Мир, о котором часто вспоминали Кузьма, Нина и их друзья, был ужасен и бесчеловечен, но их истории, всегда переданные с юмором, служили подтверждением той истины, что человеческий дух неодолим. Мне не повторить тех историй — не тот у меня голос. Я в лучшем случае смог был повторить мелодию, некоторые оттенки, но спел бы лишь «около» нот, чуть фальшиво, не попадая. Я в этих воспоминаниях был чужим, извне заглядывал внутрь, будто стоял около двери и вслушивался в рассказы этих мужчин и женщин о системе, специально созданной, чтобы потушить тот святой огонь, с которым рождается каждый из нас. Но в них огонь не погас, а разгорелся в яркое пламя.
Парадокс: те, которые прошли через лагеря и выжили, вышли людьми более значимыми и значительными, чем те, которых миновала эта чаша. Они вышли более сильными, более сострадательными, более мудрыми и добрыми, менее циничными. Почему так произошло? Не знаю, но когда я задумываюсь над этим, часто мне на ум приходит история Кирилла Викторовича Хенкина и его матери Елизаветы Алексеевны Нелидовой. С Кириллом моя мама познакомилась во французской редакции Московского радио. Его мать, Елизавета, была не только дворянкой, но и в прошлом фрейлиной ее императорского величества Марии Федоровны. После революции ноября 1917 года она эмигрировала в Париж, где познакомилась с молодым и удивительно талантливым актером Виктором Хенкиным, за которого вскоре вышла замуж. Это вызвало возмущение большей части русского эмиграционного сообщества: как же так, русская дворянка повенчалась с евреем! Кирилл родился в Париже, воспитывался в традициях русской интеллигенции и получил блестящее образование. Как и многие дети русских эмигрантов, он рос с «левыми» убеждениями, сторонником Советского Союза. Во время войны в Испании Кирилл дрался на стороне республиканцев и, когда они потерпели поражение, вернулся глубоко разочарованным — считая, что «свободный» мир предал дело демократии в Испании. В 1939 или 1940 году вся их семья приехала в СССР. В отличие от подавляющего большинства людей с таким прошлым, людей, «развращенных буржуазной идеологией», ни Кирилла, ни его родителей не репрессировали. Его отец, Виктор Хенкин, был знаменитостью и умер довольно молодым, но по естественным причинам. Елизавета Алексеевна ушла из жизни, когда ей было хорошо за восемьдесят. Что до Кирилла Викторовича, то он жил вполне обеспеченно — по крайней мере по советским стандартам. Он адаптировался к новым условиям жизни, довольно легко пошел на необходимые компромиссы и вскоре стал преподавать французский язык, на котором блистательно говорил и писал, в Военном институте иностранных языков, где готовили военных разведчиков. Позже он работал на Московском радио — переводил пропагандистские тексты, при этом находил их (вполне справедливо) оскорбительно тупыми. Тем не менее он читал их в эфире, мысленно плюясь и получая приличные гонорары. Он обладал необыкновенно острым умом, тонким и предельно ироничным чувством юмора и режущим как бритва языком. Чуть презрительно скривив рот, Кирилл Викторович с разящей точностью уничтожал весь советский эстаблишмент — бездарных бюрократов, партийных пустобрехов и в первую голову тупоголовый идиотизм той самой пропаганды, которую сам, наряду с другими, распространял.
Как мне кажется, Хенкин считал, что жизнь не удалась, вернее, что она обошлась с ним несправедливо, не обеспечила его теми успехами и общественным признанием, которых он был достоин. В каком-то смысле он прав, поскольку природа щедро оделила его — и умом, и литературным даром, и редкими способностями к языкам; живи он в другое время или в другой стране, его талантам, думаю, было бы воздано в гораздо большей степени. Однако у Кирилла Викторовича не доставало мужества признать: пусть жизнь и не совсем справедливо обошлась с ним, но отсюда не следует, что она несправедлива вообще. В каком-то смысле он напоминал мне тех мужчин, которые сами не любили и никогда не были любимы (либо были преданы в любви). Им невыносима мысль, что кто-то другой может быть счастлив, и они занимают психологическую круговую оборону, возводят крепость, на каждой башенке которой реет лозунг: «Любовь — обман, ее не существует». В результате они относятся к противоположному полу так, как летчик-истребитель относится к противнику: чем больше будет «сбито», тем лучше, потому что каждая победа лишь подтверждает их правоту. И чем глубже они заходят в это болото, тем меньше шансов имеют в самом деле встретить любовь.
Кирилл Викторович получал, казалось, мазохистское удовольствие, вываливаясь в липкой грязи, которую так презирал. Он нырял на самое зловонное дно и выныривал, держа в зубках нечто совершенно омерзительное и вынося это на всеобщее обозрение, тем самым доказывая часто повторяемую им аксиому: «Все говно, кроме мочи…»
Был такой момент в моей жизни, когда я больше не хотел жить в Союзе, мечтал вернуться в Нью-Йорк.
* * *Причина этого — состоявшийся в Москве в июле 1957 года Всемирный фестиваль молодежи и студентов, о чем расскажу чуть позже.
* * *Я решил посоветоваться с Кириллом Викторовичем. Рассказал ему о тяжелом разговоре с отцом, пригрозившим выдать меня КГБ, если только я попытаюсь выехать из страны. Я был в отчаянии. Кирилл ответил мне своей коронной кислой улыбкой (никогда ни до этого, ни после я не встречал человека, который умел бы одновременно опускать уголки губ — и это улыбаясь!), как бы говоря: «Ну? Я же вас предупреждал». А затем посоветовал попытаться бежать через советско-норвежскую границу. Нет-нет, он не шутил. Он сказал мне, что идеальное место для перехода границы — Кольский полуостров, та его часть, которая прилегает к Норвегии, а не к Финляндии, поскольку там граница охраняется менее строго. Кириллу Викторовичу хотелось уехать из Советского Союза не меньше моего (он эмигрировал в начале семидесятых; не найдя подходящих занятий ни во Франции, ни в США, он осел в Мюнхене на «Радио Свобода», где занимался теми же презираемыми им упражнениями в пропаганде, правда, направленной в обратную сторону), но сам он никогда не пробовал бежать. Он понимал, сколь это опасно. Будь я настолько безрассудным, что послушался бы его совета, меня либо схватили бы и посадили, либо пристрелили бы. И Кирилл Викторович, услышав об этом, улыбнулся бы своей коронной, уголками-губ-вниз улыбкой — мол, все говно, кроме мочи.
Если сравнить жизнь его и Кузьмы, то можно сказать, что Кирилл родился не в рубашке, а прямо в смокинге. Кузьма в двадцать девять лет, в 1936 году, приехал в Советский Союз, в тридцать его арестовали и отправили в лагерь, в сорок семь он вернулся. Эти пропавшие семнадцать лет отняли у него карьеру, отцовство, дом. Жизнь обошлась с ним неслыханно несправедливо. Но в нем не было ни горечи, ни цинизма. А ведь как легко он мог бы сыграть на моем разочаровании тем, что я нашел в стране квазисоциализма, на моем желании уехать и плюнуть на те немногие идеалы, которые еще жили во мне. Он поступил ровно наоборот. Он учил меня — не разговорами, заметьте, а поведением — пониманию того, что есть вера, что означает быть преданным чему-то, что некоторые вещи в этом мире куда более важны, чем твои личные интересы. «Знайте, Генрих, — как-то сказал он, — можно провалить любой экзамен — и это не страшно, его легко пересдать. Можно провалить любой экзамен, кроме одного: экзамена зеркала. Каждое утро вы встаете и, глядя в зеркало, бреетесь. Так вот, не дай бог, чтобы когда-нибудь вам захотелось плюнуть в свое отражение».
Нет утра, чтобы я не вспоминал эти слова. И если пока мне удается смотреть на свое отражение без тошноты, то это в значительной степени благодаря Кузьме, человеку, который никогда не предавал ни себя, ни других, человеку, который не сгибался и отказывался ломаться.
Кузьма подготовил меня ко многим будущим событиям. Хрущевское разоблачение Сталина было одним из них. Среди других — венгерская революция, студенческие протесты против советской интервенции и последовавшие за этим репрессии и аресты. Понять, что являл собой сталинизм и что он за собой повлек, было крайне сложно; для этого требовалось не только осознать события крупные, наподобие тех, что я упомянул выше, но и множество мелких, вроде незначительных случаев: только собрав их, словно кусочки пазла, можно было составить подлинную картину страны и общества.
Летом 1956 года наша агитбригада отправилась на строительство Братской ГЭС. Нам предстояло поездом доехать до Иркутска, а затем на разных видах транспорта, в том числе пешком, добраться до Братска (примерно четыреста пятьдесят километров от Иркутска), где шло строительство очередного «гиганта пятилетки». Июльская тайга встретила нас несусветной жарой, непроходимостью и полчищами жалящих, колющих и кровососущих насекомых. Днем это были мириады гнуса и отряды самых злобных и огромных оводов в мире. Из-за них, несмотря на африканскую жару, мы вынуждены были идти в ватниках, масках из конского волоса и толстых перчатках — иначе нас съели бы живьем. К тому же каждый был нагружен рюкзаком весом примерно в двадцать килограммов. Под лучами сибирского солнца мы потели, как лошади, что приводило гнуса и оводов в состояние экстаза, они набрасывались на нас, словно почуявшие кровь голодные акулы. Когда солнце заходило, они исчезали, уступая место эскадрильям сибирских комаров. Сибирский комар размерами напоминает шмеля, сосет кровь не хуже Дракулы, летает, сохраняя военный порядок, и нападает с решительностью камикадзе.
Летом 1956 года наша агитбригада отправилась на строительство Братской ГЭС. Нам предстояло поездом доехать до Иркутска, а затем на разных видах транспорта, в том числе пешком, добраться до Братска (примерно четыреста пятьдесят километров от Иркутска), где шло строительство очередного «гиганта пятилетки». Июльская тайга встретила нас несусветной жарой, непроходимостью и полчищами жалящих, колющих и кровососущих насекомых. Днем это были мириады гнуса и отряды самых злобных и огромных оводов в мире. Из-за них, несмотря на африканскую жару, мы вынуждены были идти в ватниках, масках из конского волоса и толстых перчатках — иначе нас съели бы живьем. К тому же каждый был нагружен рюкзаком весом примерно в двадцать килограммов. Под лучами сибирского солнца мы потели, как лошади, что приводило гнуса и оводов в состояние экстаза, они набрасывались на нас, словно почуявшие кровь голодные акулы. Когда солнце заходило, они исчезали, уступая место эскадрильям сибирских комаров. Сибирский комар размерами напоминает шмеля, сосет кровь не хуже Дракулы, летает, сохраняя военный порядок, и нападает с решительностью камикадзе.
Под этим катером находится затопленный старый Братск. 1957 г.
Однажды, после длинного и утомительного перехода, мы оказались в лагере лесорубов, где должны были в тот же вечер дать концерт. Больше всего на свете я хотел поспать, хотя бы недолго, и отправился в одну из палаток. Я вошел, прилег на койку и, заметив сидящего напротив мужчину, подумал: «Не похож он на лесоруба». Он был лет на десять старше меня, имел тонкие черты лица, носил усы «в ниточку» и мушкетерскую бородку. Я почти уже спал, когда он спросил, откуда мы. Когда я ответил, что мы — агитбригада из Москвы, он осведомился, что в этой бригаде делаю я. Борясь со сном, я пытался отвечать как можно короче, чтобы он отвязался, но когда я упомянул, что пою французские и американские песни, он поинтересовался, говорю ли я по-английски. Я кивнул, надеясь, что больше вопросов не последует, в ответ на что он произнес на абсолютно чистом американском языке с говором жителя Нью-Йорка: «So, where’d you learn your English?»[16]
Я чуть не свалился с койки. Дальше последовал его рассказ:
«Мой отец, яицкий казак, воевал в армии Колчака против красных. Потом, как и многие, оказался в Китае, где встретил свою будущую жену, мою маму. Она тоже была с Урала. Отец работал на американской концессии, там я и родился. Я учился в американо-китайской школе, по окончании которой отправился в колледж в Нью-Йорке. После получения степени магистра я вернулся в Китай и записался добровольцем к Чан Кайши, чтобы воевать против японцев. После 1945 года я остался в Гоминдане воевать против Мао и его коммунистов. Все дело кончилось пленом в 1949 году. Когда выяснили, что я — русский, меня передали советским товарищам, а те прямым ходом отправили в Москву на Лубянку. Там меня подержали, устроили несколько допросов, потом судили и дали двадцать пять лет как американскому шпиону. Это было в 1951 году. Когда Сталин сыграл в ящик, меня вскоре реабилитировали, дали чистый паспорт и — давай чеши на все четыре стороны…»
Я просто не мог поверить своим ушам. Передо мной сидел человек, который совершенно одинаково владеет русским, английским и китайским языками и работает… на лесоповале в Сибири!
— Какого черта?! — возмутился я. — Вы говорите на трех главных в мире языках и торчите в этой глухомани! Поезжайте в Москву, немедленно поезжайте. Вот вам мой адрес и телефон.
Мы расстались друзьями. И больше я никогда его не видел. Эй, лесоруб-лингвист, ау, где ты? Что случилось? Куда ты пропал? Отзовись…
К 1957 году я стал задаваться нетривиальными вопросами. Хочу ли я и в самом деле быть биологом? На самом ли деле Советский Союз — такая уж замечательная страна? Собираюсь ли я жить здесь до конца дней своих? Вопросы совершенно разные, но с одинаковым коротким ответом, все более и более походящим на слово «нет». Как раз в это время, летом, Москва стала местом проведения очередного Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Николай Антонович (помните моего незадачливого кагэбэшного вербовщика?) обратился ко мне с предложением: не хотел бы я быть прикрепленным к американской делегации? Вдруг там найдется что-нибудь интересное… Подумав, я дал согласие, поскольку никаких условий мне не поставили, и в течение двух недель я не расставался с американцами. Это была не делегация в истинном смысле этого слова, а причудливая мешанина, состоявшая из членов компартии США, радикалов, либералов, халявщиков, агентов ФБР — словом, всех понемножку. Они бесконечно ругались и спорили на самые разные темы — например, о том, следует ли называть себя «американской делегацией» или «делегацией из Америки», следует ли нести флаг Соединенных Штатов во время торжественного парада открытия фестиваля или лучше этого не делать, и так далее. Несмотря, однако, на все это безумие, я, окунувшись в их среду, почувствовал себя дома, среди своих. Фестиваль в каком-то смысле подвел черту под всем тем, что я пережил и испытал с тех пор, как уехал из США, и заставил меня посмотреть, наконец, себе в глаза. Неполных пяти лет пребывания в Советском Союзе вполне хватило, чтобы понять, насколько реальность отличается от того, что я ожидал встретить. Но этого срока было недостаточно, чтобы у меня возникло чувство глубокой привязанности к этой стране. Здесь была чужая культура, чужой язык, которым я овладел лишь недавно. К тому же мой личный жизненный опыт привел к тому, что мой взгляд на Америку стал меняться. Не в том смысле, что я теперь иначе воспринимал антикоммунизм, расизм и прочие несправедливости, с которыми столкнулся там. Но выяснилось, что это та страна, с которой я связан эмоционально, страна, в которой я вырос, говоря короче — мой дом.
* * *Думаю, мой читатель, вы никогда не играли в бейсбол. Для вас гулкий и резкий звук удара деревянной биты о кожаный мяч не означает ничего, не вызывает ни малейших ассоциаций: звук да и только. А в сердце американца при этом возникает целый мир. Он видит игровое поле, чует запах кожаной перчатки-ловушки, следит, как белая сфера маленьким метеором взмывает в голубое небо, а центральный ловец отступает к самой кромке поля, чтобы с лету поймать ее. Этот мир живет в нем, невидимый ни для кого другого, мир, рожденный этим гулким, сухим звуком. Цок! — чистый, сладостный звук удара дерева о конскую кожу. Или, скажем, глотнешь кока-колы — и вдруг тебе снова двенадцать лет, и снова гоняешь мяч с дружками в Вашингтонском сквере в Нью-Йорке…
Это и есть тоска по дому. Политика ни при чем, просто-напросто это твой дом и ты оттуда родом.
* * *Тем летом 1957 года в возрасте двадцати трех лет я сказал себе: «Все, наелся по самое горло, я возвращаюсь». У меня не было ни малейших иллюзий относительно последствий такого решения. Я поддерживал советский строй, разделял коммунистическую идеологию. Я понимал, что в Америке, только что избавившейся от сенатора Джозефа МакКарти, мне придется нелегко. Сознавал, что предстоят трудные времена — эмоционально, финансово, политически. Но это не имело значения. Я возвращался домой. Я не собирался устраивать из своего решения большой шум, я отдавал себе отчет в том, насколько оно огорчит родителей, но у меня не было выбора — так по крайней мере казалось мне. Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Я в Бога не верую, но не отрицаю роли судьбы, в моем случае заявившей о себе сразу же после окончания фестиваля — в образе девушки, на которой мне предстояло жениться. Не встреть я ее, невозможно представить, как сложилась бы моя дальнейшая жизнь. Может быть, я послушался бы совета Кирилла Викторовича и попытался нелегально перейти границу — кто знает? Да и не имеет это никакого значения. Имеет значение лишь то, что, женившись, я обязан был спросить себя: заставлю ли я женщину, которую люблю, вырвать свои корни, бросить все то, с чем она выросла, чтобы пройти через ту же мучительную адаптацию, через которую прошел я? Либо сделаю усилие над собой и забуду об отъезде? Я выбрал последнее, что и предопределило мои дальнейшие столкновения со сталинским наследием.
Родители с Павликом вернулись из Берлина. 1958 г.
* * *Имя этой девушки, ставшей моей первой женой, — Валентина Николаевна Чемберджи. Ее отец, Николай Карпович Чемберджи, армянин по национальности, имел прямые родственные связи с великим армянским композитором Александром Афанасьевичем Спендиаровым. Отец Николая Карповича был лейб-медиком Его Императорского Величества, и этим объясняется тот факт, что Николай родился в Царском Селе. Впоследствии Николай Карпович стал известным советским композитором, но его таланту не дано было полностью раскрыться: он умер в сорок пять лет от инсульта.