М-м д'Юрфэ на следующий день после бала сделала ей подарок — футляр с очень красивыми часами, оправленными в бриллианты, пару серег с бриллиантами и перстень, украшенный розочкой бриллианта в пятнадцать каратов. Все вместе стоило под шестьдесят тысяч франков. Я все это забрал, чтобы ей не пришла в голову идея удрать без моего согласия.
Между тем, чтобы убить скуку, я играл, проигрывал мои деньги и заводил дурные знакомства. Худшим из всего было знакомство с французским офицером по имени д'Аше, у которого была красивая жена и дочь, еще более красивая. Эта девица не замедлила занять в моем сердце место, которое Кортичелли занимала теперь лишь поверхностно, но едва м-м д'Аше заметила, что я предпочитаю ей ее дочь, она постаралась прекратить мои визиты.
Я одолжил десять луи д'Аше, поэтому счел возможным пожаловаться ему на поведение его супруги, но он возразил резким тоном, что, поскольку я являлся к ним только ради его дочери, его жена была права, что его дочери предназначено найти хорошего мужа, и что если я питаю серьезные намерения, я должен объясниться с ее матерью. В этом не было ничего обидного, кроме тона, и я, разумеется, обиделся; однако, зная его как человека грубого, несдержанного, пьяницу, всегда готового схватиться по любому поводу, я решил сдержаться и забыть его дочь, не желая скомпрометировать себя, связавшись с человеком такого рода. Я был в таком настроении и почти излечился от своих фантазий относительно его дочери, когда, четыре дня спустя после нашего объяснения, зашел в биллиардный зал, где этот д'Аше играл со швейцарцем по имени Шмит, офицером на шведской службе. Заметив меня, д'Аше спросил, не хочу ли я заключить пари на него на ту сумму, что он мне должен. Они начинали партию, я ответил:
— Да, будет двадцать франков или ничего. Идет.
К концу партии д'Аше, видя, что его положение безнадежно, сделал запрещенный удар, настолько заметный, что гарсон бильярда ему об этом сказал, но д'Аше, которому этот удар приносил выигрыш, схватил золото, лежащее на сукне, и положил его в карман, не обращая внимания ни на маркера, ни на своего противника, который, видя, что его надувают, нанес мошеннику удар кием по лицу. Тотчас д'Аше, отбив удар рукой, выхватывает шпагу и бросается к Шмиту, который был без оружия. Гарсон, крепкий молодой человек, хватает д'Аше поперек тела и предотвращает убийство. Швейцарец выходит со словами: «Мы увидимся».
Мошенник успокаивается, смотрит на меня и говорит:
— Итак, мы квиты.
— Вполне квиты.
— Очень хорошо, но, тысяча чертей, вы могли бы вмешаться и избавить меня от оскорбления, которое меня позорит.
— Я мог бы, но ничто меня к этому не принуждает. Но впрочем, вы должны знать свои права. У Шмита не было шпаги, но я полагаю его человеком чести, и вы правильно бы поступили, если бы набрались смелости и отдали ему его деньги, потому что, в конце концов, вы проиграли.
Офицер по имени де Пийен отвел меня в сторону и сказал, что сам заплатит мне двадцать луи, которые д'Аше сунул себе в карман, но нужно, чтобы Шмит дал тому удовлетворение со шпагой в руке. Я не колеблясь пообещал ему, что швейцарец расплатится по этому долгу, и взялся дать ему положительный ответ завтра на том же месте.
Я не мог в себе сомневаться. Порядочный человек при оружии должен всегда быть готов применить его, чтобы отразить оскорбление, задевающее его честь, или оправдать оскорбление, нанесенное им самим. Я знал, что это предубеждение, которое считают, и, быть может, справедливо, предубеждением варварским, но есть общественные предубеждения, от которых человек чести не может отказаться, и Шмит казался мне порядочным человеком.
Я явился к нему на следующий день на рассвете; он еще не вставал. Когда он меня увидел, он сказал:
— Я уверен, что вы пришли пригласить меня драться с д'Аше. Я готов стреляться, чтобы доставить ему удовольствие, но при условии, что он сначала заплатит мне двадцать луи, которые он у меня украл.
— Вы получите их завтра утром, и я буду с вами. У д'Аше секундантом будет г-н де Пийен.
— Договорились. Жду вас здесь завтра на рассвете.
Я увиделся с де Пийеном два часа спустя и мы назначили встречу на шесть часов утра следующего дня, с двумя пистолетами. Мы выбрали сад в полу-лье от города.
На рассвете я нашел моего швейцарца, который ждал меня у дверей своего жилья, напевая пастушеские мелодии, столь дорогие сердцу его соотечественников. Я счел это хорошим предзнаменованием.
— Вот и вы, — сказал он, — пойдем.
Дорогой он мне сказал:
— Я в жизни дрался только с порядочными людьми, и мне трудно идти убивать мошенника; это должно быть делом палача.
— Я понимаю, — ответил я ему, — что неприятно рисковать собой перед человеком подобного сорта.
— Я ничем не рискую, — говорит Шмиц, смеясь, — потому что уверен, что убью его.
— Как это уверены?
— Весьма уверен, потому что я заставлю его дрожать.
Он был прав. Этот секрет неоспорим, когда знаешь, как его применять, и когда имеешь дело с трусом. Мы застали на месте д'Аше и Пийена и увидели еще пять или шесть человек, которых наверняка привлекло сюда любопытство.
Д'Аше вынул из кармана двадцать луи и передал их своему противнику, говоря:
— Я могу ошибаться, но я заставлю сейчас вас заплатить за вашу грубость.
Затем, повернувшись ко мне, сказал:
— Я должен вам двадцать луи.
Я не ответил.
Шмит, положив золото в свой кошелек с самым спокойным видом и ничего не ответив фанфарону, встал между двух деревьев, растущих на расстоянии примерно четырех шагов друг от друга, достал из кармана два подходящих пистолета и сказал д'Аше:
— Вам надо будет встать в десяти шагах и стрелять первым. Промежуток между этими двумя деревьями — это место, где я буду прогуливаться. Вы также сможете прогуливаться, если вам угодно, когда настанет моя очередь стрелять.
Было невозможно выразиться более ясным образом или объясниться с большим спокойствием.
— Но, — сказал я, — следует решить, за кем первый выстрел.
— Это бесполезно, — говорит Шмит, — я никогда не стреляю первым; впрочем, это право месье.
Де Пийен отвел своего друга на указанную дистанцию, затем стал в стороне, как и я, и д'Аше выстрелил в своего противника, который прогуливался медленным шагом, не глядя на него. Шмит развернулся совершенно хладнокровно и сказал:
— Вы промахнулись, месье, я уверен в этом; начните снова.
Я решил, что он сошел с ума, и ждал переговоров. Но не тут то было. Д'Аше согласился стрелять второй раз, выстрелил и снова промахнулся в своего противника, который, не говоря ни слова, но с твердым и уверенным видом, выстрелил первый раз в воздух, затем, перезарядив второй пистолет д'Аше, поразил его в середину лба и уложил замертво. Уложив свои пистолеты в карман, Шмит в тот же миг ушел один, как если бы продолжил свою прогулку. Я ушел также через две минуты, когда убедился, что несчастный д'Аше лежит без жизни.
Я был поражен, так как подобная дуэль мне показалась скорее сном, эпизодом из романа, чем реальностью. Я не мог этому поверить, потому что не заметил ни малейшей перемены в бесстрастном лице швейцарца.
Я явился завтракать с м-м д'Юрфэ, которую нашел безутешной, так как это был день полнолуния, и в четыре часа и три минуты я должен был провести таинственное сотворение ребенка, в которого она должна была воплотиться. Однако, божественная Ласкарис, которая должна была стать избранным сосудом, извивалась в своей постели, сотрясаясь от конвульсий, которые делали для меня невозможным выполнение детородного дела.
При рассказе, что поведала мне об этой помехе безутешная м-м д'Юрфэ, я лицемерно горевал, потому что злостное поведение танцовщицы было мне как нельзя кстати, во-первых, потому, что она не вызывала больше во мне никакого желания, а во вторых, потому что я рассчитывал извлечь пользу из этого обстоятельства, чтобы отомстить ей и ее наказать.
Я рассыпался в соболезнованиях м-м д'Юрфэ и, проконсультировавшись с оракулом, нашел, что малышка Ласкарис была испорчена черным духом, и что я должен отправиться разыскивать предопределенную деву, чья чистота находится под защитой высших духов. Видя, что безумица совершенно счастлива от обещаний оракула, я покинул ее, чтобы повидаться с этой Кортичелли, которую нашел в постели, с матерью, сидящей рядом.
— Значит, у тебя конвульсии, дорогая, — сказал я ей.
— Нет, я чувствую себя хорошо, но они у меня будут, — сказала она, — пока ты не вернешь мне мои драгоценности.
— Ты стала злой, моя бедная малышка, и это последовало от советов твоей матери. Что касается драгоценностей, с таким поведением ты их, возможно, не получишь вообще.
— Я все раскрою.
— Тебе не поверят, и я отправлю тебя в Болонью, не оставив никаких подарков, что сделала тебе м-м д'Юрфэ.
— Ты должен сейчас же вернуть мне драгоценности, или я объявлю себя беременной, что есть и на самом деле. Если ты не удовлетворишь мое требование, я сейчас же пойду рассказать все старой сумасшедшей, и мне неважно, что произойдет.
Очень удивленный, я смотрел на нее, не говоря ни слова, но раздумывал при этом, как мне избавиться от этой бесстыдницы. Синьора Лаура сказала со спокойным видом, что это совершенная правда, что ее дочь беременна, но не от меня.
— Но тогда от кого же? — спросил я.
— От графа де Н…, у которого она была любовницей в Праге.
Это показалось мне невозможным, так как она не показывала никаких симптомов беременности, но, в конце концов, такое могло быть. Озабоченный необходимостью переиграть этих двух мошенниц, я вышел, ничего им не сказав, и пошел запереться с м-м д'Юрфэ, чтобы проконсультироваться у оракула по поводу операции, которая должна была ее осчастливить.
После множества вопросов, более темных, чем те гадания, что творила Пифия перед дельфийским треножником, и объяснениями которых я, соответственно, забрасывал бедную увлеченную д'Юрфэ, она сама пришла к выводу, и я, разумеется, поостерегся ей возразить, что бедная Ласкарис сделалась безумной. Поддакивая всем ее опасениям, я добился того, что заставил ее найти в куче каббалистической ерунды, что принцесса не может соответствовать ожиданиям, потому что осквернена черным духом, врагом ордена розенкрейцеров; и поскольку она была на верном пути, она сама добавила, что юная дева беременна гномом.
Она нагромоздила затем еще кучу измышлений, чтобы узнать, каким образом мы теперь должны действовать, чтобы наверняка достичь нашей цели, и я обставил все таким образом, чтобы она сама пришла к выводу, что должна написать непосредственно луне.
Это красивое умозаключение, которое должно было вернуть ее к разуму, наполнило ее радостью. Она находилась в пароксизме энтузиазма, и я был теперь уверен, более, чем когда-либо, что если бы я захотел уверить ее в несбыточности ее надежд, ума не приложу, как я это смог бы сделать. Она тотчас бы вообразила, что враждебный дух овладел мной, и что я перестал быть истинным розенкрейцером. Но я был далек от мысли предпринять лечение, которое стало бы для меня столь невыгодным, будучи при этом для нее полностью бесполезным. Ее химеры делали ее счастливой, и несомненно, возвращение к правде сделало бы ее несчастной.
Теперь она приняла решение писать луне, с тем большей радостью, что ей знаком был культ, который поклоняется этой планете, и церемонии, которые необходимо было совершить, но она могла их провести только при содействии адепта, и я знал, что она рассчитывает на меня. Я сказал, что буду целиком в ее распоряжении, но следует ждать первой фазы ближайшей луны, что она и без меня знала. Я был озабочен тем, чтобы выиграть время, потому что, потеряв много в игре, мне нельзя было покинуть Экс-ла-Шапель, пока я не пополню счет векселя, что я направил г-ну д'О. в Амстердам. А пока мы согласились, что малышка Ласкарис сошла с ума и мы не будем обращать внимания на все то, что она, в своих приступах безумия, может говорить, поскольку ее ум находится во власти злого гения и это он внушает ей эти слова.
Мы решили, однако, что, поскольку ее состояние достойно жалости и следует делать ее существование сколь можно более мягким, она будет продолжать питаться вместе с нами, но по вечерам, выйдя со стола, будет отправляться спать в комнату своей гувернантки.
После того, как я таким образом настроил м-м д'Юрфэ не воспринимать всерьез любые возможные высказывания Кортичелли и заниматься только письмом, которое она должна написать гению Селенису, что обитает на луне, я занялся всерьез средствами восстановить мое финансовое состояние, что я подорвал игрой, и что невозможно было проделать с помощью кабалы. Я заложил ларец Кортичелли за тысячу луи и отправился держать талью в Английский клуб, где мог выиграть гораздо больше, чем у французов или немцев.
Три или четыре дня спустя после гибели д'Аше его вдова написала мне записку с просьбой прийти к ней. Я застал ее с Пийеном. Она сказала мне скорбным тоном, что у ее мужа было много долгов, ее кредиторы завладели всем имуществом, и ей из-за этого невозможно взять на себя расходы, необходимые для того, чтобы ей и ее дочери возвратиться в Кольмар, в лоно их семьи.
— Вы, — добавила она, — явились причиной смерти моего мужа, я прошу у вас тысячу экю; если вы мне откажете, я предъявлю вам иск через суд, так как швейцарский офицер уехал, и мне некого больше обвинить.
— Ваши слова меня удивляют, мадам, — заметил я ей холодно, — и если бы не уважение, которое я испытываю к вашему горю, я бы ответил вам с горечью, что ваше поведение должно было бы меня возмутить. Прежде всего, у меня нет тысячи экю, чтобы бросать их на ветер, и затем, угрожающий тон не способствует тому, чтобы побудить меня принести такую жертву. В конце концов, хотел бы я знать, каким образом вы собираетесь предъявить мне обвинение в суде. Что касается г-на Шмит, он дрался благородно и оказался победителем, и мне не кажется, что вы бы что-нибудь выиграли, если бы выдвинули против него обвинение, окажись он здесь. Прощайте, мадам.
Я был уже в полусотне шагов от дома, когда меня догнал де Пийен, который сказал мне, что, пока м-м д'Аше не задумала что-нибудь против меня, нам следует держаться вместе, чтобы нам не перерезали горло. Мы оба были без шпаг.
— Ваши намерения мне не льстят, — сказал я ему спокойно, — и в них есть что-то грубое, что отнюдь не склоняет меня компрометироваться связью с человеком, которого я совсем не знаю, и которому ничего не должен.
— Вы подлец.
— Возможно, я им стану, если буду вам подражать. Мнение, которое вы можете иметь обо мне, мне весьма безразлично.
— Вы в этом раскаетесь.
— Может быть, но пока я вас честно предупреждаю, что никогда не хожу без пары надежных пистолетов и умею ими пользоваться.
Вот и они, — добавил я, доставая их из кармана и взводя курок у того, что в правой руке.
Видя это, надменный забияка выругался и удалился в одну сторону, а я в другую.
В некотором отдалении от места, где произошла эта сцена, я встретил неаполитанца по имени Малитерни, в то время лейтенант-полковника и адьютанта принца де Конде, командующего французской армией. Этот Малитерни был бонвиван, всегда готовый одолжить денег и всегда сидевший на мели. Мы были друзьями, и я ему рассказал, что произошло.
— Я буду вынужден, — сказал я ему, — скомпрометировать себя в связи с этим де Пийеном, и если вы можете меня от этого оградить, я буду должен вам сотню экю.
— Это отнюдь не невозможно, — сказал он, — я скажу вам что-нибудь завтра.
Он действительно пришел ко мне на следующий день утром и заявил, что мой головорез выехал из Экса на рассвете согласно форменному приказу начальства, и заодно принес мне паспорт на свободный проезд от г-на принца де Конде.
Могу заверить, что эта новость была мне приятна. Я никогда не боялся скрестить мою шпагу с первым попавшимся, никогда впрочем не испытывая варварского удовольствия от того, чтобы пустить кровь человеку; но на этот раз я испытывал сильнейшее отвращение к необходимости подвергнуть себя угрозе от человека, которого не мог считать более деликатным, чем его друга д'Аше. Я горячо поблагодарил Малитерни, передав ему сотню экю, которые обещал и которые, как я счел, нашли наилучшее применение.
Малитерни, первостатейный насмешник и любимец маршала д'Эстре, не был обделен ни умом, ни знаниями, но ему не хватало порядка и, быть может, тонкости. Наконец, он был человек, весьма приятный в обхождении, поскольку обладал неиссякаемым весельем и хорошо знал свет. Достигнув ранга полевого маршала, в 1768 году, он женился в Неаполе на богатой наследнице, которую оставил вдовой год спустя.
На другой день после отъезда де Пийена я получил от м-ль д'Аше записку, в которой она просила, без ведома своей больной матери, зайти с ней повидаться. Я ответил, что она найдет меня в таком-то месте в такое-то время, и что там она сможет сказать мне то, что хочет.
Я встретил ее там вместе с матерью, которая пришла, несмотря на свою предполагаемую болезнь. Жалобы, слезы, упреки — ничто не было упущено. Она назвала меня своим гонителем и сказала, что отъезд де Пийена, ее единственного друга, ввергает ее в отчаяние, что она заложила все свое имущество, что у нее нет больше средств, и что я, будучи богатым, должен ей помочь, если я не последний из людей.
— Мне далеко не безразлично ваше положение, мадам, и, хотя я и не таков, как вы говорите, не могу не сказать, что вы показали себя последней из женщин, побуждая де Пийена, который, в конце концов, может быть и вполне порядочный человек, меня убить. Короче говоря, богатый или бедный, хотя я вам ничего не должен, я дам вам достаточно, чтобы выкупить ваши вещи и, быть может, сам отвезу вас в Кальмар; но надо, чтобы вы согласились прямо здесь, чтобы я изъявил вашей очаровательной дочери знаки моей любви.