— И животная природа твоя ни гугу? Молчит?
— Гробовым молчанием.
— Ну, уж не поверю. Взгляни-ка на меня: ведь я недурен, а?
— Так себе. Тебя особенно красит борода твоя.
— И ведь неглуп?
— Нет, нельзя сказать.
— Достойный, кажись, предмет для любви? Что ж ты, с которым я так дружен, который, следовательно, знает, что и характер мой не из самых-то скверных, не влюбишься в меня? — Что за дичь!
— Дичь твоего же сочинения. Ты ответь мне на вопрос: почему бы тебе не влюбиться в меня?
— Разумеется, потому что ты мужчина.
— А! Так предмет твоей любви должен быть непременно женщина, хотя бы она и не была так хороша, так умна, как я, например. Стало быть, ты влюбляешься в женщину только потому, что сознаешь, что она существо диаметрально тебе противоположное, что ты положительный полюс, она — отрицательный, а разные полюсы, известное дело, стремятся соединиться, дополнить друг друга. Это стремление совершенно безотчетно, как всякая животная потребность, как голод и жажда.
Ластов тихо засмеялся.
— Что ты смеешься? Разве неправда?
— Ты и не подозреваешь, душа моя, что попал сюда, в Швейцарию, вследствие той же любовной жажды, что притянул тебя сюда отрицательный полюс.
— Как так? Магнитные свойства мои в настоящее время, как в куске железа, безразличны.
— Но ты забываешь, что от прикосновения магнита и в железе возбуждается магнетизм. В настоящем случае этим магнитом послужил я.
Ластов рассказал приятелю о своей висбаденской встрече.
— Так вот что! — заметил Змеин. — А я не мог объяснить себе, что тебе так приспичило ехать в ту же минуту в Интерлакен. Но неужели ты успел уже влюбиться? Раз всего видел, да и то мельком, не сказал ни слова.
— Нет, я еще не влюблен, не знаю даже еще, которая из двух мне более нравится, но мне хотелось бы очень влюбиться, я жажду любви.
— Ты, конечно, сочинил стихи по этому случаю?
— А ты почем знаешь?
— Да ведь ваша братья, поэты, рады всякому случаю излить свои чувствования. Ну что ж, буду великодушен, прочту, дай-ка их сюда.
— Да я и не предлагал тебе.
— Будто не видно по твоему лицу, как ты рад. Ведь не скоро, пожалуй, представится новый случай блеснуть своим талантом, пользуйся.
Ластов вынул, как бы нехотя, небольшую карманную книжку и, отыскав что требовалось, подал ее другу.
— Я хочу только, чтобы ты понял мои чувства.
— Ну да, конечно. А если пощекотят авторское самолюбие — ведь тоже, признайся, приятно?
— Признаюсь: не без приятности.
Змеин взял книжку, повернул страницу, другую, и довольная улыбка пробежала по лицу его.
— Пододвиньтесь-ка сюда, синьор, надо вас по головке погладить.
— За что такая милость?
— Ты хоть поэт, да здравомыслящ и практичен, как мы, грешные, не избранные: тут у тебя вперемешку — и стихи, и дорожные счеты — за это люблю. Итак:
Действительно, странные мгновенья. Душе твоей бывает, значит, что-нибудь ясно? Она у тебя мыслит?
Грустное положение, признаюсь: не властен над собой!
Змеин прервал чтение и с удивлением посмотрел на друга.
— Вот как? Ты плакал?
— Нет не то чтобы… а близко было… — замялся тот, опуская глаза и краснея.
— Не ожидал от тебя, признаться, не ожидал. Где ж я, бишь, остановился? Да:
Чтец сверился с раскрасневшимся лицом автора.
Ну, это неудобоисполнимая гипербола: совсем бы тебя разодрало.
Противоречие, мой друг: "Под обаяньем смутной грезы, льются слезы", а "душа, говорит, томиться перестала"; тут-то именно и томление, охи да вздохи.
— Ну, полно тебе придираться! Читай дальше.
— Значит, все же "томиться перестала"? Так и быть, из дружбы допустим.
"Что есть созвучие сердец!" — повторил критик нараспев. — Ничего себе, гладко. Только душе твоей, я думаю, нечего догадываться, что есть созвучие сердец: твои былые студенческие интрижки достаточно, кажись, свидетельствуют, как глубоко ею понято это созвучие. "Созвучие сердец"! Ведь выдумают же этакую штуку! Ох, вы поэты! — Да чем же эта метафора нехороша? Я, напротив, очень доволен ею. Подай-ка мне лучше тетрадку. Ты, Змеин, добрый малый, но поэзии в тебе, извини, ни капли нет. — Или я не слышу капли ее в море прозы. Не гомеопат — что ж делать!
продекламировал с шутливым пафосом поэт.
— Вечно ты со своим Майковым!
— С Майковым? Не смеши. Ты разве читал когда Майкова?
— Да будто это не из Майкова? — начинается еще:
— Совсем, брат, осрамился: мой стих был из Фета, твой — из Пушкина. Однако от этих толков в горле у меня сущая Сахара. Следовало бы сходить в отель, испить рейнвейну, да лень. Попробуем гисбахских волн.
Вскочив на ноги, он стал спускаться по окраине утеса к водопаду.
— Разобьешься, — предостерег сверху товарищ.
Благополучно добравшись до средины скалы, Ластов сделал отважный прыжок и очутился на маленькой гранитной площадке, непосредственно омываемой набегающими волнами водоворота, образовавшегося в углублении скалы. Молодой человек опустился на колени, положил шляпу возле себя, перевесился всем телом над водоворотом и, опустив голову к поверхности воды, приложился к ней губами. Вдруг взоры его, устремленные бессознательно на гранитный обрыв, приковались к расщелине утеса, откуда выглядывал какой-то светлый камушек; Ластов живо приподнялся и выломал его из гнезда. То была раковина, облепленная кругом глиной. Отколупав глину, Ластов достал из жилета маленькую складную лупу.
— Любопытное приобретение, Змеин, — заметил он, разглядывая раковину. — Как бы ты думал: orthis! Да, orthis calligramma; спрашивается, как она сюда попала, на Гисбах? Этот вид orthis встречается, сколько помнится, только в силурийской формации, а силурийской не водится в Швейцарии. Надо будет справиться в Мурчисоне.
— Спрячь-ка свою orthis покуда в карман, — сказал Змеин. — Силурийская формация изобилует серой ваккой, а здесь вакки и следа нет; значит, что-нибудь да не так. Но Мурчисон сам по себе, и гуманность сама по себе: ты утолил свою жажду да и не думаешь обо мне. На, зачерпни.
Он хотел бросить Ластову шляпу. Тот уже наклонился к воде.
— Я в свою. Ты не брезгаешь?
— Еще бы! Naturalia non sunt turpia [11]. Ты ведь не помадишься?
— Изредка.
— Так выполосни.
Ластов последовал совету и зачерпнул шляпу до краев.
— Nehmt hin die Welt! Rief Zeus von seinen Hohen [12].
Чтоб было вкусней, вообрази себя героем известной немецкой баллады: ты — смертельно раненный рыцарь, томящийся в предсмертных муках невыносимой жаждой; я — твой верный щитоносец, Кпарре, также тяжело раненный, но из бесконечной преданности к i своему господину доползший до ближнего студеного ключа и возвращающийся теперь с полным шлемом живительной влаги.
— Воображаю. Только не мучь, пожалуйста, своего рыцаря, давай скорей… Эх, брат, ну как же можно! А все твоя баллада.
Изнывающему рыцарю не пришлось на этот раз утолить свою жажду; до краев наполненный шлем, размокнув от живительной влаги, поддался с одного конца давлению ее, и холодная струя плеснула в лицо оруженосца. Выпустив импровизированную чашу из рук, испуганный Кпарре отпрянул мгновенно в сторону. Но с присутствием духа, подобающим его высокому званию, рыцарь не выпустил шлема из искаженных предсмертною мукою пальцев; удрученный тяжестью заключенной в нем влаги, шлем опрокинулся, и освежительный напиток расплескался по обрыву.
— Vanitas, vanitatum vanitas [13]! — вздохнул рыцарь, качая перед собою в воздухе печально свесившуюся чашу.
— Ха, ха, ха! — заливался щитоносец, вытирая рукавом лицо. — Брось ее сюда; так и быть, налью снова.
— Нет уж, спасибо, в танталы я еще не записался.
Он вынул часы.
— Нет уж, спасибо, в танталы я еще не записался.
Он вынул часы.
— Половина седьмого… Спустимся-ка в гостиницу, там рейнвейн, надеюсь, будет посущественнее твоих гисбахских волн.
Вскарабкавшись на площадку, Ластов взял свою насквозь измокшую шляпу из рук приятеля, выжал ее и накрылся ей.
— Брр… какая холодная! — проговорил он, морщась. — "Что ж ты спишь, мужичок?" Зовет с собой, а сам ни с места. Давай лапу. "Встань, проснись, подымись…" Фу, какой тяжелый!
Покраснев от напряжения, поэт успел, однако же, приподнять товарища настолько, что тот сам встал на ноги. Перебросив через плечи пледы, молодые люди начали спускаться по тропинке. С озера донеслись звуки звонка.
— Вот и пароход из Интерлакена, — сказал Ластов. — Ты, конечно, отправляешься утолить свою жажду? Я пойду встречать интерлакенцев, может, найдется кто русский. В Интерлакене, говорят, всегда много наших. Закажи, пожалуйста, и для меня порцию бифштекса да бутылку рейнвейну.
— Какого тебе? Иоганисбергера?
— Нет, либфрауенмильх, все, что находится в какой-либо связи с Liebe [14] и Frauen [15], пользуется теперь моим особенным благоволением.
Под водопадом друзья разошлись в противоположные стороны: Змеин повернул направо — к гостинице, Ластов взял налево — к пристани.
III УЛЬТРАПРОГРЕССИСТ
Когда поэт спустился к озеру, публика уже высаживалась с парохода, и небольшая платформа пристани отказывалась вместить всю толпу — более, впрочем, по тому обстоятельству, что было много дам, а прекрасный пол, проводящий летний сезон в Интерлакене, рядится, как известно, необыкновенно пышно и носит платья шириною чуть ли не в Бриенцское озеро.
Ластов остановился на краю дорожки, ведущей от пристани вверх к отелю, чтобы не пропустить никого незамеченным. На губах его мелькнула улыбка, и он махнул рукой: с парохода сходил знакомый ему русский.
То был юноша лет девятнадцати, много двадцати. Пушок едва пробивался на красивом, самонадеянном лице его. Стан его, и без того очень стройный и тонкий, делался еще подвижнее и гибче от видимых стараний юного комильфо вложить в каждое движение грацию. В правом глазу его ущемлялось стеклышко. Платье, сшитое по последней парижской моде, сидело на нем превосходно, и страдало разве излишком изящности и воздушности для наряда туриста в гористой местности, как Швейцария.
Приезжий также заметил Ластова и мотнул ему издали головой.
— Que diable! Est ce toi, que je vois [16]? — начал он скороговоркой, когда добрался до поэта, и протянул ему с грациозной небрежностью свою маленькую, аристократическую руку, обтянутую в палевую лайковую перчатку. — D'ou viens tu, parbleu [17]?
— Мы с Змеиным, одним университетским товарищем, сколотили рубликов по триста и вот, сдавши выпускной экзамен, пустились в чужие края. Месяц уже, как шатаемся из стороны в сторону. Но ты, брат Куницын, какими судьбами?
— Moi? Mais je viens, comme toi, de finir mov cours — que le diable emporte toute l'ecole, "je veux bien, que le diable l'emporte"! Maintenant je me suis pensionne a Interlaken… Quelle decouverte j'y ai faite, te disje! fichtre! Il ne me reste — rien, que de faire sa connaissance — un ange, un diable de fille, parole d'honneur! Coquette comme la belle Helene, vive comme un chaton, spirituelle comme… [18]
— Aber, Liebster, Bester, Gutester! [19] — перебил, смеясь, Ластов. — Du hast sie ja nich einmal gesprochen und ruhmst schon ihren Spiritus…[20]? Куницын с недоумением посмотрел на говорящего.
— Que veut dire cela, mon ami [21]?
— Что?
— Да Германия?
— А Франция?
— Да ведь ты же говоришь по-французски?
— Говорю, но не так свободно, как по-русски. Со времен же гимназии мы с тобой объяснялись всегда на родном языке, так я не вижу надобности в чужом наречии.
— Образованному человеку должно быть решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться! Если же я раз заговорил с тобой по-французски, то тебе ничего бы не стоило отвечать мне на том же языке, а то вздумал еще подтрунивать! Franchement dit, ты поступил даже bien impoliment [22].
— Напротив, друг мой, impoliment поступил ты сам: ты заговариваешь со мною по-французски; я отвечаю по-русски, тонко намекая тебе этим, что французский язык между нами не у места. Ты, и ухом не ведя, продолжаешь по-французски. Разве это не impolitesse? С таким же точно правом мог я употребить немецкий язык, который знаю лучше французского; тебя же это не должно было удивлять: "Ведь всякому образованному человеку решительно все равно, на каком бы наречии ни объясняться"; следовательно, и все равно, отвечают ли ему по-французски или по-немецки.
— И ты, ты говоришь это серьезно? — воскликнул Куницын. — Немецкий язык трещит, шипит, скрипит; французский, благодаря своей гармоничности, сделался интернациональным европейским языком, как арабский в Азии. Французский язык — можно смело сказать — гарантия развитости человека, так как с помощью его сближаются народности, сближаются север и юг, восток и запад, а сближение развивает и ведет ко всемирному прогрессу, составляющему, как известно, цель всякого, мало-мальски образованного человека XIX столетия!
— Ого-го, как ты красноречив, хоть сейчас в адвокаты! — засмеялся Ластов, просовывая приятельски руку под руку юного прогрессиста. — Как раз заставишь еще раскаяться, что я, по твоему примеру, не перешел в училище правоведения или не сделал, по крайней мере, изучения французского языка основною целью своей жизни. Расскажи-ка лучше что-нибудь про свою прекрасную Елену.
— Пожалуй… Ее, впрочем, зовут не Еленой, а Надеждой, или, вернее, Наденькой.
— Наденькой? Хорошенькое имя.
— Я думаю! — самодовольно подтвердил правовед, точно он сам сочинил его. — Их две сестры, она младшая. Есть и мать, puis наперсница. Все как в романе.
— Да их не Липецкими ли уж зовут?
— Ты почем знаешь?
— Видел в Висбадене. Впрочем, незнаком. Так они здесь, на Гисбахе?
— Само собою! — приехали на одном со мною пароходе. Не то зачем бы мне приезжать сюда? Чего я тут не видел?
— Но ты говоришь, Куницын, что так же еще не познакомился с ними. Как же это так? Ты, кажется, парень не промах, мастер на завязки?
— Parbleu [23]! Но тут совсем особенный случай. Заговорил с нею как-то за столом — не отвечает. Ответила ее кузина, да так коротко и язвительно, что руки опустились. Разбитная тоже девчонка, ой-ой-ой! Моничкой зовут. Не правда ли, оригинальная кличка? Вероятно, производное от лимона? Впрочем, собой скорее похожа на яблоко, на крымское. Вот бы тебе, а? Да и как удобно: принадлежа к новому поколению, она, разумеется, не признает начальства тетки, делает что вздумается, прогуливается solo solissima [24], и т. д. Советую приволокнуться.
— Да которая из них Моничка? Что повыше?
— Нет, то Наденька. Моничка — кругленькая, карманного формата брюнетка.
— Вот увидим. Покуда они для меня обе одинаково интересны.
— А для меня так нет! Моничка, знаешь, так себе, средний товар, Наденька — отборный сорт. Тебе она, быть может, покажется ребенком, нераспустившимся бутоном; но в этом-то и вся суть, настоящий haut-gout [25]. Я крыжовника терпеть не могу, когда он переспел.
— Ты, как я вижу, эпикуреец.
— А то как же? Ха, ха! Вы, университетские, воображаете, что никто, как вы, не заглядывал в Бюхнера, в Прудона… Да, Прудон! Помнишь, как это он говорит там… Ah, mon Dieu [26], забыл! Не помнишь ли, какая у него главная these?
— Самое известное положение его: "La propriete c'est le vol" [27], но в настоящем случае оно едва ли применимо.
— Да не то!
— Он, может быть, говорит, что незрелый крыжовник лучше зрелого?
— Ха! Может быть… Но ты сам убедишься, что мой незрелый куда аппетитнее всякого зрелого. Qu'importe, что я не сказал с ней и двух слов: у молоденьких девиц все нараспашку — и хорошее и дурное; а если ты замечаешь в девице одно хорошее, стало быть, она — chef-d'oeuvre [28].
— Chef-d'oeuvre или козленок: любовь зла, полюбит и козла.
— Фи, какие у тебя proverbes [29]!. Во-первых, она не может быть козленком, потому что она не мужчина, козел же мужского пола…
— Ну, так козочкой.
— А козочки, как хочешь, премилые животные: des betes, qui ne sont pas betes. Правда, un peu trop naives, но d'autant mieux: тем более вольностей можно позволять себе с ними.
В таких разговорах приятели наши взбирались вверх по правому берегу Гисбаха, через груды камней и исполинские древесные корни, пока не вышли в горную котловину.
Куницын удостоил водопад только беглого взгляда, снял шляпу и батистовым платком вытер себе лоб, на котором выступила испарина.
— Неужели нет другого пути, чтобы добраться в эту трущобу? — спросил он, отдуваясь.
— Как не быть! Остальная публика, кажется, и предпочла большую дорогу. Но здесь ближе и романтичнее.