Итак, в отношении еврейской эмиграции возник механизм типа «тяни-толкай»: увеличение потока эмиграции подхлестывало рост антисемитских настроений и действий, что в свою очередь стимулировало рост эмиграционного потока. Все это усугублялось тем, что Соединенные Штаты использовали вопрос еврейской эмиграции в своих политических целях.
Хочу сказать прямо и без обиняков: официальная позиция США в вопросе о еврейской эмиграции из СССР не имела никакого отношения к озабоченности руководством этой страны правами человека. Когда в конце семидесятых годов эмиграционные ворота стали закрываться, жертвами явились не только евреи, но и немцы, и греки, и прочие. Если бы американские власти в самом деле стремились облегчить положение тех, кому отказали в выезде, они ставили бы вопрос и обо всех других национальных меньшинствах и, наконец, о самих русских, которым такой выезд полностью запрещался. Американские еврейские организации никогда и пальцем не пошевельнули, чтобы облегчить участь советских граждан-неевреев. Американские СМИ никогда не поднимали вопрос о советских гражданах вообще — только о евреях. Американское правительство никогда не заявляло о праве всякого советского гражданина на эмиграцию, в котором ему отказывали. Конгресс США принял поправку Джексона-Вэника, исходя из утверждения, что «отказником» считается лишь советский еврей, получивший отказ в выезде.
Помню, как меня пригласила на встречу группа весьма влиятельных евреев, приехавших из США, чтобы встретиться с руководителями советского правительства и КПСС и добиться их согласия на беспрепятственную эмиграцию евреев из СССР. Суть их позиции заключалась в том, что если Советский Союз не изменит свою политику в вопросе еврейской эмиграции, они предпримут такие меры, от которых СССР несдобровать. Я высказался в том роде, что такие угрозы могут иметь только обратный эффект, поскольку ни одна уважающая себя страна не потерпит подобного шантажа. Кроме того, сказал я, каждый человек, а не только еврей, должен иметь право выехать из своей страны. Мне дали понять, что США в высшей степени безразлично все, что касается советских граждан не евреев.
Не менее определенно хочу сказать, что изменение эмиграционной политики СССР, благодаря которому любой гражданин может уехать куда захочет (за исключением тех, кто в свое время дал подписку о невыезде в связи с секретностью работы) и так же свободно вернуться, что является не менее важным правом человека, — результат перестройки, так называемого нового мышления, инициатив, рожденных внутри страны. Давление извне было в лучшем случае вторичным фактором. Об этом следовало бы помнить тем, кто хлопает друг друга по спине, говоря, что они «заставили русских пойти на попятную».
Принципиально новая политика Советского Союза в отношении эмиграции сняла в какой-то мере остроту с проблемы «отказников» и с ее еврейского толкования. Но дискриминация продолжается как в области высшего образования, так и в области найма на работу. Появление же организаций, открыто исповедующих троглодитский антисемитизм (таких, в частности, как «Память»), знаменует собой начало нового этапа, на котором евреям грозит физическая расправа.
В середине семидесятых годов популярностью пользовался анекдот, исчерпывающе отвечавший на вопрос, почему евреи покидают СССР. «Крупный советский ученый, еврей по национальности, подает документы на отъезд в Израиль. Поскольку он и в самом деле известен, его приглашают в ЦК, где инструктор спрашивает его:
— Вы недовольны условиями работы?
— Да нет, все хорошо.
— Может быть, у вас проблемы с жильем?
— Что вы, у нас отличная квартира.
— А, понимаю, у ваших детей проблема с трудоустройством!
— Вовсе нет. Сын учится в аспирантуре, а дочь-пианистка успешно концертирует.
— Так чего же тебе надо, жидовская морда?!»
Анекдот этот не устарел. И пока будет так, евреи будут уезжать из СССР.
Если не брать в расчет «Память», имеющую аналоги в США («Ку-клукс-клан», Нацистская партия Америки и ряд других), антисемитизм никогда в Советском Союзе не исповедовался публично, официально он не являлся частью государственной политики. Однако так называемые антисионистские кампании служили именно этим целям. Достаточно ознакомиться вот с этим образчиком определения сионизма, взятого мной из Советского энциклопедического словаря 1981 года издания:
«Сионизм (от названия холма Сион в Иерусалиме), реакционная шовинистическая идеология и политика еврейской буржуазии. Возник в конце XIX века. Выдвинул лозунг создания в Палестине еврейского государства и переселения туда всех евреев. Характерные черты С.: воинствующий шовинизм, расизм, антикоммунизм, антисоветизм. Высший орган сионистов — Всемирная сионистская организация, создана в 1897. Руководящие центры С. находятся в Израиле, где он является государственной доктриной, а также в США».
Признаться, я не поклонник сионизма, равно как и любой доктрины, которая требует от правоверных, чтобы они жили в определенной географической точке. Равным образом я не приемлю разговоров об «избранной нации». Скорее, я согласен с тем, что в 1938 году писал Альберт Эйнштейн в своей статье «Наш долг сионизму»:
«Быть евреем, в конце концов, означает, прежде всего признавать и следовать на практике тем гуманным фундаментальным принципам, о которых сказано в Библии, — принципам, без которых не может существовать ни одно здоровое и счастливое сообщество людей… Иудаизм должен испытывать глубокую благодарность сионизму. Сионистское движение возродило среди евреев ощущение сообщества». Далее, касаясь вопроса разделения Палестины, он пишет: «И еще одно, последнее, личное соображение по поводу разделения. Я безусловно предпочел бы увидеть разумное соглашение с арабами, основанное на мирном сосуществовании, чем создание еврейского государства. Помимо чисто практических соображений мое понимание существа природы иудаизма противится идее еврейского государства с границами, армией и какой угодно скромной мерой мирской власти. Я опасаюсь того внутреннего ущерба, который потерпит от этого иудаизм — особенно от развития узкого национализма в наших собственных рядах, против чего мы уже воюем изо всех сил даже без существования еврейского государства».
Пытаясь разобраться с самим собой, я тем не менее, не скрывал своего резко отрицательного отношения к антисемитизму — за что и поплатился. Дело было так…
Зимой 1968 года меня с супругой пригласил на ужин советник посольства ФРГ господин фон Штудниц. Вообще, лишь немногим, специально отобранным советским гражданам разрешались контакты с иностранцами. Чаще всего это были те, кто сотрудничал с КГБ, либо кому это требовалось по работе. О диссидентах не говорю — они общались на собственный страх и риск. Поскольку я работал во внешнеполитической пропаганде, куда относились журналы Soviet Life и «Спутник», то принадлежал ко второй категории, так что само приглашение не представляло ничего из ряда вон выходящего. Другое дело ужин. Помимо нас с супругой за столом сидели еще четыре пары: советники финского, индийского и японского посольств с супругами и наши любезные хозяева. Мы являлись единственными советскими гостями — обстоятельство, которое могло бы насторожить меня. Тот факт, что четыре советника захотели провести время именно со мной, человеком малоизвестным, не занимающим официального положения, должен был включить мою систему раннего оповещения. Но система молчала. Более того, я купался в лучах направленного на меня внимания, придавая себе абсолютно незаслуженный вес. В течение всего ужина я изрекал истины различного рода по поводу жизни в Советском Союзе, касаясь также и вопроса антисемитизма. Я по сей день не понимаю, почему меня пригласили на тот ужин. Может быть, это было связано с моей репутацией человека, говорившего что думает (либо болтуна?), может быть, с тем, что западные дипломаты испытывали острый дефицит общения с советскими людьми? Как говорится, на безрыбье и рак рыба. Дипломатам нужны источники информации, и если для этого надо ловить рыбку в мутной воде, что ж, значит, ловят. Что они получили от меня — не берусь сказать, но выступал я много и цветисто, в том числе живописуя реальное положение с антисемитизмом в СССР.
Прошло несколько дней, и мне позвонил отец с просьбой немедленно приехать к нему домой. Тон его голоса не оставлял сомнений: дело не терпит отлагательств. По прибытии я увидел, что меня ожидает, помимо отца, некто Виктор Александрович (этот человек впоследствии добился для меня разрешения выехать в Дрезден, когда отца уложил там тяжелейший инфаркт). Я пишу «некто», потому что никаким Виктором Александровичем он, конечно, не был, хотя я так и не узнал его настоящего имени. Позже мне стало известно, что он генерал КГБ. Что до его отношений с моим отцом, то я никогда не пытался уточнить, в чем они заключались. Полагаю, что папа интересовал КГБ из-за своего прошлого и связей на Западе. Полагаю также, что ему этот интерес льстил.
Вернусь к теме, которую я затронул чуть ранее.
Когда советское правительство предложило моему отцу переехать из США в советский сектор Берлина, чтобы стать сотрудником «Совэкспортфильма», я воспринял это как должное: мой отец — один из самых известных организаторов киноиндустрии Запада, нет ничего удивительного в том, что ему предлагают работу. Лишь много позже мне стало понятно, что реиммигрантам лишь в редчайших случаях предлагали хоть какую-нибудь работу, не говоря о работе за границей. Тогда я должен был задаться вопросом: почему проявили такую «милость» в отношении отца. Ответ очевиден: потому, что он сотрудничал с КГБ. Сам он никогда не говорил мне об этом, хотя порой и намекал. Но через двадцать лет после его смерти, в 1995 году, в американской печати появились материалы о проекте «Венона», запущенном в 1943 году с целью расшифровки советских тайных депеш. Благодаря «Веноне» были разоблачены и схвачены многие американцы, работавшие на советскую разведку, в частности, супруги Розенберг. Среди расшифрованных числится и мой отец: его кличка была «Платон». Он не являлся профессиональным, тем более кадровым разведчиком, но у меня нет ни малейших сомнений: только его связями с советскими спецслужбами можно объяснить факт его приглашения на советскую загранработу.
* * *Отец сказал, что Виктор Александрович хотел бы поговорить со мной о важном деле, и тот приказал: «Поехали обедать».
Я встречался с ним, быть может, десять раз, и он всегда разговаривал приказным тоном. Мы спустились на улицу, где его ждала машина, и отправились в ресторан «Прага». Поднялись на третий этаж, там в кабинете был накрыт на двоих роскошный стол — ясно, что все организовали заранее. Мы сели, и Виктор Александрович предложил мне закусить (все тем же приказным тоном). Признаться, особого аппетита у меня не было, поскольку я понимал: встречаемся мы не ради того, чтобы вкусно поесть и поговорить о женщинах (знатоком которых он являлся).
— Ладно, — сказал он, когда я, съев пару ломтиков сервелата (редкость для тогдашней Москвы), положил вилку, — раз наелся, почитай вот это… — Он достал из внутреннего кармана пиджака несколько сложенных вчетверо листков бумаги.
Это был донос. Подробный и точный донос, в котором было воспроизведено буквально все, что я сказал во время ужина у советника фон Штудница. Закончив чтение, я в состоянии полной растерянности посмотрел на Виктора Александровича. Надо заметить, что лицо у него было не из приятных. Большие навыкате и близко сидящие карие глаза, крупный горбатый нос, большой рот с довольно тонкими губами, высокие скулы, кожа темного цвета с красноватым оттенком у скул. В общем, лицо восточное — быть может, турецкое или греческое, — и вполне свирепое. Взгляд тяжелый и проницательный, манера разговаривать — безапелляционная. Все это вместе взятое лично у меня вызывало резко отрицательное отношение, но все это в какой-то степени уравновешивалось одним: это был человек безусловно умный и интересный, человек, много знающий и много читающий; кстати, его великолепная библиотека в квартире на Большой Калужской улице[21]состояла почти целиком из произведений русских и советских писателей, запрещенных советской цензурой, изъятых таможней, но попавших к нему (в частности, там были превосходный двухтомник Ахматовой, воспоминания Нины Берберовой да и многое другое). Так вот, лицо Виктора Александровича, когда я поднял глаза от доноса, выглядело ужасающе. Он улыбался, словно убийца, который сейчас спокойно и с удовольствием перережет глотку своей жертве, в глазах его читалось абсолютное презрение.
— Когда сообразишь, как мы это получили, я поверю, что ты умен, — сказал он. — Но это вряд ли произойдет, потому что из написанного следует, что ты дурак. Из написанного следует, что ты фазан, нет, публично распускающий хвост павлин, что ты готов раздеться догола перед кем угодно, как блядь, лишь бы тебя одарили своим вниманием. Думаешь, ты произвел на них впечатление своей болтовней? Да они презирают тебя, над тобой смеются, они удивлялись, насколько ты полон собой, какой ты индюк. Вот этот документ кладет конец твоей работе, твоей карьере, он означает для тебя тюрьму. Твое счастье, что я перехватил его и уговорил начальство не давать ему ход. Я сделал это, потому что твой отец — честный, порядочный человек, человек мужественный и принципиальный, который вернулся на родину, чтобы помогать нашему делу. На тебя мне плевать. Но мне твои родители дороги, я знаю, что они не переживут того, что могло бы с тобой случиться. Скажи им спасибо, что не сидишь, скажи им спасибо, что тебя не выгнали из партии, скажи им спасибо, что тебя не погнали с работы. А теперь поешь и подумай о том, кто ты есть. И запомни: твои «друзья» и КГБ, которым ты отказал в сотрудничестве, хотели снять с тебя голову за это, — он показал пальцем на бумаги, которые я все еще держал в руке. — Давай сюда… Головы они не получат. Но тебе все равно придется дорого заплатить за все это…
Я был раздавлен. То, что один из этой дипломатической четверки работал на КГБ, меня, в общем, не занимало. Но я испытывал глубочайшее отвращение к себе — за сковавший меня страх и еще за то, что Виктор Александрович был по сути прав. Да, я оказался набитым дураком, самовлюбленным индюком. Если бы я публично выступил по поводу антисемитизма, если бы я бросил вызов советскому руководству — другое дело, это в самом деле было бы мужественным поступком. Разумеется, учитывая обстановку тех лет, я в этом случае крупно рисковал бы, несомненно, понес бы серьезное наказание. Но такой поступок заслуживал уважения. Делясь же своими соображениями с иностранцами, я как бы доказывал самому себе, что я отчаянно смелый человек, но в действительности все обстояло ровно наоборот. Прав был Виктор Александрович, это свидетельствовало о моей глупости, поскольку моей «аудитории» мои откровения были совершенно безразличны. Они лишь использовали меня — с полного моего согласия…
Несколько слов о моих «друзьях» из КГБ.
Как-то вечером 1956 года, когда со мной жили Иосиф Давыдович и Нина Павловна, мне позвонил человек, который представился знакомым моего отца и сказал, что привез от родителей посылку. «Не смогли бы вы забрать ее завтра? — поинтересовался он. — Скажем, часов в пять в гостинице «Урал» в Столешниковом переулке». Даже по низким гостиничным стандартам того времени «Урал» считался второразрядной гостиницей. Обычно там останавливались командированные «толкачи», приехавшие в Москву, чтобы выбить для своего местного начальства какие-нибудь поблажки. Загранработники же являлись элитой, положению которой «Урал» явно не соответствовал. Но об этом я подумал лишь после…
Поднявшись на два пролета (лифта не было) и пройдя по каким-то запутанным и бесконечным коридорам, я наконец нашел нужный номер и постучался. «Войдите», — раздался голос. Я открыл дверь. За столом сидели двое мужчин, один из которых встал, подошел, поздоровался со мной за руку, потом обошел меня и запер дверь. Второй поднялся из-за стола и, когда я приблизился к нему, вынул из нагрудного кармана красную книжечку, сунул ее мне в лицо и сказал: «Комитет государственной безопасности. Садитесь».
Дальнейшее вспоминается как дурной сон. С одной стороны, это походило на бездарный американский фильм о КГБ. С другой, невозможно было поверить в происходящее, потому что подобные фильмы не имеют ничего общего с реальной жизнью. С третьей стороны (которой не бывает, но вспомним, что это был дурной сон, а там возможно все), это-таки происходило.
Все началось с вопроса:
— Что ж, Владимир Владимирович, расскажите о себе.
Разные люди по-разному пытаются скрывать свой страх, а я был перепуган до полусмерти. В таких случаях я делаюсь предельно наглым — это мой способ защиты.
— А что рассказывать? — ответил я, — Вы небось и так все знаете.
— А вы все-таки отвечайте на наши вопросы и рассказывайте, — последовал ответ, причем тон был явно угрожающий.
В течение четырех часов они допрашивали меня по поводу разных обстоятельств моей жизни. Если я опускал какую-либо подробность, мне напоминали о ней. Они и в самом деле помнили обо мне больше, чем я сам. Постепенно я стал понимать, что с первого дня моего приезда в СССР за мной следили, меня изучали, что какие-то мои близкие знакомые стучали на меня, сообщали все, что я говорил и что делал. Они знали о вещах совершенно личных и даже интимных. Например, им в деталях был известен мой роман с Женей… Тот, кто запер дверь, исполнял роль «хорошего полицейского». Он был невысокого роста, плотного телосложения, с мелкими и совершенно не запоминающимися чертами лица. На губах то и дело появлялась и исчезала улыбочка, все его движения были суетливыми, казалось, он, как спортсмен, делает бесконечное множество финтов. Говорил он мягко, примиряюще. Пожалуй, самой выдающейся его чертой было рукопожатие — жесткое и сильное, словно тиски.