Железный король - Морис Дрюон 28 стр.


– Вы ошибаетесь, – возразила Мари, – это я завишу от вас, мессир. Я верю только в господа бога и в того, кто первым держал меня в своих объятиях. Моя жизнь принадлежит ему.

Убеждая Мари, Гуччо и сам поверил в глубину своих чувств – он испытывал к девушке огромную благодарность, нежность и страстно желал ее. При всем своем самомнении он не переставал дивиться, что сумел зажечь в женском сердце пламя такой верной и надежной любви.

– Моя жизнь отныне ваша жизнь, – повторила Мари. – Ваша тайна станет моей, я буду таить про себя то, что вы прикажете мне таить, я промолчу обо всем, о чем вы мне прикажете молчать, и ваша тайна умрет со мной.

На прекрасных темно-синих глазах девушки блеснула слезинка. «Вот так она похожа на весеннее утро, когда сквозь дождевые капли пробивается солнышко», – подумал Гуччо.

Потом, вспомнив о деле, он произнес:

– То, что я должен спрятать, заключено в свинцовый ларец величиной в две мои ладони. Найдется ли для него подходящее место?

Мари задумалась.

– Найдется, – наконец сказала она, – найдется в часовне. Завтра мы с вами пойдем туда на рассвете. Братья по обыкновению отправятся затемно на охоту. А завтра с ними уедет и матушка: ей нужно сделать в городке покупки. Только бы она не взяла меня с собой! Ничего, я скажу, что у меня болит горло.

Едва только Гуччо успел прошептать «спасибо», как раздались тяжелые шаги мадам Элиабель.

На сей раз, поскольку Гуччо предстояло провести в Крессэ несколько дней, ему отвели во втором этаже просторную горницу, холодную, но чистую. Он улегся в постель, положив рядом кинжал, а свинцовый ларец, в котором хранилась расписка архиепископа Санского, спрятал под подушку. Он решил бодрствовать до рассвета. Юноша и не подозревал, что в этот час между братьями Мариньи вспыхнула жестокая перебранка и ордонанс касательно ломбардцев превратился в пепел.

Борясь с дремотой, Гуччо лежал с широко открытыми глазами и считал, сколько у него в жизни было любовных связей (так как ему не исполнилось еще девятнадцати, счет оказался недолгим), затем вспомнил о двух молоденьких горожанках, которым он помогал обманывать мужей, и, сравнив их с Мари, решил, что они куда ниже ее душевными качествами и куда менее совершенны физически.

Он и не заметил, как к нему подкрался сон. Его разбудило конское ржанье: Гуччо подумал, что это явились стражи арестовать его, и опрометью бросился к окну. Но во дворе он увидел Пьера и Жана де Крессэ, которые, держа на руке новых своих соколов, в сопровождении двух крестьян отправлялись на охоту. Потом заскрипели ворота: к крыльцу подали серую, разбитую на ноги кобылу, предназначавшуюся для мадам Элиабель; вслед за сыновьями отправилась со двора и хозяйка Крессэ, захватив с собой хромого слугу. Тогда Гуччо быстро надел сапоги и стал ждать.

Через несколько минут его снизу окликнула Мари, и Гуччо спустился в первый этаж, прикрыв для верности свинцовый ларец полой плаща.

Часовня оказалась маленькой комнаткой со сводчатым потолком, расположенной в самом же замке, в той его части, что была обращена на восток. Стены были побелены известью.

Мари зажгла свечу от лампады, теплившейся перед статуей евангелиста Иоанна, грубо вырезанной из дерева. В роду Крессэ старшего сына по традиции называли Иоанном, Жаном, в честь этого святителя.

– Я обнаружила тайник еще давно, в детстве, когда играла здесь с братьями в прятки, – сказала Мари. – Войдем.

Она подвела Гуччо к боковой стенке алтаря.

– Толкните вот этот камень, – обратилась она к юноше, наклоняя свечу, чтобы тот мог лучше разглядеть нужное место.

Гуччо нажал на камень, но он не поддался.

– Нет, не так.

Передав свечу Гуччо, Мари ловко нажала на камень, он обернулся вокруг своей оси, и за ним открылась пещерка, идущая под алтарем. При тусклом свете свечи Гуччо успел разглядеть череп и кости.

– Кто это? – спросил он.

И, желая оградить себя от дурного глаза, суеверный Гуччо сделал за спиной двумя пальцами рожки.

– Не знаю, – ответила Мари, – никто не знает.

Гуччо осторожно поставил рядом с белеющим в темноте черепом свинцовый ящичек, в котором таилась погибель могущественнейшего из всех французских священнослужителей.

Затем камень был водворен на место, и никто бы не мог отличить его от соседних камней, никто бы не подумал, что его только что сдвигали.

– Ваша тайна погребена у подножия господа бога, – сказала Мари.

Юноша протянул к ней руки и хотел обнять.

– Нет, нет, только не здесь, – воскликнула Мари, и в голосе ее послышался страх. – Нет, только не в часовне.

Молодые люди вернулись в залу, где служанка уже приготовляла завтрак – молоко и свежий хлеб. Гуччо отошел к камину; когда они остались одни, Мари приблизилась к нему.

Тут руки их сплелись. Мари положила головку на плечо Гуччо и долго стояла, прижавшись к нему, стараясь понять, каков же ее избранник, первый мужчина, которого она обняла, первый и последний.

– Я буду вас любить всегда, даже если вы меня разлюбите, – шепнула она.

Потом, отойдя к столу, Мари разлила по мискам молоко и накрошила туда хлеба. Каждый ее жест говорил о безграничном счастье. А Гуччо думал о полуистлевшем, белом как мел черепе там, под вращающимся камнем...

Четыре дня пролетели незаметно. Гуччо ездил с братьями Крессэ на охоту и показал себя метким стрелком. Несколько раз заглядывал он в Нофльское отделение, чтобы оправдать свое пребывание в замке Крессэ. Как-то он встретил прево Портфрюи, который, узнав молодого итальянца, еще издали подобострастно поклонился ему. Эта встреча приободрила Гуччо. Значит, ломбардцев не тронули, раз мессир Портфрюи так любезен. «А если ему поручено меня арестовать, – подумал Гуччо, – то с помощью дядюшкиной тысячи ливров я сумею умерить его рвение».

Мадам Элиабель, по-видимому, вовсе не замечала, что ее дочь и юного сиенца связывают нежные узы: Гуччо убедился в этом из случайно услышанного разговора этой милейшей дамы с ее младшим сыном. Гость находился в своей комнате во втором этаже. Мадам Элиабель и Пьер де Крессэ беседовали в зале у камелька, и их голоса доносились к нему по каминной трубе.

– Какая жалость, что Гуччо не знатного рода, – говорил Пьер. – Он был бы прекрасным мужем для нашей Мари. Сложен хорошо, образован, завидное положение в свете. Я и то начинаю подумывать, что это, пожалуй, важнее всего.

Мадам Элиабель и слушать не желала соображений Пьера.

– Ни за что! – воскликнула она. – Тебе, сын мой, деньги окончательно вскружили голову. Да, мы сейчас бедны, но по праву рождения можем рассчитывать на самую блестящую партию, и никогда я не отдам дочь за какого-то молокососа-торгаша, да к тому же еще не француза. Не спорю, мальчик мил, весьма мил, но пусть и не мечтает любезничать с Мари. Я живо сумею поставить его на место. Ломбардец! Отдать дочь какому-то ломбардцу!.. Впрочем, он об этом и не помышляет, и, если бы не приличествующая моему возрасту скромность, я бы открыла тебе глаза – сказала бы, что он заглядывается на меня, а не на Мари и прижился-то он у нас только по этой причине.

Хотя Гуччо не мог сдержать улыбки, услышав слова самонадеянной хозяйки Крессэ, он оскорбился презрительным отзывом мадам Элиабель о его происхождении и занятиях. «Деньги эти синьоры у нас берут, чтобы не подохнуть с голоду, а долгов платить не думают, да еще смотрят на тебя как на последнего холопа. А что бы вы стали делать, прелестная дама, без этих самых ломбардцев? – сердито думал он. – Ну что ж, попытайтесь-ка выдать вашу дочку за вельможу и увидите, согласится она или нет».

И тем не менее он не мог не гордиться своей победой над дворянской дочкой, и в этот вечер в голове его созрело решение жениться на Мари вопреки всем преградам и помехам, а пожалуй, даже именно из-за этих преград и помех. В доказательство разумности своего решения он привел десятки доводов, кроме одного, самого существенного: он просто любил Мари.

За ужином, глядя на девушку, он твердил про себя:

«Она моя, моя!» И лицо Мари, и ее прекрасные загнутые вверх ресницы, и ее зрачки в золотистых точечках, и ее полуоткрытые губы – все, все, казалось, отвечало: «Я ваша». И Гуччо удивлялся: «Как это родные ничего не замечают?»

На следующий день Гуччо передали в Нофле послание от дяди Толомеи, который извещал племянника, что опасность пока миновала и что пора немедленно возвращаться в Париж.

Итак, молодому человеку пришлось заявить гостеприимным хозяевам, что неотложные дела призывают его в столицу. Мадам Элиабель, Пьер и Жан немало огорчились. Мари ничего не сказала, даже не выпустила из рук вышивание, над которым усердно трудилась. Но, оставшись наедине с Гуччо, не выдержала и тревожно стала расспрашивать его о причинах внезапного отъезда. Может быть, случилось какое-нибудь несчастье? Уж не грозит ли Гуччо опасность?

Гуччо успокоил Мари. Совсем напротив, благодаря ему, благодаря ей, благодаря бумагам, спрятанным в тайнике, люди, искавшие погибели итальянских банкиров, побеждены.

Гуччо успокоил Мари. Совсем напротив, благодаря ему, благодаря ей, благодаря бумагам, спрятанным в тайнике, люди, искавшие погибели итальянских банкиров, побеждены.

Тут Мари залилась слезами, на сей раз по поводу близкого прощания.

– Вы меня покидаете, – твердила она, – а разлука с вами для меня та же смерть.

– Я скоро вернусь, – уверял ее Гуччо.

Он осыпал поцелуями нежное личико Мари. Теперь он готов был проклинать все дела и события, которые разлучали его с любимой. То обстоятельство, что ломбардские банки благополучно уцелели, отнюдь не радовало его – куда там! Ему хотелось, чтобы им по-прежнему грозила опасность, тогда он на законном основании остался бы в Крессэ, и он упрекал себя за то, что не успел насладиться этим прекрасным телом, так покорно, так доверчиво покоившимся в его объятиях. «Не мужское дело – выжидать в любви», – думалось ему.

– Я вернусь, прелестная Мари, – твердил он, – клянусь вам, ибо впервые в жизни я испытываю подобное чувство.

И на этот раз он говорил правду. Приехал он в Крессэ искать тайник для дядюшкиных бумаг, а уезжает с сердцем, уязвленным любовью.

Так как дядя Толомеи в своем послании ни словом не обмолвился о расписке архиепископа Санского, Гуччо притворился перед самим собой, что бумагу необходимо оставить пока что в часовенке; на самом же деле он просто искал благовидного предлога, чтобы поскорее вернуться в Крессэ. Но уже близились события, которым суждено было изменить судьбу всех наших героев.

Глава VIII Встреча в лесу Пон-Сент-Максанс

Четвертого ноября король решил поохотиться в лесу Пон-Сент-Максанс. Захватив с собой первого камергера Юга де Бувилля, своего личного писца Майара и кое-кого из близких, он выехал в замок Клермон, в двух лье от места назначенной охоты, где заночевал. В тот вечер король был мягок не в пример предыдущим дням – в таком добром расположении духа его уже давно не видели. Он мог наконец немного отдохнуть от государственных дел. Золото, взятое у ломбардцев, пополнило казну. А зимой утихомирятся бароны, мутившие Шампань, утихомирятся горожане, мутившие Фландрию.

Ночью выпал снег, первый снег в этом году, выпал неожиданно, до времени; утренним заморозком прихватило этот пушистый снежок, и все вокруг до самого небосклона стало точно безбрежное белое море. Каждый невольно переживал то странное чувство изумления, которое охватывает человека перед ежегодно возобновляющимся чудом – все краски поменялись местами: там, где глаз привычно ищет света, легла тень, полуденное небо становится вдруг темнее посветлевшей земли.

От дыхания людей, охотничьих псов, коней подымалась белая дымка и распускалась в морозном воздухе огромными кудрявыми цветами.

Борзая по кличке Ломбардец трусила рядом с королевским конем. Натасканный на зайцев пес гонял также оленя и кабана, действуя, так сказать, на свой страх и риск, и, бывало, выводил на верный след сбившуюся свору. Обычно считается, что борзые берут зоркостью и резвостью в гоне, зато чутьем природа их обделила, однако ж Ломбардец был чутьист не хуже нуатвенской гончей.

Насколько холодно и отчужденно держал себя Филипп Красивый в отношении людей, настолько ласков был он с животными; они понимали друг друга без слов. Даже к самым близким своим родственникам король не выказывал таких теплых чувств. В душе каждого Капетинга жил крестьянин, сын земли. Только среди деревьев, трав и зверей король Филипп ощущал полноту жизни и даже безмятежность.

На поляне, где должна была состояться встреча охотников, среди конского топота и ржанья, среди нестройного хора голосов и собачьего лая, король ловко осадил коня, чтобы полюбоваться великолепной сворой, справиться у доезжачего о здоровье недавно ощенившейся суки, а главное, поговорить со своими собаками.

– Ах вы шалуны! Ах вы мои красавцы! Ату, мои красавчики! – приговаривал он.

Егермейстер, окруженный псарями, доложил королю о положении дел. На заре соследили несколько оленей, и среди них одного десятилетка, у которого загонщики насчитали на рогах целых двенадцать отростков, – так называемого королевского десятилетка, ибо нет в лесах более благородного животного. Десятилеток этот, кроме того, был «одинец» – другими словами, олень, отбившийся от стада и окончательно одичавший во время своих одиноких скитаний.

– Взять его! – приказал король.

Собак рассворили, пустили по следу, и охотники рассеялись по лесу, спеша занять те места, где мог появиться олень.

– Ату! Ату! – раздался вскоре крик.

Охотники заметили оленя; весь лес наполнил заливистый лай собак и призывный звук рогов; настороженную тишину вспугнул тяжелый лошадиный галоп и треск ломаемых ветвей.

Обычно старый олень держится сначала поблизости от того места, где его соследили, кружит по лесу, старается запутать следы и найти молодого оленя, с которым бежит рядом, надеясь обмануть собак.

Королевский десятилеток побежал прямо к северу, и благодаря этому ему удалось сбить своих преследователей. Почуяв опасность, одинец инстинктивно бросился к дальнему Арденнскому бору, откуда он, должно быть, и явился в здешние леса.

Король, увлеченный погоней, пересек наискось лес, стремясь преградить путь зверю, добрался до опушки и стал поджидать оленя, который неминуемо должен был выскочить на равнину.

Нет ничего легче, как потерять своих во время охоты. Кажется, что обогнал всего на какую-нибудь сотню туазов собак и ловчих, даже слышишь их голоса, а через минуту вокруг тебя глубокая тишина, полное одиночество, и ты один в этом храме сосен и дубов, и никак не угадать, куда же запропастилась свора, которая только что надрывалась от лая, и какая фея, какое волшебство унесло твоих товарищей по охоте.

Особенно же легко отбиться от своих в такой день, как этот, когда морозный воздух скрадывает звуки, а покрывший землю снег затрудняет поиск, сбивает собак со следа.

Король заблудился и, глядя на бескрайнюю белую равнину, на луга, разделенные недлинными изгородями, на сжатые полосы, на крыши неизвестной деревеньки и на верхушки соседнего леса, которые мерно раскачивались на ветру, – глядя на весь этот пейзаж, укрытый девственно чистой и сверкающей пеленой, он почувствовал легкое головокружение. Под солнечными лучами, пробившимися сквозь тучи, все вокруг заблистало, и король внезапно понял, что он устал, что он чужой, совсем чужой всему этому миру. Впрочем, он пренебрег этим мгновенным недомоганием, ибо был крепок телом и ни разу еще ему не изменили силы. «Должно быть, чересчур разгорячился во время скачки», – подумал он. Подстрекаемый желанием узнать, ушел ли его олень или нет, Филипп пустил коня шагом вдоль опушки и, пригнувшись в седле, искал следов пробежавшего зверя. «На такой пороше его след заметить нетрудно», – твердил он про себя. Вдруг невдалеке показалась фигура крестьянина – видимо, он торопился куда-то по своим делам.

– Эй, человече!

Крестьянин обернулся и подошел на зов. Это был широкоплечий коротконогий мужичок лет под пятьдесят, с коричневым от загара лицом в глубоких морщинах; на ноги он для тепла натянул голенища из грубой ткани, а в правой руке держал дубинку. Мужик поспешно стащил шапку, обнажив седовласую голову.

– Не пробегал ли здесь олень? – спросил король.

Крестьянин закивал головой.

– Как не пробегать, пробегал, ваша милость. Под самым моим носом промчался – не успел я перекреститься, как его и след простыл. Видать, часа два бежал, потому что рога совсем на спину закинул и язык высунул. Это как раз ваш олень и есть. Он далеко не ушел, потому как воду ищет. Вы его возле пруда Фонтэн найдете, это уж верно.

– А собаки за ним гнались?

– Нет, не гнались, ваша милость. След его вы увидите возле вон той белой березы. А самого оленя у пруда застигнете, будь вы с собаками или без собак.

Король подивился словам своего собеседника.

– Ты, я вижу, хорошо знаешь здешние края, да и в охоте смыслишь, – сказал он.

Темное мужицкое лицо осветилось доброй улыбкой. Маленькие, карие, с хитринкой глаза уставились на короля.

– Я ведь здешний и тоже вроде охотник, – ответил он. – И желаю я, чтобы такой великий государь, как вы, ваше величество, забавлялись подольше, будь на то милость господня.

– Значит, ты меня узнал?

Поселянин снова покачал головой и ответил со сдержанной гордостью:

– Так я же благодаря вам, государь, свободным человеком стал, а родился крепостным. Я знаю цифры и умею держать в руках стиль, ежели что понадобится сосчитать. Как-то раз я видел его высочество Валуа, когда он освобождал местных крестьян, вспомнил, как о вас говорят, да и по вашему облику сразу решил, что вы его брат.

– А ты рад свободе?

– Рад... еще бы не рад. Другим себя человеком чувствуешь, раньше был точно мертвец при жизни. Мы, крестьяне то есть, знали, что бумага, какую нам читали по приказу его высочества Валуа, вами писана; мы теперь слова ваши, как молитву, твердим: «Пусть каждое человеческое существо, созданное по образу и подобию божию, будет свободно, ибо таков закон естества...» Как не радоваться таким словам, если раньше сам себя ничем не лучше зверя считал.

Назад Дальше