Пимена Георгиу проектировали в редакторы новой правительственной газеты «Вестник Террора и Милосердия».
— Диктатор заперся с оптиматом Константином Фагустой, — сообщил Пустовойт, для важности понизив голос. — Секретнейшая беседа!
Добряк Николай Пустовойт раньше всех нас вошёл в свою роль. Недавний бухгалтер, оперировавший цифрами, он действовал сейчас преимущественно в мире эмоций, но при нужде умело подкреплял бурю огненных чувств ледяными арифметическими расчётами. На первом заседании Ядра Гонсалес потребовал выселения из городов в лагеря всех когда-либо сидевших в тюрьмах. Пустовойт возмутился, уродливое лицо стало страшным, тонкий голос дошёл до визга, он взметнулся мощным нескладным телом над изящным красавцем Гонсалесом, но того не поколебали негодующие призывы к милосердию. Тогда Пустовойт сделал в блокноте быстрые подсчёты и объявил, что прилив рабочей силы в лагеря, конечно, облегчит производимые там грубые работы. Но для охраны лагерей придётся либо снять с фронта около десяти дивизий, либо закрыть два десятка заводов, либо прекратить эффективную борьбу с внутренним бандитизмом. Гонсалес был сражён наповал.
Гамов вскоре закончил свою беседу с лидером оптиматов. Я забыл сказать, что к полуциркульному залу примыкало ещё несколько комнат: личное помещение диктатора. В нём Гамов и жил, и принимал одного-двух для особых бесед. Одна из комнат этого помещения прослыла «исповедальней» — по характеру совершавшихся там разговоров.
Из «исповедальни» вышел взъерошенный Константин Фагуста, а за ним Гамов. О Фагусте должен поговорить подробнее, в финале блистательной карьеры Гамова этот человек определял, жить ли диктатору или бесславно погибнуть. И хоть замечаю о себе, что начинаю рассказы о людях, окружавших Гамова, с описания их внешности, должен и о Фагусте придерживаться такого трафарета. Удивительно, но все эти люди, кроме самого Гамова да, пожалуй, меня, резко выделялись незаурядным обликом, а Фагуста — всех больше. Он был массивен, как Пустовойт, ангелоликостью вряд ли уступал Гонсалесу, а на умеренных габаритов голове нёс аистиное гнездо, из волос, разумеется, а не из прутьев. И волосы не лежали на голове, а возвышались над ней, и не просто возвышались, а шевелились, то вздыбливались, то опадали. Казалось, они живут своей самостоятельной жизнью. К тому же они были неправдоподобно чёрные. Вообще всё в Константине Фагусте было черно: и глаза, и тёмной кожи лицо, и даже костюмы — он ходил в вечном трауре, более приличествовавшем пророку гибели Аркадию Гонсалесу, чем лидеру оптиматов. Гонсалес, между прочим, носил и рубашку светло-салатную, и костюмы зеленоватые или синеватые — в полном противоречии со своей новой должностью.