- Вот и расскажи, как потом наступило то памятное утро и сестра разбудила тебя: "Вставай, Фатали!" И ты с мамой навсегда покинул персидский юг и перебрался на российский север, где власть царя, а обе земли, и юг и север, родные. Да, чистейшая случайность, Фатум. А как повернулась твоя судьба!
- И ты думаешь, надо начинать с того далекого утра?
- А может, вернуться к началу века?
- Но меня еще не было.
- А я? - увлекся Колдун заманчивой идеей, напитался всяких возбуждающих замыслов или страстей, как разрушил Париж, дескать, страсть к разрушению есть и созидающая страсть, - переворошить прошлое, чтоб понять настоящее и будущее Фатали. - Да, тебя еще не было, но дух твой витал, и ты непременно должен был появиться, ибо предначертано судьбой (коль скоро случилось).
КРЕСТ И ПОЛУМЕСЯЦ
И царские войска под командованием генерала Цицианова, обрусевшего грузина Цицишвили, а он, как доложили персидскому шаху лазутчики, не бывал прежде в Грузии (?). "Может быть, поэтому? Ну и хитер царь!" - подумал шах, так и не поняв, в чем хитрость; послать-то царь и послал генерала, а за ним - еще хвост, князь-соглядатай из Петербурга, о чем шах мог бы и догадаться, - в империи и там, и здесь друг другу не очень верят, так заведено давно, в стремительном броске штурмом захватил древнюю Гянджу, тут же переименованную, дабы в перспективе переварить в энном поколении, в Елизаветполь (спор лишь о том, как точно писать: через "Не" или "эС"), в честь императрицы Елизаветы Алексеевны, она же Луиза-Мария-Августа, дочь маркграфа баден-дурлахского, постоянно вдыхавшая немецкую твердость в царя Александра, когда душевные силы - о, усталая душа русского падишаха начинали ему изменять, особенно после оставления, но это еще не скоро, французам Москвы.
Ай как хвалились хилые ханы, когда им доводилось собираться, тем более что связаны друг с другом и семейными узами, - зятья, шурины, свояки, тести и свекры, и клятвы витали над папахами азербайджанских вождей, чьи звучные титулы создавали иллюзию власти: клятвы и клятвы! Но каждый ждал вероломства от другого: может предать, выслуживаясь то ли перед турецким султаном, который еще силен, но силой уже дряхлеющего мужа, то ли перед персидским шахом, который из года в год неотвратимо слабеет, то ли перед царем - он точно холодное дыхание гор. Да, предать или подослать наемного убийцу. Или, пригласив, подлить в душистый чай или по-турецки заваренный кофе молниеносно действующий яд, - неуютно ни в гостях, ни дома.
А тем временем персидский шах - кто же был на престоле? ах да, как можно забыть?! Тезка Фатали! - объявил войну России, как всегда, невпопад, так издавна водится у них, опьяненных былым величием, - лишь показная мишура, помпезность ритуалов, славословия тщеславных рифмоплетов да пустые воспоминания о мумиях-вождях, чьи аляповато расписанные художниками масляные портреты висят в приемной шаха. Последней каплей в переполненной чаше персидского терпения стала измена шахскому престолу дочерней Грузии. Казалось, - может ли быть хуже оскорбление! - некто ворвался в тронный зал, не отряхнув пыль с сапог, а к шаху допускаются лишь спустя трижды двадцать четыре часа после приезда, кто бы ни был этот гонец; ворвался без четырехкратных приветствий, но это еще не все, - ступил на священный, с красной каймой, отливающий шелком легкий и прочный ковер (а он покрыл весь деревянный пол, ибо в щелях скорпион запрятаться может), не то что в красных чулках, как того требует этикет, а еще и не сняв обувь, комья грязи на ней!
Накричал от обиды на первого своего евнуха, из грузин, тонкий ценитель изящного, носит ханский титул, - Манучерхана (но он-то при чем?!). Чтоб дочерняя Грузия, чьи цари некогда безропотно повиновались, и носили наместнические титулы, и мусульманство принимали с согласия их высшего духовенства - католикоса и епископов, меняли даже имена свои, и Георгии становились Кейхосровами, а Константины - "Рабами Мухаммеда", Мамед-Кули, изменила?! Какие дивные были времена, когда Надир-шах посадил на престолы в Картли и Кахети отца и сына - Теймураза и Ираклия! Понадеялись на северного соседа?... Как некогда на французского короля Людовика XIV и римского папу, которые лишь призывали к долготерпению да присылали буллу, исполненную благословений? А тут новые измены: Карабахское ханство! На что он надеется, хан Карабаха Ибрагим-Халил, чья дочь одна из жен шаха?! И он посмел отправить посла к командующему Цицианову с просьбой встретиться и завершить составление условий о подданстве; а на шахское послание, каллиграфическим почерком личного писаря шаха составленное и полное скрытых гроз, но больше, как всегда, щедрых и сладкоречивых обещаний, даже взгляда не бросил!
О встрече рассказал лазутчик - она состоялась недалеко от Гянджи, на берегу Кюрекчая. Лично, с сыновьями явился выживший из ума хан Карабахский преклонить колени перед Цициановым-Цицишвили! Да еще провел по пути предательства зятя своего, правителя Щеки Селимхана, прибывшего в лагерь командующего в сопровождении шекинской знати. И о том, как сияли очи хана Карабахского, рассказали шаху, когда царским фирманом хану присвоили чин генерал-лейтенанта, старшему его сыну-наследнику - чин генерал-майора, а младшему - полковника.
Но шах отомстил Цицианову, когда тот, захватив Шемаху (Мустафа-хан ширванский изъявил наружную покорность), двинулся, преодолев труднейшие шемахинские горы, в Баку (а морем из Дербента - суда). Правитель Баку Гусейнкулу-хан, раскинув шатры недалеко от крепостных стен, послал к Цицианову гонца с письмом: "У меня имеются некоторые тайные мысли, и я должен их поведать вам с глазу на глаз, поэтому прошу пожаловать в мой шатер". А устно было обещано торжественно вручить генералу ключи от главных крепостных ворот Баку.
Быстрые победы вскружили голову Цицианову, да и знал он Гусейнкулу-хана, робкий малый, старинный его приятель(?), уже встречались (не на брегах ли реки Кюрекчай?), и Цицианов лишь с адъютантом-грузином, из княжеского рода Эристовых, и вестовым казаком отправился к воротам бакинской крепости, значительно отдалился от войска, а навстречу ему Гусейнкулу-хан выехал в сопровождении тоже небольшой свиты. Когда обе стороны сблизились и наступил момент получения ключей, один из сопровождавших хана людей бросился вперед и выстрелил в Цицианова, а двое других убили адъютанта.
Вестовой казак чудом спасся, бежал, пока расправлялись с адъютантом, и не успели в стане русских войск опомниться, как люди Гусейнкулу-хана тотчас обезглавили тело Цицианова и, захватив с собою голову (и руки), скрылись в крепости.
"Голова Цицианова, полная отваги и предприимчивости, - диктовал секретарю Гусейнкулу-хан, - и руки его, крепкие мышцами, распространявшие власть, отсечены от трупа и отправляются в Тегеран персидскому шаху".
А между тем майор Лисаневич, начальник царского войска в Шуше, в полночь 2-го июня 1806 года (1221 год хиджри) выступил против хана Карабахского, который в то время стоял с приверженцами своими и семейством лагерем под крепостью, якобы вышел, чтоб соединиться с персидским отрядом, убил хана с женой, - дочерью Селим-хана шекинского, сыном, дочерью и прислугой. Тебе придется еще заниматься делами Карабахского ханства, Фатали!
И пошлют генерала Глазенапа (через Кизляр) для наказания за убиение Цицианова в Дербент, Кубу и Баку.
Пал Дербент. Пало Кубинское ханство, и шейх Али-хан бежал в горы. Царские войска подавили восстание в Шекинском ханстве (Селим-хан поднял мятеж - в' отместку за убиение дочери, жены хана Карабахского, и самого хана, и еще, и еще, - перерезал их, ибо сплетня была, майор Лисаневич; поднял Селим-хан мятеж, но был разбит и бежал в Персию), захватили Шеки, где вскоре родишься ты, Фатали! А тут и всплыли вести об отце Фатали (но кто о том знает, кроме Колдуна?), который мечтает о второй жене на той стороне Аракса, - первая подарила ему двух девочек, и гнетет мысль о сыне. А тут еще злополучная история с иранскими солдатами в деревне (шахской!) Хамнэ, где будущий отец Фатали - Мамед-Таги - староста: он смел упрекнуть трех солдат в том, что они - а ведь в иранском войске, это по уставу, солдаты питаются кто как может! - зарезали чьего-то барана и устроили шашлычный праздник! Солдаты пожаловались наследному принцу Аббас-Мирзе, а у него чудесное настроение, и он готовится в поход: только что в мешке видел голову Цицианова, отправленную по назначению отцу-шаху.
Староста отделался тем, что его предупредили, а он не внял угрозе и снова за свое: на сей раз обвинил солдат в краже двух буйволов, приказал остричь воров наголо и наказать палочными ударами по пяткам. И вести о подавлении Шекинского восстания: многие тогда восстали, и джарские лезгины тоже, - кто погиб, кто бежал, а кто, изъявив покорность, сдался, и пленные, эту весть принесли лазутчики, вошли в город Тифлис с повешенными на шее саблями - символ унижения!! И снова красовался герб Тифлиса: две руки, держащие крест святой Нины, попирающей полумесяц, а в углах креста львиные головы, что в переводе с геральдического языка означает: Тифлис, мужественный как лев, победоносный как крест Христов, попрал мусульман. Аббас-Мирза перевернет их герб, чтоб вознесся полумесяц, он повторит подвиг родоначальника их каджарского рода - захватит и разорит Тифлис, овладеет неприступной крепостью Шуша!...
Тут столько дел и стратегических планов (чему учат его высшее офицерство - английские советники), а его смеют отвлекать мелкими неприятностями, этот произвол низших чинов, старост, поднять руку на доблестных его воинов. Аббас-Мирза был вне себя от ярости: "Как?! Мы собираем армию, создаем великое регулярное войско на манер французов и англичан, а какой-то староста из захудалого Хамнэ позорит наших воинов?!"
Мамед-Таги лишился должности, имущество его конфисковали, и он сделался мелким торговцем: нитки-иголки, дешевые безделушки, вырезанные из ореха. Шеки! Вот куда поехать! Он слышал, рассказывали, что из Шеки, где кончилась власть шаха и началась власть царя, вывозят шелк в грубом виде, выделывают его ("кто?"), тростят и окрашивают ("жена и дочки?"), а потом продают втридорога.
На другой берег Аракса, он пока шахский, из деревни в деревню, пять ночевок у друзей и дальних родственников - и он в Шеки, прибыл сюда, чтоб на вырученные от продажи пряностей деньги купить шелк и начать крупную торговлю. И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта через Арпачай?! А в Шеки - дом земляка Ахунд-Алескера, они почти ровесники, их отцы ездили на паломничество в Хорасан, из одной медной пиалы воду пили, из одной медной миски ели; и пиалу, всю испещренную изречениями из Корана, и миску - ею уже не пользуются, она как реликвия семейная, очищена, сама из красной меди, а ручки из желтой, - как бесценный дар вез Мамед-Таги в Шеки. А в Шеки как в ловушке: попал если, не скоро вырвешься. И ему сватают - мужчина ведь! полгода как уехал! - племянницу Ахунд-Алескера, Нанэ, почти девочку, но уже ханум. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, все по закону, а он, член шариатского суда, на его страже, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, - у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, персидская, на юге, Лалэ-ханум и две девочки, другая - по эту, российская, Нанэ-ханум, и, да, да, время прошло быстро, и уже родился долгожданный сын. Фатали. А какие цветы, эти жены! Лалэ - это мак, а Нанэ это душистая полевая мята!...
И два мечтателя, сидящие в Шеки (и надоевшие друг другу), Мамед-Таги и Ахунд-Алескер, думают, как разбогатеть. И скорее б расстаться!
А тут еще вскоре вспыхивает война двух держав: той, что в силе, и сила эта неумолимо растет, прибавляя к империи год от году новые земли; и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные края меж двух морей - Черным и Каспийским. И, не успев начаться, близится к развязке, еще не окончательной: царь вынудил шаха подписать - собрались представители держав в сказочно красивом селе Гюлюстане, что в Карабахе, а земля здесь обильно полита кровью, и маки багрово вспыхивают весенней порой, - условия перемирия.
И к Российской империи отошли навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства - Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское (по алфавиту, что ли?...), Кубинское, Талышское, Шекинское, Ширванское, а также Дагестан и Восточная Грузия. Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи: уехал один, а тут новая жена, нечто подвижное и быстрое под яркой чадрой, ловкие локти и крепкие ноги, и двухлетний сын.
"Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!"
Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного караван-сарая. "Неужто отсюда пролегала когда-то хоть какая караванная дорога из Индостана в Арабистан? Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандееер? Так бы и говорил! Ну да, было такое, и он здесь проезжал! - И чешет, чешет ржавую от хны бороду. - Как же, помнится..."
Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.
А Фатали - с чего бы вдруг? - вспомнил ржанье гнедого коня, обида, негодованье, боль, дрожат губы и ноздри, отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на потной шкуре остался след - темная широкая полоса. Копь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: "Вот тебе! Вот тебе!" А рядом разинутая пасть домотканого коврового хурджииа, из которого только что вылез - как же он уместился? - Фатали, а какие узоры на нем, вязь как лабиринт - не в этот ли хурджин спрячет Колдун разрушенные дома Парижа?
И такая же мутная, с кровавым отливом в закатный час река, не Кура, а другая - Араке. "Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо... кого же в другое, а? - оглядывает дочерей от старшей жены. - А в другое тебя!" - и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня.
"Ах ты тварь! - и плетью по шее; конь оступился, дрогнула нога, споткнувшись о камень, чуть не свалился на бок, где Фатали. Фатали помнит коня: нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря, и в глазах испуг. Помнит осла, в чьих больших глазах всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного; слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.
Чистейшее везенье, фатум: шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь, и даже за Кавказским хребтом, не совсем Европа, немало примешано всякого однообразно монотонного, как пески, сонного (блаженство?), дурного и жестокого (а где его нет?!), уже невмоготу, а ты потерпи, и познаешь самую совершенную и сладостную любовь - подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себе ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно звучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели - окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум. А потом затряслись руки... Лишь имя грозное, а сам вроде теста, которое можно мять и мять, потом раскатать на доске, тонко-тонко разрезать и сварить домашнюю лапшу с мелкой в крапинку фасолью. Мак и мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам, чем ее ни накроешь, дрожи не унять, трясет и трясет.
- Эй, Фатали, - разбудила чуть свет старшая сестра, - вставай!
Фатали никак не откроет глаза. Сестра тормошила изо всех сил:
- Вставай же! - Чуть не плачет.
А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки.
- Мама уезжает! Ты ее больше не увидишь!
Вскочил:
- Где? - И на улицу. А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд, и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею:
- А я? Как же я?
"Разбудили! Ведь говорила!!" Но и радуется: в последний раз, больше никогда не увидит.
Фатали девять лет, не маленький, но упустил что-то важное - мать уезжает, а он остается. Ни за что! И он раскричался, упал на землю, бьет ее кулаком, раз, еще, еще. "Нет! нет! нет!" - лицо искажено.
Сестрам страшен Фатали, ни разу его таким не видели. Стоят бледные, и жалеет старшая сестра, что разбудила, она слышала, что не хотят, договорились рано-рано и сама не помнит, как решилась. А если бы узнал потом, когда караван уйдет?!
Поражена и Лалэ-ханум. Ей казалось, что останется послушный помощник, а он хуже жеребца необъезженного, с таким мук не оберешься. Она не в обиде на Нанэ-ханум, аллах ей судья! Была ревность (но это противно воле аллаха, чтоб жены ревновали друг к другу!), когда Мамед-Таги привез соперницу, но Лалэ-ханум примирилась. И к Фатали была ревность, скрывать не станет, - не смогла родить Мамед-Таги сына. "Наследник!... Подумаешь, шах, ему наследник нужен!" Лалэ-ханум жаль мальчика, но молчит. Если скажет: "Отпусти", Мамед-Таги заупрямится.
- Я ненадолго уезжаю, вернусь к тебе! - Нанэ-ханум успокаивает Фатали, а в душе: "Не верь мне". Фатали слышит второе, он глух к тому, что говорит мать.
И погонщик вдруг к Мамед-Таги:
- Да отпусти ты его с матерью! Она же без сына зачахнет, и сыну без матери каково?
Фатали, кто подойдет к нему, дикий какой-то, отскакивает, он в руки не дастся, убежит, пешком за караваном пойдет.
Мамед-Таги и хочет отпустить сына ("А когда я его еще увижу?"), и на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Он сам вырос без матери, она рано умерла, и знает, что это. Останется, и что? Кем он будет здесь, его сын? Мелким, как он, торговцем? А Мамед-Таги хотел бы видеть сына... Кем? Образованным, ученым. Он и отдал его уже год как в ученики к сельскому молле, тот и учит; он молитву читает на поминках, он и развел Мамед-Таги с Нанэ-ханум. Но почему-то Мамед-Таги мало верит в образованность моллы, повидал, пока в Шеки был, молл-шарлатанов, Ахунд-Алескер рассказывал. Но сына отдал. "Мясо твое, - сказал, - истязай, даю тебе право, а кости мои", - не до смерти чтоб бил.